Книга: Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья

Глава вторая

На краю кладбища церкви Благовещения юродивый Феодор Мезенец занял чужую заброшенную, сиротливо провалившуюся ямку, заглубил ее, обложил дерном и стал жить. Останки почерневших измозглых костей он зарыл тут же, в переднем углу схорона, нарыл поверх крохотный горбышек и на него, присыпав свежим речным песком, поставил путевую иконку Пантелеймона-целителя, возжег пред нею свечной огарыш. Вход в нору завесил рогозным кулем, чтобы не западал осенний ветер с дождем. Обычно же край запона был всегда отогнут. Дальше начинался речной откос, густо обросший шипишником, и утрами эта живая дикая завеса была алой от наспевших ягод и пахла елеем и нардом. Мало находилось охотников пролезать к юроду сквозь шипы, и если какая-то богомольщица навещала Феодора по пути к могилке, то с молитвою призывала монаха появиться из ямки и благословить ее. В кроткие осенние утра под серебристый перезвон частых устюжских колоколов в пещерице жилось особенно покойно. Сюда словно бы ангелы слетались опочнуть после трудов праведных, и мотыльковый шелест их крыл и благовонное бесплотное дыхание были для кающейся души Феодора слаже врачующего бальзама. Музыка и дух неба, оказывается, и землю всю пронизывали сквозь, не позабывая верных молитвенников и по их смерти. И так предположил блаженный, что ежели и бывает на миру рай, то он вот здесь, под боком у усопших. Они кротко полеживали себе на погосте, никого не потревожа, желанно растворяясь в земной тверди, и ночами Феодору было хорошо слышно, как потрескивают, ссыхаясь, их благоверные истончившиеся косточки, лишенные похотливых мясов. Феодор не уставал бодрствовать на клоче сопревшей соломы, и под игривый перепляс медного петья, уже не чуя своего тела, заглубившись в самые недра чрева своего, он мысленно бесконечно тянул Исусову молитву... Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного... И коль скоро в молитве сердце согреется и не захочет слов, нужно прекращать чтение и молиться сердцем. Как учили великие святые – это и есть начало молитвы. Когда Господь пошлет вам такую молитву, дорожите ею. Одна женщина всю жизнь постоянно, не отвлекаясь, читала про себя «Господи, помилуй». И с этой молитвой умерла. Куда же она отправилась после этого? – спросили преподобного. «Без сомнения, к Господу».
Много житий прочитал юродивый еще в послушниках, будучи в Сийском монастыре; и в Чудове в Москве почасту сидел над книгами, когда возили его с Двины на епитимию за чаровничество и ереси. Но только нынче, воистину служа Господу по обету, данному в отрочестве, юрод понял, что любой великий пример далеко отстоит от собственного подвига.
И вот однажды лежал Феодор в земляной норе, уставясь мрелым бессонным взглядом в алую колышащую завесу шипишника у лаза, и вдруг забылся в тоске, и предстал ему чудный сон. Будто несет его, безвольного, по северной реке, и он едва справляется с телом, часто хлебая густую няшистую воду, отдающую прахом и забившую гортань. И воскликнул Феодор, уже прощаясь с жизнью: «Господи, помози мне!» И тут его подтянуло к глинистой круче, ко крутому кряжу, с которого пригнетался к воде развесистый куст ивняка; из последней силы уцепился блаженный за сук и выволок тело из быстери. И увидел Феодор, что под кустом светится крохотная досточка, иконка Пантелеймона-целителя, вроде бы та самая, что у него в пещерице. И вдруг сказала икона, как бы отверзлись в ней невидимые уста: «Ступай, Феодор, и врачуй! Исцеляй души, покрытые струпьями! Других спасешь, и сам спасен будеши!»
И с этими словами блаженный проснулся. И все прежние скитания, и томление в мезенской скрытне, и нападки детей сатанаиловых, и распри с отцом духовным наполнились смыслом. Заплакал Феодор, протиснулся на коленях в передний угол, припал губами к образу святого Пантелеймона и почуял иссохлыми ржавыми губами медовый вкус нектара, словно бы напоил юный лекарь из чудной лжицы целебного настою. И в истомленную грудь, растворив ее, вместил Господь живой уголь. И разъялся верх пещерицы, крытый берестом и дерном, и сверкающий небесный луч голубым мечом разрубил скрытню наполы, и в дальнем конце светящегося столба, упирающегося в небесные тверди, разглядел юродивый сидящих на стулицах трех светлообразных мужей. Он их сразу признал, и с очей отпала темная пелена. И открылась Феодору истина о Святой Троице, кою всяко испроказили священцы, толкуя на латинский лад: де, Господь Бог един и трое в одном. Как это они друг в дружку влезают, будто векши в гайно, и тамо живут? И где тогда Бог Отец вмещает Духа Святаго и Сына своего Исуса? в утробе ли? в груди ли? в коленках ли? – так кликуши таскают своих икотиков – чертенят; иль в главизну они влезают? Эко чудо клеплют бездельники, наедясь до дурна свинины с капустою и напиясь вина. Нет и нет... Своими очами нынче зрел: всяк сам по себе сидит на стулицах, как детки подле отца, и батьку своего Саваофа слушают и почитают, как родителя и доброго наставника. И никто ни в кого не лезет. Таковое и представить смешно.
