ГЛАВА ШЕСТАЯ
Дневник
Мыслить — значит стремиться вперёд, мыслить — значит желать бессмертия, желать бесконечного движения всё дальше и дальше — к вечной жизни, вечному счастью, вечной любви. Вот о чём мечтает мысль. И трагедия в том, что это всего лишь мечты.
Дэвид Грэм Филлипс. Матерь света
Выйдя из лифта, я тут же услыхал знакомые (хотя и приглушённые) звуки скрипки, раздававшиеся в коридоре. Только теперь, вопреки тревожным мыслям о странном преследователе (или благодаря им), я сполна ощутил утешительную силу музыки, ведь спустя всего миг характерная манера игры убедила меня, что Шерлок Холмс действительно прибыл из Англии.
— Холмс! — в порыве энтузиазма воскликнул я, врываясь в гостиную.
Передо мной стоял мой друг в своём мышиного цвета халате, со скрипкой у подбородка. Он кивнул в ответ, но продолжал пиликать, покуда не изобразил нечто похожее на крещендо. Эффектно раскачиваясь и изгибаясь (это входило в его музыкальный репертуар наравне с Паганини), он наконец завершил выступление — яркой, но дисгармоничной (по крайней мере, для моего неподготовленного слуха) фигурой.
— Уотсон, друг мой, — промолвил он. — Умоляю, простите меня за то, что не поздоровался с вами раньше, но, при всём уважении к вам, я должен был сполна отдать дань Сарасате. С тех пор как он умер, его музыка приобрела ещё более мучительную резкость.
— Но, полагаю, не этот ваш надрыв, — отважился заметить я.
— Браво, Уотсон! — воскликнул Холмс, и глаза его сверкнули. — Кажется, у вас появился вкус к музыке. Инструмент скверный. Я одолжил его у бродячего музыканта на станции подземки «Бейкер-стрит». Не хотел везти свой за море. Страдивари и солёная вода несовместимы.
Мы засмеялись, но тут я вспомнил о записке и незнакомце, моём преследователе.
— Бородач, — напомнил я Холмсу. — Я принял его за вас.
— Да что вы, Уотсон! Теперь ваша очередь меня разочаровывать. Когда это я цеплял на себя такую нелепую бороду? У этого типа борода чёрная, а усы — каштановые с проседью.
— Что ж, Холмс, а как вы узнали, что он за мной наблюдает?
— Ну, это элементарно. Я приехал с полчаса назад и подслушал, как наш бородатый друг спрашивал у портье, в каком номере вы остановились.
— У нас колесо пробило, — припомнил я. — Это позволило ему значительно опередить меня.
— Нечто подобное я предвидел, — заметил Холмс. — Так или иначе, портье ответил, что вас нет, а бородач сказал, что подождёт в вестибюле, и укрылся в коридоре за углом. Оттуда он мог видеть входящих, но самого его не было видно. Или ему так казалось. Он спросил именно вас, и я предположил, что он за вами следит. Я ошибся?
— Н-нет, — пробормотал я, — но отчего вы не заговорили с ним и не дождались меня, чтобы предупредить?
— Действительно, Уотсон. Признаюсь, мелодраматическое послание возникло из моего пристрастия к театральным эффектам. Но какая опасность грозила вам в переполненном вестибюле самого известного американского отеля? Наш преследователь, несомненно, ещё объявится, и, судя по тому, что он не слишком умело прячется, полагаю, мы без труда отыщем его, когда потребуется.
С этими словами Холмс подошёл к буфету, на котором стояла бутылка вина.
— Хересу? — предложил он.
— Отпразднуем встречу, — согласился я и, взяв у него бокал, пригубил сладковатое вино.
— Не такой крепкий, как обычно, а, Уотсон? Амонтильядо. Считайте это подношением мистеру По . Мы теперь в его краях, и что бы я ни думал о логических рассуждениях мсье Дюпена , его вкус в части хереса не вызывает у меня нареканий.
— Кстати о «его краях», — сказал я. — Что вы здесь делаете? Разве вы сейчас не должны быть в Англии?
— На самом деле, дружище, мне повезло. Давайте сядем, и я вам расскажу, что успел узнать.
