ВОСПОМИНАНИЯ НАДЕЖДЫ ПАВЛОВНЫ:
«… Был отец высокий, широкоплечий, густые кудрявые волосы, открытые светлые глаза. Лицо вызывало симпатию у окружающих людей. Не умел ни писать, ни читать. Его называли пан Склярский. Был он кузнец. Очень любил чертей. Шел из кузни, мы в канаву заляжем, ждем. Он кричит: «Волк, поди прочь, лиса, поди прочь, медведь, уходи». Мы выскочим из кювета, его окружим. Он сядет, полный был, красивый. Достанет кусок хлеба и говорит: «Каравай был, да отняли, но кусок остался». Разделит меж нами. Придем в избу (нас десять детей было), ляжем кто где, отец начнет сказки рассказывать, и в каждой сказке черти, и он их красиво наряжал: «А сапожки у него были лаковы-лаковы, а рубаха у него была розова-розова, а жилеточка бархатна-бархатна, а колпак голубой. Слышите, говорит, дверь скрипнула, к нам черт пришел. Ну, проходи, проходи, чего в дверях встал. Ускольки тоби рокив? А, тридцать пять. Ну, дак чего грустный? Вон, моя Маринушка на кровати одна лежит, поди к ней». Мать-то и заругается: «Ах ты, дьявол, чего городишь? Детишек постыдись».
А я все думала, почто отец черта к матери отправлял, и не могла догадаться. Потом только поняла, что сам-то он уже к матери не подходил. Мать любил, ревновал, мать была высокая, но некрасивая. Меня он называл «сыну». Приду в кузню, попрошу мехи покачать, он говорит: «Сыну, гляди на гицу». Незлобив был. В нашей деревне было четыре интеллигента: поп, кузнец, учитель и шорник. У шорника-еврея разболелся зуб. Пришел к нам: «Ой, боже-боже ишь ты мой, Павел Иполитович. Зуб болит». – «Я умею заговаривать. Иди к сверлу, открывай рот». Взял и тоненькой проволочкой привязал зуб к колесу. «Сейчас буду заговаривать. Железо на огне, постой, сейчас заговорю». Принес чицу, положил на накозальню, как ударил молотом и кричит: «Берегись!» Еврей испугался, дернулся, и зуб вылетел. «Что вы наделали. Зуба лишили». – «Да куда бы вы поехали лечить?»
Его очень любили евреи. В семнадцатом году в предместьях Умани он брал в аренду кузницу. Была еврейская резня, их так страшно резали, кровь бежала ручьями. Они бросились в предместье. Их била банда Тютюника. Отец увидал, что евреи ломятся в ворота, открыл их, затолкал сколько мог и закрыл. Сам встал с иконой в воротах и банду благословляет.
Власть долго менялась взад-вперед. В наш дом ворвались деникинцы и начали избивать в сенцах отца, а он ни слова. Мать выскочила, кричит: «Мерзавцы, что вы делаете?» – «Не бойся, – говорит пан Склярский, – разве это бьют!»
Молился двум богам: католикам и православию. Его спрашивают: отчего молишься двум богам? Он отвечал: «Хоть один да поможет». Сидел полгода в тюрьме. Ехал помещик мимо кузни и говорит: «Быдло, смени колесо в карете». Отец был мастер. Скоро выковал дулю и приделал к дверце кареты. И когда дама открывала дверцу, то дуля ей в нос. Просидел полгода в тюрьме и вышел весьма довольный.