И юродивый засмеялся скрипуче, и могила проглотила смех.
Волоча вериги по волглой, испрошитой березовыми кореньями земле, Феодор вылез из могильной ямки, прободнул головою колючую завесу шипишника, подхватил губами волосатую ягоду и укусил ее. Пока выбирался из пещеры, десятки шипов впились в юрода, раскровянив лицо и руки, но от уколов терния было ему сладко... Христов венец краше царской митры в смарагдах и яхонтах...
Феодор был кладбищенским затворником; не вем отчего в страхе бежав с Видань-острова, словно бы Епифаний травил его собаками, юрод охолонул лишь на краю Устюга, на крутояре; внизу струил Юг, и дальше дорога обсекалась. И при церкви на погосте сыскал Феодор приюту, как бы кто привел его сюда за руку. Он прошелся меж могил, глазу палась сиротская ямка, затекающая землею; юрод спустился в нее и полюбил, как родной дом.
Феодор редко выбирался в Устюг кусошничать и от всякой церкви бежал прочь, как от чумы, злобно бранясь; за это причетники били его палками. И нынче он скоро пересек церковный двор, досадуя, что снова понабрался грехов возле нечестивых, но прямь ворот вдруг остановился, будто окрикнули его. Ему вспомнился сон. Только что Господь подал вещий знак, а он, Феодор, уже и позабыл его и нарушил... «Ступай, Феодор, и врачуй! Исцеляй души, покрытые струпьями!» Феодор вернулся к церкви, трижды плюнул под ноги, но вдруг поднялся на паперть. Он не замечал, как часто кланяются ему прихожане, суют в горсть кто грошик, иной яблоко, яйцо иль калач. Феодор небрежно кидал милостыньку в залубеневший пестерь (единственное напоминание о родительском доме), нимало не озаботясь, угодило ли подаяние в кошелку.
Тут народ засобирался на паперти, притек, заслышав блаженного. Слушал и страшился погибели своей. Юрод распалился, звенели цепи на тщедушной груди, ноги в струпьях и язвах стучат по доскам, словно копыта. От такого страдальца каждое слово прикипает на сердце, яко воск.
Лица смазались в одно большое белое пятно. Но вдруг проступило одно, мохнатое, с круглыми рожками во лбу; в творожисто-белых глазах зенки стоячие, с прозеленью, как у кота. О-о-о! – простонало все в юроде. Ты лишь подумай о сатане, а он уж и в ограде. Свят-свят-свят! – мелко зачертил вокруг себя крестом. Прихожане взволновались, не понимая тайных мук юрода, но близко принимая их жалостливым сердцем: бедненький, такую нужу и глад терпя, он воистину видит на сто сажен вглубь.
На паперти появился причетник, зашикал на Феодора, грубо пихнул в спину, пытаясь сронить лядащего с крыльца, но лишь руку зашиб о закаменевшие мослы блаженного.
«Поди, поди прочь, обавник! Сгинь, пустомеля! – закричал. – Это тебя с мутовкою ждут! Мутишь народ-то. Гоните, братцы, чаровника, продающего Святую Троицу!»
Феодор шел серединой дороги, и ломовые телеги с солью, и возы с сеном и хлебной кладью, и верховая чадь, и служебники, спешащие на рысях за город к заставам, и стрельцы невольно уступали блаженному путь, отворачивая загодя лошадей, чтобы не подмять копытами устюжского покровителя и предстателя пред Богом. И пожалуй, во всем Устюге, кроме священниц, сыскался ли хоть один ремественник, или из торговой сотни ларешник, иль самого кощейного звания мужик, кто осмелился бы словом утыкнуть юродивого, а не то кулаком попотчевать. В торговых рядах Феодор заходил в лавки, и каждый купчина спешил одарить монаха булкою, иль горстью медовых жамок, иль насыпал в кошелку вареных яиц, а юродивый благодарил копейкою, что подали нынче Христа ради: де, возьми, кафтанник, денежку, не упрямься, мне она нинашто, а тебе все одно в рай не угодить, злоимец, всего злата мира не хватит, так хоть в аду откупишься от огненного веника... В стены хором, где жили особые молитвенники и смиренные боголюбцы, он кидал камением, отгонял чертей, осадивших избу почтенного мирянина, пугал хвостатых, давал им бою. Нищенка подкатила: де, подай, Феодорушко, Христа ради. Юродивый отказал: «Ступай, прошачка, питаемая благодатями и готовая на заколение. Ты и без того у Спасителя в золотных ризах».