Мы уселись на обитые бархатом стулья возле низкого круглого столика в центре комнаты. Обычно вдали от своих книг, любимых химикатов и творческого беспорядка Холмс чувствовал себя неуютно. Однако теперь мы словно очутились в своей старой гостиной. Сунув руку в карман халата, Холмс достал оттуда трубку из верескового корня, набил её грубым табаком, зажёг и глубоко затянулся. Мгновение спустя он выпустил большое облако голубого дыма, быстро наполнившего помещение знакомым едким ароматом. И впрямь, если бы мы закрыли глаза, то без труда могли бы мысленно перенестись в свои мягкие потёртые кресла на Бейкер-стрит.
— Начну с того, Уотсон, — произнёс Холмс, — что сестра Голдсборо и её супруг вернулись в Англию на следующий день после вашего отъезда. Они прибыли на неделю раньше. Кажется, чиновника, которого дипломат собирался посетить в Риме, там уже не было. Благодаря Майкрофту мы смогли поговорить в Лондоне в прошлую субботу вечером, так что мне не пришлось ехать в Ноттингем. Я попросил одного пасечника присмотреть за моими пчёлами и в воскресенье отплыл из Саутгемптона. И вот, спустя семь дней, я здесь, перед вами, в Нью-Йорке. Чудеса современного мира!
— Превосходно, Холмс! А разговор с этими американцами что-нибудь прояснил?
— Давайте вспомним, Уотсон, что мы узнали от братца Майкрофта о мистере Фицхью Койле Голдсборо. Помните, Голдсборо очень любил музыку и свою скрипку?
Я кивнул.
— Он четыре года занимался у Йозефа Каспера в Вашингтоне и три — у Якоба Грюна в Вене. Играл в Питсбургском и Джорджтаунском оркестрах.
— И какое отношение всё это имеет к убийству Филлипса?
— Уотсон, вы меня изумляете! Лучший способ понять мотив — это изучить личность предполагаемого убийцы. К примеру, Голдсборо два года учился в Гарварде. Разве не странно, что человека искусства, не меньше двух лет проведшего в стенах университета, довела до убийства беллетристика?
— Снова эта нелепая история с вампиром, да, Холмс?
— Верно. Однако я забегаю вперёд.
Холмс вытащил изо рта трубку, затем положил правую ногу на левую. Приняв удобную позу, он собрался вновь приступить к повествованию, а я тем временем прикончил свой херес.
— Энн, сестра Голдсборо, — продолжил Холмс, — двадцать пятого февраля прошлого года вышла замуж за Уильяма Ф. Стеда, американского консула в Ноттингеме. Они сочетались браком в Мэриленде, в фамильном особняке. Венчание должно было состояться в большой церкви, но из-за трагических событий предыдущего месяца пышное торжество сочли неуместным.
— Да уж, — согласился я. — Эти Голдсборо, должно быть, благоразумны.
— О да, Уотсон. Отец — ваш коллега, весьма преуспевающий, ибо, как вам известно, по эту сторону Атлантики ремесло ваше весьма доходно. Семья имеет состоятельную родню в Мэриленде и Вашингтоне и очень гордится родством с адмиралом Голдсборо, участвовавшим в Гражданской войне .
Я снова кивнул. Как, спрашивал я себя, в столь почтенной семье с родственными связями в армейской среде мог появиться нравственный урод?
— Вообще, — сказал Холмс, — миссис Стед говорила мало. Она желает поскорее забыть об ужасном происшествии, поэтому со мной беседовал преимущественно её муж. Кажется, мистер Стед верит, что мы способны восстановить доброе имя семьи его супруги.
— Потрясающе, — вставил я.
— В своём дневнике — о нём я ещё скажу — Голдсборо в середине октября тысяча девятьсот десятого года записал, что скоро в течение десяти недель будет получать по пятьдесят долларов в неделю. Значит, в начале января одиннадцатого года его доходы должны были существенно вырасти. В это время он снимал закуток на верхнем этаже здания Рэнд-скул на Восточной Девятнадцатой улице за три доллара в неделю.
— Три доллара в неделю? Молодой человек из такой богатой семьи? Неслыханно!