Наша деревня была большая. В двадцать первом году был такой заможный хозяин Данилов. Он организовал просвиту, драмкружок. Давали спектакли: «Цыганка Аза», «Наталка Полтавка», с музыкой и пением. Я любила спорить и до смерти что-то доказывать. Был концерт. Я танцевала гопак. И сказала, буду плясать до тех пор, пока сможете играть. А оркестр: сопилка, скрипка, две дудары и барабан. Они сговорились заморить меня, но не могли, я их довела до измору. Потом отливали водой. Было мне тогда двенадцать лет. Отец ходил смотреть вместе с мамой. Отец расчесывал бороду, усы, и шли они с матерью чинно. Отец сидел в первом ряду, все ему нравилось. Я играла красивую девку Марину. В вечерницах хлопцы, парубки поют, танцуют. И вот любовь, появляется ребенок. А парня моего отправляют в Сибирь. Идут сельчанки, плюют на меня: «Покритка, покритка, гулящая девка». Я умываюсь слезами. Отец соскакивает, бежит на сцену: «Да бисова душа. Да ты будешь страмить батьку на все село?» И давай палкой на сцене махать. Подбежала мама, топнула ногой и отправила его домой.
Я матери в детстве говорила: «Я выйду замуж за попа и буду учительницей. Сделаю тебя богатой». Я была шкодливой. Мать с рынка приносила банку сметаны и всем давала по куску хлеба со сметаной. В сарае у нас был погреб, и она там хранила сметану. Я по лестнице спустилась в яму, съела сметану, а кота вымазала остатками. Наелась и довольна. Прошла неделя, я повторила. На третий раз она дозналась, видит, что кот меня боится. Она строгала как раз лучину и с этим ножом побежала за мной. Кричит: «Я тебя зарежу, потому что из тебя порядочного человека не выйдет. Ты набиваешь себе брюхо, а бьешь кота». Я думаю: сейчас повешусь. Взяла веревку, стою за сарайкой, прилаживаю. Мать увидала, отняла веревку, стала целовать и просить прощения.
Однажды я приехала к сестре за сорок километров с мешком двойным – саквой. Сестра напихает чего-то съестного, я и несу домой. А у нее муж жадный был. У них пчелы были, мед в бочке стоял, пуда три. Утром хозяин ушел, а сестра у печи. Я скорей в сени, к бочке, меня перевесило – и в мед. Хорошо сестра почуяла неладное, выскочила – две ноги из бочки торчат. Вытянула, я вся в меде. Меня скорее отмывать, пока хозяина нет.
Отец заработал, сыну сапоги купил гармошкой. А напротив нас были кулаки Кислицыны, у них была девка Дунька, любила хвастать и унижать. Дуньке отец купил глубокие калоши, а мне мой батько конфету. Дунька в дверях встанет и давай хвастать калошами. У меня тоска. Я говорю: «А мне батько еще лучше калоши привез». Она: «Брешешь, брешешь». Я всю ночь не спала и придумала. Когда все в церковь ушли, я новые сапоги брата утащила на гумно и вырезала из них галоши, а голенища в сено. «Дунька, – кричу, – пойдем в церковь». Я надела калоши, пошли в церковь. Там все на меня смотрят, Дуньке завидно. Пришли домой, я спрятала галоши, чтобы в пыли не пачкать. Дома паника: «Пропали чеботы, кто-то чеботы утащил». Пришла соседка: «А, говорит, Надюху в церкви в опорках видели». Отец схватил и дал мне порки.
Умер отец странно. Говорит: «Свари борща свиное ухо». Мать и сварила. Он поел, на печь залез полежать. Потом говорит: «Ой не можу я». Неделю пролежал и говорит опять: «Свари, мать, свиного уха». Она сварила. Он снова большую чашку съел и потом говорит: «Спровадь детей на двор». Мать выгнала нас на улицу. Он попросился на кровать. Она помогла слезть с печи. «Что с тобой, Павлычко?» – «А умирать буду». Жена думает, что он шутит, давай ругать его. А он полежал еще, несколько раз вздохнул и умер. Приехал старший сын, в городе был в ЧК, врача привез. А отец уж мертв. Мать хотела с попом отпевать, сын – с оркестром. Ни та, ни другая сторона не пересилила. Вот и хоронили с попом и оркестром.