Феодор подгадал к Троицким воротам к самому часу, как бы Дух Святый вел его за руку. Во все колокола ударили многие церкви Устюга Великого. «Едут, едут!» – закричали вездесущие мальчишки, и патриарший поезд, далеко оставляя за собою хвост из десятков подвод, медленно вполз из речной прилуки на городской крестец, заполнил собою узкую улицу, вымощенную булыжником. Стрелецкие десятники и боярские дети раскатали пред воротами червчатые попоны. И юрод, вдруг не вем откуда взявшись, не страшась батогов и зуботычин, направился встречь Никону по ворсистым покровам. Любому другому не сносить бы тут головы от подобной дерзости; но юрод – он вестник от Господа, он – глашатай, заступитель, молитвенник, у него на голове корона царственная невидима бысть. Тронь лишь пальцем юрода, и неведомо как отзовется после на Страшном суде, коего никому не обойти. Да и сам-то Феодор Мезенец еще накануне не исполнился бы такой решимости; нынче же он головою подпирает небеса, ничто ему не страшно, и весь народишко, сошедший с истинного пути, был ему мелок и вял в своем неустанном и никчемном земном мельтешении. Юрод и на патриарший поезд взглянул как бы с высоченных скоморошьих ходуль, подпираемых ветром, и у извилистого пестрого тулова гада, вихляво растянувшегося по Устюгу, он разглядел и когти, и рога, и печать антихристову во лбу...

 

Никон высунулся из избушки, отдернув слюдяное оконце, и душа его наполнилась торжеством. Возле надвратной церкви Успения на въезде в детинец он увидел толпу посадских, торговую сотню с хлебом, церковный причт с иконами, сторожу на обломах стены, кованые железные ворота на заклепках, сейчас гостеприимно распахнутые, раскатанную до Троицкого собора червчатую кошму... Чтят пока патриарха и милуют, и ежли где и сыщется какая невзглядь и жидь, то при виде ревностных молитвенников она невольно западает в сумерки, яко моль и гнусь. Душевное тепло невольно кинет всякого гада в бега и ужас.
И вдруг увидел Никон чернца-юрода, безмятежно шествующего по червчатому покровцу встречь путевой кибитке и властно втыкающего подпиральную ключку пред собою; бубенцы прерывисто стетенькивали в лад валким, зыбким шагам монаха. И никто – ни стрельцы городовые, ни боярские дети, ни церковная братия, ни посадский люд не мешали юроду. Какая-то шалая, полудетская улыбка расплылась по ожидающим забавы лицам, и взгляды всей толпы воткнулись в растерянное лицо Никона.
...Никон, Никон, не осердися, не распаляй душу свою! Лучше воззрись пуще в это блеклое истаявшее лицо, в страдальческие синь-небо глаза, обведенные рыхлой коричневой тенью, в плоское сизое тело, едва призадернутое холщовым кабатом, словно бы изъеденным собаками. И неуж никакой крохотной подробностью своего обличил не напомнит тебе юрод былой жизни и того счастливого случая, с каким ты вырвался из смерти, когда бежал с Соловков? Владыка, памятуя о своем обете, ты заложил ныне на Белом море островной Крестовый монастырь в честь счастливого спасения. Много лет отпало с тех дней, из простого монаха волею судеб взнялся ты на ту пастырскую вершину, с коей до самого Спасителя, почитай, рукой подать; ты – явленный образ самого Христа. Ну, натужь память, первосвятитель, направь все силы сердца своего на то лето, когда ты погибал в морской голомени и, уже не чая живота, покорно погружался в студеную пучину на прокорм рыбам. И, знать, Богом было так заповедано, чтобы подьячий Голубовский вытянул тебя на днище перевернувшегося карбаса, а голубоглазый отрок, переодевшись в белую смертную рубаху, что всегда неотлучна с поморцем во всяком походе, воздел руки к небу и вдруг воскликнул по необъяснимому чувству, словно бы Божий глас требовательно позвал: «Господи! – взмолился. – Если спасемся, юродом стану!» И гневливое море тут же разом окротело и смилостивилось.