— Стед объяснил, что Голди, как звали его друзья, решил самостоятельно делать карьеру. И не слишком в этом преуспел, добавлю я. Ведь, несмотря на свои музыкальные дарования, Голдсборо был, как выражаются американцы, голодранцем. Он и в самом деле докатился до нищеты.
— Но три доллара в неделю, Холмс… Это меньше фунта!
— Это ещё не всё, дружище. Рэнд-скул — прибежище социалистов.
— Неслыханно! — повторил я.
Трудно было представить себе, чтобы человек подобного происхождения избрал своим идеалом анархию, когда его собственная семья так много сделала для общества.
— На этот счёт не волнуйтесь, Уотсон. Голдсборо не был социалистом. Все живущие в здании Рэнд-скул в этом сходятся.
— Тогда почему он поселился рядом с этими жалкими созданиями?
— Потому, Уотсон, что окна Рэнд-скул выходят на Национальный клуб искусств, где жили Филлипс и его сестра.
— Но ведь это то самое место, где я в четверг обедал у миссис Фреверт. Тогда я не мог и вообразить, что нахожусь рядом с логовом убийцы.
Холмс улыбнулся моему изумлению.
— Но Голдсборо, конечно, давно уже выслеживал Филлипса, — подумал я вслух, — если невзирая на неудобства счёл необходимым поселиться рядом.
— Возможно. Но в тот месяц, когда Голдсборо переехал в Нью-Йорк, в одном из респектабельных ресторанов на Пятой авеню видели бедно одетого человека, обедавшего с нарядной дамой. Немногим раньше Голдсборо заявил, что его преследуют. И даже пожаловался мэру, намекнув, что это секретарь мэра обрядился в обноски, чтобы выдать себя за него. Всё это, как вы увидите, есть в его дневнике. Разумеется, жалобе хода не дали.
— Но, Холмс, что это значит? — спросил я.
— Может, и ничего, Уотсон. Вы же знаете, я не спешу с выводами. Но ясно, что кто-то поманил Голдсборо заработком и получил возможность влиять на него. Нам неизвестно, что именно должен был делать Голдсборо, чтобы получить эти деньги в январе прошлого года, но мы точно знаем, что он сделал.
— Но разве для нас он не остаётся убийцей?
— Возможно. Впрочем, это не исключает и заговора — гипотезы, наиболее согласующейся с подозрениями миссис Фреверт. Идите-ка сюда, Уотсон! Вы должны посмотреть, чем я располагаю благодаря щедрости мистера Стеда.
Холмс вскочил и подошёл к армуару — великолепному шкафу, украшенному цветочной резьбой, — и вытащил из него небольшой кожаный саквояж лилового цвета.
— Подлинные снимки с дневника Голдсборо недоступны, — объяснил он, ставя саквояж на круглый столик, с которого я едва успел убрать бокалы с хересом, — но Стед снабдил меня копиями. Учитывая, что у местной полиции уже сложилось своё мнение, боюсь, копии — единственное, что будет в нашем распоряжении.
Открыв саквояж, Холмс извлёк оттуда пачку фотографий размером с лист писчей бумаги. На них по преимуществу были изображены светлые прямоугольники с какими-то пятнами, очевидно чернильными брызгами, и разного рода записями, сделанными от руки.
— Прочтите, — предложил Холмс, — а потом поделимся выводами.
Я взял первый снимок и стал его внимательно изучать. Фотографии представляли собой снимки с отдельных страниц дневника Голдсборо. Записи были испещрены кляксами, дрожащий, неразборчивый почерк плохо поддавался идентификации. В отличие от Холмса, я обладал скудными познаниями в графологии, но даже мне было известно, что по фотографиям записей, забрызганных чернилами, мало о чём можно судить. Тем не менее я разобрал каракули и ниже воспроизвожу их слово в слово.
11 июня 1910 года. Определённые события навели меня на мысль, что желательно было бы кратко их описать. Дэвид Грэм Филлипс пытается сфабриковать дело против меня, или причинить мне серьёзный физический ущерб, или и то и другое вместе. Вчера после обеда… я сидел у окна, как вдруг заметил хорошенькую девушку в окне второго этажа здания Клуба искусств. Я бы сказал, ей было лет двадцать или чуть меньше, рядом с ней лежала большая шляпа с цветами. Она дерзко улыбалась, а когда заметила, что я взглянул на неё, помахала мне рукой. Я не мог решить, был ли то невольный жест, или же она поощряла меня. Склоняюсь к последнему.
