6. Воспоминания слепого Феофана
...По голосу слышу, народ не наш, ученый, и с хорошим намереньем. Правильно говорю? Вам в интерес, значит, как ослеп я. Ну, был в ОСБ, в отдельном саперном батальоне в Карелии. Нужно было разминировать местность. Есть мины фанерные с толовыми шашками, а есть мины осколочно-заградительные, были деревянные. В общем, наизобретали на свою голову... А по-нашему, по-саперному, такой устав: нашел мину, но устал – сиди отдыхай. Правильно говорю? Пословица: умей мину поставить, взорвать и убежать. Такая хитрая наука. Ну, в тот день пятьдесят штук я обезвредил и устал. Дай, думаю, где мины обезврежены, посижу. Шагнул к березке, а под нею-то и была стерва, меня дожидалась – и бух, одним словом. Я и стою: на голове пилотки нет, лицо кровью залито, а после и повалился. Дождик моросил, меня на машину, пить хочу, а нельзя. Правильно говорю? До станции доехали, уж не помню.
Чувствовал ли я какой знак иль предупрежденье души? По-нынешнему, как раздумаюсь, так вроде бы случилось мне упрежденье. За пять суток до раненья – змея. Слева вересовый куст, впереди – береза. Я миноискателем провел – нету мины. Слышу – шипит. Вижу – овод ползет, а крыльями не машет. Что, думаю, за чертовщина? Гляжу, метрах в полутора от меня змея поднялась, и вот ужалит, зараза. Я ее миноискателем хотел приложить, да береза помешала. И такой страх взял, я как маленький убежал от змеи. А через пять суток и...
Но что любопытно: и жене упрежденье. В тот день, как меня ранить, Татьяна на пожне была в восьми километрах от Кучемы. Сели они, значит, чай пить, только она кружку выпила, мало, летит ворона – и хлоп к ее ногам, и снова улетела. Жонки и говорят: «Ой, Татьяна, неладно может быть». Вскоре и телеграмму привезли... Я после стих сложил по поводу раненья. Та-та... самый кончик зачитаю... «Уплыли в ночь родные дали, друзья, подруги, мать. Но надо мною прозвучали слова: не надо унывать...» Я дурачливый был, скажу вам, и ирония меня навещала иной раз не совсем здорового свойства. Мне глаз-то один все же спасли на четверть. Я однажды поймал крысу, привязал пряденом за живот, вышел с нею в коридор госпиталя. Врачи и говорят: «Это что у тебя?» Еще не разобрались. «Комнатная собачка», – говорю. «Крыса же», – завопили, и столько было шуму, а после смеху...
Почему так поступал? Надо было и себя не уронить в своей жалости, и ребят по палате из унынья достать. Правильно говорю? А со мной в палате лежали такие калеки-перекалеки, им в себя уйти, как в черный омут кануть. К чему это я, да... Лет десять уже, как вовсе ослеп я, ушел из светлого мира и часто думаю ныне, упаси боже, чтобы не стать мне той крысой, которую я за веревочку водил и от которой народ честной разбегался. И дал я себе постановление: пока в силе – никому не докучать, ни к кому с просьбами не соваться. Из школы с учителей ушел на пенсию, куда денешься, но многим овладел, чего и при зрении знал, заново овладел: дрова колю, ощупываю полено, палец положу и колю точно; сам себе и обед плохонький при нужде сварить могу, и валенки зашью, и двор обихожу. Пусть маленькая воля, но своя... Насчет воли – такой туман. Мне думается, что, чем далее, тем хуже народ будет своей волей пользоваться; и не в том дело, что меньше ее будет, а душевного понятья к ней не станет. Вот я незрячий, к примеру, правильно говорю? Но свою крохотную волю я не упускаю, хотя мог бы на иждивенье перейти. Жена мне все: «Ой, посекешь себя, ой, порубишь, с топором околачиваешься, я пока в силах и сама дров нарублю, сиди давай дома». А я ей: «Не-е, милая, это ведь не дрова, это моя воля». Правильно говорю? Нынче мысли ко мне приходят разного свойства, до которых ранее иль времени не было дойти, иль в состоянии суматошном жил.
Сейчас грань-то особенно заметна, в глаза прет, меж старым человеком и молодежью. В нашем-то поколении, кто войной не подкошен да город не забрал, еще часто живет цепкость того природного редкого ума, который никакими знаньями не заменить, никакой образованностью и манерами, да и душа наша, как ни мрачно порой жить, ни натужно, на радости, однако, стоит, надеждами замешана.