Нет, не признать тебе, Никон, в юроде Феодоре Мезенце прежнего отрока Минейку. Да и то верно; ежли бы ты помнил всякое добро, содеянное тебе во все годы, то усох бы, согнулся под тяжестью благодеяний и никогда бы не поднялся с колен от бесконечной благодарной молитвы.
«Берите баловня! ловите!» – взовопили боярские дети и, взмахивая топорками, побежали наперерез Феодору. Со стороны возов поскакали стрельцы. Поднялся шум, сумятица, сронили привальный каравай с солонкою. Но опоздала сторожа. Юрод отпахнул дверь патриаршьего возка, головою повалился в ноги святителю, верижный крест тяжело скатился на кошму и словно бы намертво приторочил юрода к избушке; служивые пытались оттащить смутьяна, заламывали руки, гнули выю – и напрасно.
«Гоните, гоните прочь изврастителя!» – хотел вскричать Никон, но язык присох. Никон отодвинул ноги от засаленного колтуна, точно боялся наступить на голову блаженного и раздавить ее, но вдруг улыбнулся, снял клобук и концом шелкового воскрилья бережно вытер распаренный лоб и розовый рубец над бровями, натертый камилавкой. И вздрогнул Никон от привязчивого выцветшего взгляда юрода – столько было в нем тоски и боли.
«Чего тебе, скажися, христовенький?» – Никон принагнулся, мелко окстил лысеющее темя, шею в рыжей дорожной перхоти, измозглые белые ключицы, остро выпирающие из рубища. Но юрод молчал, вперившись в святителя. Бугристый, с надбровными шишками покатый лоб, густая с проседью копна волос, черные без дна глаза, как бы в них навечно заселился влажный густой мрак, и в глубине этой темени блуждают, вспыхивая, золотые искры. Как бы озарило Феодора, и в ненавистнике своем он сразу признал беглого монаха, коего чудом спасли тогда у Кий-острова. Но ничем не выдал Феодор знакомства, ибо устрашился нагаданной встречи.
«А... боисся!» – возрадовался юрод. «Нет, не боюся», – спокойно ответил Никон, по-прежнему улыбаясь. «Черт тебе в упряжку, еретник!» – Феодор неловко задрал голову, а пальцами судорожно вцепился в приступку. Загнувшиеся слоистые ногти побелели. Служивые с батожьем медлили, осторонясь, ждали патриаршьего слова. Им было страшно слушать такие кощуны на Никона. А тот все улыбался, измученно искривив рот. Губы его шевелились, словно бы приговаривал святитель: де, пуще жаль меня, юрод! ой, сладко мне!
«Что с Русью-то натворил, еретник!» – приступал Феодор.
«Уймися, пока жалею. Я вас из ада вызволяю, неслушники...»
«Врешь! Ты матушку нашу, православную церкву на дыбу вызнял! Руки ей вывернул, изгильник! Вот на какую муку спосылал! И нету конца тоей муке! Исплакались от тебя, мучитель! Улыскаешься, яко ангел, а внутре лев рыкающий! Гляньте, гляньте на него, милостивцы! – поднял голос Феодор до визга и впервые, решившись, отпрянул от возка, как бы сдаваясь на милость служивым, вздел к небу посох с бубенцами. – Узрите, христовенькие, этого смутителя и ужаснетесь! Иным ноги умывает водою, хоща уподобиться Искупителю, а иным те же ноги ломает дубиною, а иным кожу кнутом сдирает. Христос Спас наш такого не творил. Спас наш смирения нам образ дал, сам бит был, а сам никого не бил. Никон – сын дьявола, отцу своему сатане работает и обедни ему по воле его строит...»
«Надоел ты мне, чародей», – тихо, но внятно сказал Никон из глубины избушки и осном дорожного посоха резко, безжалостно ткнул в плечо юродивого, так что сразу у того отнялась рука; руда скоро напитала кабат и заструилась на дорогу. Феодор споткнулся на полуслове, безумно взглянул на патриарха и упал под колеса. Всхрапнули лошади, отпрядывая; вскричала, гневно зашумела толпа. Тут жилистая тонкая рука монашка, невесть откуда вдруг взявшегося, подхватила юрода и споро поволокла прочь.
«Сколь ты тяжел, смутитель. Как свинцом налит», – с придыханьем бормотал будильщик Исаф, вталкивая Феодора во двор купца Мельникова. И тут ударили юрода сзади по темечку железным пестом, и провалился Феодор в небытие. А очнулся уже в кельях на Суне-реке, прикованный цепью к ограде, как сторожевая собачонка.
Назад: Глава первая
Дальше: Глава третья