— Кто же эта загадочная незнакомка? — спросил я. — Явно не миссис Фреверт, та девушка намного моложе её.
— Продолжайте, прошу вас, — ответил Холмс.
В окне мелькнула мужская фигура. Думаю, это был Дэвид Грэм Филлипс, хотя не уверен. Я пристально смотрел на девушку, но, как только мужчина подошёл к окну, отвернулся и долго заставлял себя не глядеть в ту сторону. Однако девушка просидела там с полчаса, а может, три четверти хаса и явно меня разглядывала.
Мне пришло в голову, что, коль скоро я флиртовал с нею, эта фривольность может мне навредить. Я должен остерегаться козней этого подлеца. У меня есть куда более веские доказательства его дурных намерений, хем описанный случай.
— Эта девушка, — упорствовал я, — кто она?
— Вы, Уотсон, как обычно, настойчиво интересуетесь прекрасным полом.
— Вы несправедливы, Холмс, — возразил я и рассказал о собственнической ревности миссис Фреверт, о которой узнал от её мужа, напомнив: — «Брошенная женщина страшнее адской фурии» .
— Вечный романтик, — съязвил Холмс. — Хотя, признаться, мне нечасто доводилось слышать, чтобы вы приписывали женщине желание кого-то убить. Растёте над собой.
Конечно, он был прав. Я думал, он хочет продолжить этот разговор, однако он указал на фотографии и попросил меня читать дальше.
Несколько дней назад (позднее попытаюсь уточнить) я обнаружил, что меня преследует какой-то мужчина. Он нагло пялился на меня на улице и гремел ложкой в чашке с кофе, когда зашёл в нашу столовую, явно желая привести меня в ярость [sic].
Я дважды или трижды оборачивался, после того как он вроде бы терял мой след, и всякий раз убеждался, что он опять настиг меня. Возможно, меня стремились рассердить, чтобы спровоцировать драку. Опишу его внешность. Чуть ниже среднего роста, бледная, выступающая нижняя челюсть, как у измученного заботами человека, лицо длинное, глаза карие, довольно тёмные, чересчур маленькие для такого лица. И несколько запавшие. Он очень похож на мистера Адамсона, секретаря мэра Гейнора, но одет плохо, словно с чужого плеча. Когда я обернулся и заметил его в последний раз, он явно расстроился, как будто осознал, что все его труды пошли прахом. Я привожу здесь эти факты, потому что они могут пригодиться.
Любопытное описание, подумал я и перечёл его. Чуточку воображения — и на память приходил бледный темноглазый шофёр, приставленный к нам сенатором Бевериджем. Или я напрасно связывал всех своих нью-йоркских знакомых с личностями из дневника Голдсборо? Сощурившись, я вновь принялся разбирать каракули.
Вчера вечером заезжал к Ф[иллипсу]. Мне сказали, он уехал в Питсфилд, штат Массачусетс. Если так, мои хлопоты оказались напрасны. ‹…› То, что Филлипс проигнорировал моё последнее письмо и после дважды оправдывался, в некотором роде есть признание вины. Человек, не сделавший ничего плохого, выслушает того, кто заявляет об обратном. Более того, тон этого письма показывает, что мои намерения будут настолько дружелюбны, насколько он это позволит.
Запись на следующей фотокопии была короче. Она датировалась четырьмя днями позже.
15 июня 1910 года. Забыл упомянуть, что 13 июня видел в Центральном парке человека, очень похожего на Д. Г. Филлипса. Он был с девушкой и шёл в направлении Семьдесят пятой улицы. Жаль, что меня ему ещё не представили.
— Девушка, — пробормотал я. — Может, это была миссис Фреверт или та молодая женщина, которую Голдсборо видел в окне Филлипса?
Однако Холмс не ответил. Он сидел в характерной позе, закрыв глаза и попыхивая трубкой.