Отец умер, дети все кто куда. Я переехала в Умань. Меня надоумили пойти к коменданту и рассказать, как мы живем. Пришел к нам в комнату, посмотрел, дал шесть рублей. И раз, и другой. Потом и говорит: «Я давал тебе деньги, теперь возьму тебя замуж». – «Не может быть!» – «Может быть. На шесть рублей, поезжай за матерью в деревню». Я прибежала в деревню, кричу: «Мама, на мне хочет жениться самый большой начальник, второй после Ленина». Мать говорит: «Ты врешь». – «Нет, деньги вот дал». Пошли с ней обратно двенадцать километров. Вечером комендант явился, просит руки. Пошли записываться. Мать купила на деньги, что дал комендант, бумазеи и сделала халат. Когда приехали в сельсовет (мне было пятнадцать лет), я была физически развита, с двенадцати лет на меня заглядывались. Я была бесхитростная девка. В сельсовете говорят: не можем записать, девка молодая. Я заплакала. Он: «Не плачь!» Я реву. Он посадил меня на извозчика: «Не плачь!» Он был в красивой одежде военной. Нищета, мать харкает кровью в кровати. Я очень хотела выйти замуж. Мать тоже плакала. Он пошел в сельсовет, уговорил, мне прибавили года и записали. Это был двадцать шестой год. Он получал сорок два рубля. Приносит мне первую получку. Всю зарплату поменял на серебро, чтобы больше было. Я: «Ваня, это все мне?» – «Все тебе». – «Я могу делать с ними что хочу?» – «Делай с ними что хочешь». Я высыпала деньги в ящик и кто приходил, девчонки, давала, как семечки. За неделю денег не было в ящике. Муж занял и отдал на хранение матери. Мне сказал: «Знаешь, Надечка, зачем тебе деньгами заниматься? Пусть мать выдает». Он был старше меня на четырнадцать лет. Но я эту разницу не очень чувствовала. Он стал меня окультуривать, повел в оперетту, и зрители возмущались, ибо я ревела так, что сопли и слезы. А где смешно – хохотала. Нанимал мне учителей. Я ведь в школе училась всего три года. Мы поспорили: «Ходит поп в штанах или нет?» Я подошла к попу и говорю: «Отец святой, ты в штанах или нет?» – «Иди, отроковица». Я взяла и рясу у него подняла. Меня и выгнали.
Был ревнив муж. Ему казалось, что учителя не так смотрят на меня, потому часто менял их. Переехали в Тюмень, и лет через пять я научилась себя вести в театре. Очень добрый был. Я училась на рабфаке, потом в педагогическом институте. Жила с мужем шесть лет. Трагическое действие. Приехала в дом отдыха, там встретила Бурнашова, одинокий, седой, с черными глазами. Когда я уезжала, он объяснился в любви, потом писал письма. Однажды он едет в Сибирь, чтобы увидеть меня. Все говорят о нем как о герое в командирской форме, в орденах. А муж был в командировке. Бурнашов стал уговаривать, и я уехала с ним, забрав дочерей. Бурнашов любил девочек как родных, всегда баловал. Это и был будущий Алешин отец. Мы много ездили по стране. Я, как жена командира, старалась во всем участвовать, прыгала восемнадцать раз с парашютом. Потом ходила в женский поход Москва – Минск. После похода нас принял в Кремле Сталин. Мне надо было речь говорить. Я вышла на трибуну, вся разволновалась. Сталин сидит, Оржоникидзе, Микоян, Антонов. Листки, где речь была заготовлена, сдуло ветром, все слова потерялись, но я взяла себя в руки и говорю: «Иосиф Виссарионович, можно я своими словами?» – «Можно, говори». Вот я и закатила речь, наверное, самую лучшую за всю жизнь. И говорю потом: «Как будет трудно, я пойду на войну первой, а детей страна моя сохранит. Ведь это не только мои дети, но и ваши, Иосиф Виссарионович?» – «Это правда». – Сталин встал и засмеялся, а зал захлопал. И когда началась война, пошла сразу на фронт, оставив детей на руки матери. Я не знала, что командир танковой дивизии Федор Бурнашов уже погиб в окружении…»