На третьей фотокопии записей почти не было. Там стояло всего пять слов, написанных заглавными буквами: «ЛЮБОВЬ, ПРЕСТУПЛЕНИЕ, ДЕНЬГИ, СЕКС, АТЛЕТИКА». Ниже помещались карикатурные изображения двух раскрытых зонтиков.
Четвёртая фотография показалась мне куда любопытней. Это была копия записей, о которых Холмс уже упоминал, рассказывая о видах Голдсборо на денежные поступления.
18 октября 1910 года. В течение десяти недель я буду зарабатывать по 50 долларов в неделю.
Следовавший за этим текст был просто абсурден:
Примечания (сведения о вампире). Примечание: Создавать персонажей из плоти и крови многим писателям не под силу. Намного легче взять их из реальной жизни и использовать настоящую плоть и кровь с помощью лёгкого, законного и прибыльного метода литературного вампиризма… Как не стать вампиром… Единственное спасение — братская любовь… Можно представить вампира мерзавцем, наверное, проницательным литератором, эгоистом и гордецом с обострённым восприятием художественной ценности, но не тем, по чьей воле движутся солнце и звёзды. Месть неоправданна, нельзя метить во врагов отравленными стрелами.
— Поразительно, Холмс, — сказал я. — Сверхъестественная ахинея. Однажды в Суссексе много лет назад вам довелось успокаивать бедного Боба Фергюсона. Не думал я, что вновь придётся расследовать дело о вампирах. Откуда на сей раз ветер дует?
Вместо ответа Холмс снова взял саквояж, вытащил из него тонкую серую книжицу и протянул мне.
— Вы забываете о книге, которую мы обсуждали с миссис Фреверт в Англии, Уотсон.
— «Дом вампира» Джорджа Сильвестра Фирека, — вслух прочёл я надпись на обложке.
— Роман, которым все увлекались несколько лет назад, — пояснил Холмс. — Я обнаружил этот экземпляр в «Хэтчердз» и только вчера внимательно прочитал на пароходе. В нём описывается история некоего Реджинальда Кларка, покровителя искусств, сочинявшего литературные произведения, которые пленяли всю богему. И никто, разумеется, не подозревал, что мистер Кларк питается, если угодно, интеллектом своих приятелей по тесной артистической компании. Чем больше он пожирал, тем гениальнее становился и тем сильнее истощались умы его жертв. Больше того, в отличие от стокеровского Дракулы, у Фирека вампир в конце не погибает.
— Ну и дешёвка! — ответил я. — Какой дурак поверит в эту историю?
— Роман был довольно популярен, по его мотивам даже поставили спектакль под названием «Вампир». И если в этом дневнике всё правда, хотя я не готов принять такое предположение, то можно заключить, что мистер Голдсборо пострадал подобным образом. Голдсборо, кажется, верил, что Филлипс питал свои литературные способности за счёт его таланта.
— Только умалишённого можно убедить в таком, Холмс, — заметил я.
— Верно, Уотсон. «Можно убедить» — точнее не скажешь.
— Значит, у нас есть мотив. Он был безумен?
— Возможно, — сказал Холмс. — Однако я узнал от Стеда, что Голдсборо написал Филлипсу письмо, в котором требовал, чтобы тот прекратил писать о сестре Голдсборо. По-видимому, его оскорбила властность героини романа Филлипса «Светские похождения Джошуа Крейга». Голдсборо встал на защиту. Мне рассказали, что он повздорил с отцом из-за замечания в адрес сестры. Они тогда чуть не подрались.
— В самом деле? Поразительно!
— Это не покажется вам столь уж поразительным, дружище, если вы припомните других брата с сестрой, замешанных в этом деле. Давайте не забывать, что именно близость Филлипса со своей сестрой, миссис Фреверт, привела её в Англию просить у нас помощи.
Умозаключения Холмса меня ошеломили.
— Холмс, — промолвил я, — вы как будто проводите тесную параллель между убийцей и жертвой.
Холмс улыбнулся:
— Ещё одна причина, Уотсон, хотя и омерзительно психологическая, — Голдсборо воображал себя Филлипсом.
— Но если Голдсборо считал, что он и есть настоящий Филлипс, — стал рассуждать я, — и если его возмущало, как Филлипс — или мне следует говорить: «Голдсборо»? — описывал его сестру, тогда Голдсборо должен был страшно переживать из-за «своего» поведения. Убивая Филлипса, он как бы уничтожал своё альтер эго. Более того, следуя своим искажённым представлениям, он обязан был убить и себя, чтобы завершить это кошмарное деяние.
— Запутанное дело, а, Уотсон? И, без сомнения, достойное прославленного доктора Фрейда.
Не успел я ответить, как Холмс собрал фотокопии и спрятал их в саквояж, но не закрыл его, а стал рыться там, одновременно разговаривая со мной.
— Однако нельзя позволить всем этим сложностям заслонить реальную историю, поведанную дневником. Кажется, он выпал из кармана убийцы, когда тот застрелился. Какой-то прохожий подобрал дневник на месте преступления и отдал помощнику окружного прокурора. Тот заявил, что запер дневник в сейф, где записи пролежали остаток ночи и большую часть следующего дня. Дневник попал к коронёру лишь поздно вечером. Мистер Стед уверяет, что коронёр был весьма недоволен. В сущности, Уотсон, — тут Холмс взглянул на меня, чтобы подчеркнуть важность своих слов, — коронёр обвинил помощника окружного прокурора в утаивании улики.
— Но для чего ему это, Холмс? Вы думаете, чтобы внести в дневник изменения?
— Минуту, — остановил меня Холмс и наконец достал из бездонного саквояжа ещё одну фотокопию.
На снимке виднелось множество клочков бумаги, и на каждом в разнообразных сочетаниях было начертано имя Фицхью Койла Голдсборо. На самых крошечных обрывках было только само имя, на более крупных оно повторялось, выведенное вокруг единой оси больше десятка раз. Кроме того, здесь были нарисованы звёзды и колёса, лучи и спицы которых образовывали штрихи в подписи Голдсборо.
— Зачем столько раз писать своё имя? — спросил я.
— Возможно, Уотсон, нужно иначе сформулировать вопрос: зачем кому-то столь усердно упражняться в написании одного-единственного имени?
— Чтобы набить руку? — предположил я.
— Превосходно! Итак, принимая во внимание, что почерк могли копировать и, разумеется, время, когда его пытались воспроизвести, — не говоря уже о совершенно прозрачной истории со сбитым с толку беднягой, вплоть до этого момента походившим на безумного короля Лира, который «зла терпит более, чем сделал сам» , — полагаю, у нас есть все основания подозревать заговор. Прибавьте к этим заключениям уверенность Голдсборо в том, что за ним следили.
— Но зачем вносить изменения в дневник, когда можно просто уничтожить уличающие пассажи?
— Добавить всегда легче, чем изъять, Уотсон. Особенно при том, что мистер Голдсборо любезно оставил в дневнике много пустого места. Любой заметил бы уничтоженные или вырванные страницы. Но если свести изменения к преувеличению того, о чём люди уже знают наверняка, можно создать самые необычные сценарии.
— Кто бы этому поверил? — спросил я.
— Здесь всё зависит от обстоятельств, дружище. Но если со времени убийства прошло больше года, и след уже наверняка остыл настолько, что его не взял бы даже миляга Тоби, ныне покойный . Хотя я не люблю досужих домыслов, временами они, как Платоновы тени, способны отражать действительность .
Я откинулся на спинку стула, пытаясь как-то сжиться с чудовищностью преступления, на которое намекал Холмс.
— Что ж, Уотсон, — с улыбкой промолвил он (несмотря на поздний час, взгляд его серых глаз был бодр и проницателен), — вы сделали записи об итогах собственного расследования. Я хотел бы взглянуть, к чему вы пришли.
Сидя на скамейке в Центральном парке, я полагал свои наблюдения довольно важными. Теперь, сравнив их с дневником, который мне позволено было прочесть, я посчитал те умозаключения наивными и недальновидными. Тем не менее, кратко отчитавшись перед Холмсом о памятном визите в Сагамор-Хилл, я вручил ему записи. Он откинулся на спинку стула, раскурил трубку и провёл остаток вечера за изучением того, что я узнал о главных действующих лицах драмы. Когда я удалился спать, свет в гостиной всё ещё горел.