17
Ахав в Кембридже
Крошечная белая точка разрослась настолько, что заслонила мне весь мир. Но в отличие от наваждения Ахава мое не было стотонным китом; это был стофунтовый физик-теоретик в кресле с моторчиком. Мои мысли редко удалялись от Стивена Хокинга с его ошибочными идеями о разрушении информации внутри черных дыр. Для моего разума больше не существовало сомнений относительно истины, но я был поглощен необходимостью заставить Стивена это увидеть. У меня не было желания загарпунить или даже унизить его; я хотел только, чтобы он увидел факты так, как видел их я. Хотелось, чтобы он узрел глубокие следствия, вытекающие из его собственного парадокса.
Больше всего меня беспокоило то, что многие эксперты — в сущности, все или почти все релятивисты — принимали выводы Стивена. Мне было непонятно! как он и все остальные могут быть настолько самодовольными. Утверждение Стивена о наличии парадокса и о том, что он может предвещать революцию, были верны. Но почему тогда он и все остальные просто проходят мимо?
Хуже того, я чувствовал, что Хокинг и релятивисты беспечно отбрасывали одну из опор науки, ничего не предлагая взамен. Стивен сделал попытку со своей доллар-матрицей, но потерпел неудачу — ее последовательное применение вело к катастрофическому нарушению закона сохранения энергии, — а все остальные его последователи удовлетворенно говорили: «Ну да, информация пропадает при испарении черных дыр» и оставляли все как есть. Меня раздражало то, что казалось интеллектуальной ленью и отречением от научного любопытства.
Единственным облегчением в моей одержимости были занятия бегом, иногда я пробегал километров двадцать пять или больше по холмам за Пало-Альто. Часто очистить сознание позволяла мне концентрация на том, кто бежал в нескольких метрах впереди, пока я его не обгонял. Тогда передо мной вновь появлялся Стивен.
Он заполнил и мои сны. Однажды ночью в Техасе мне приснилось, что мы со Стивеном оба сидим в механизированных креслах. Всеми силами я старался выбить его из седла. Но Стивен Могучий был невероятно силен. Он схватил меня за горло и держал, не позволяя дышать. Мы боролись, пока я не проснулся в холодном поту.
Как мне было излечиться от этой одержимости? Подобно Ахаву, я мог отправиться к своему врагу и охотиться на него там, где он скрывался. Так что в начале 1994 года я принял приглашение посетить только что открывшийся в Кембриджском университете Ньютоновский институт. В июне Стивен собирал у себя группу физиков, большинство из которых я знал, но не числил среди своих сторонников: Гэри Хоровица, Гэри Гиббонса, Энди Строминджера, Джеффа Харвея, Стива Гиддингса, Роджера Пенроуза, Шинтана Яу и других тяжеловесов. Моим союзником был только Герард т Хоофт, который приезжать не собирался.
Я не был обеспокоен визитом в Кембридж. Двадцать три года назад пара эпизодов оставила у меня чувство обиды и раздражения. Я тогда был молодым, никому не известным и еще не ощущал себя в безопасности, будучи ученым рабочего происхождения. Приглашение к профессорскому столу на обеде в кембриджском Тринити-колледже не слишком помогло заглушить эти переживания.
Я до сих пор не очень понимаю смысл приглашения к профессорскому столу. Не знаю, была ли это честь, и если да, то кого или что чествовали. Или это просто было место для ланча? Как бы то ни было, принимавший меня профессор Джон Полкингхорн провел меня в средневековый зал, увешанный портретами Исаака Ньютона и других гигантов. Студенты сидели на самом нижнем уровне. Преподавательский состав прошествовал к профессорскому столу, стоящему на приподнятой сцене в конце зала. Еду подавали официанты, одетые гораздо лучше, чем я, а с обеих сторон от меня сидели ученые джентльмены, которые что-то бормотали на языке, который я с трудом разбирал. Слева сидел престарелый член совета колледжа, который вскоре захрапел над своим супом. Справа заслуженный преподаватель рассказывал историю об американском госте, который когда-то здесь побывал. Кажется, этот американец оказался по кембриджским меркам недостаточно утонченным, сделав до смешного неуместный выбор вина.
Как ценитель вина, я более или менее уверен, что даже с закрытыми глазами смогу отличить красное от белого. Еще более надежно я отличу вино от пива. Но вот дальше вкус меня подведет. Меня не очень радовало оказаться в роли персонажа рассказанной истории. Остальной разговор касался сугубо кембриджских вопросов и прошел мимо меня. Так что оставалось лишь наслаждаться безвкусной пищей (вареной рыбой, покрытой белым клейстером), будучи совершенно отрезанным от дискуссии.
В другой раз Полкингхорн взял меня на прогулку вокруг Тринити-колледжа. Обширный, прекрасно ухоженный газон занимал почетное место перед главным входом в одно из зданий. Но никто не шел по траве. Дорожка вокруг лужайки была единственным дозволенным маршрутом. Поэтому я удивился, когда профессор Полкингхорн взял меня за руку и повел напрямик — по диагонали. Что бы это значило? Вторглись ли мы на священную землю? Ответ оказался прост: профессора, которых в британских университетах значительно меньше, чем в американских, издавна пользуются привилегией ходить по траве. Никому больше или, по крайней мере, никому ниже рангом это не позволено.
На следующий день я шел из колледжа в отель без сопровождения. В 31 год я был молод для профессора, но я был им. Естественно, я предположил, что это дает мне право пройти по лужайке. Но когда я достиг середины пути, из соседнего здания появился невысокий коренастый джентльмен, одетый во что-то вроде смокинга и котелка, и потребовал немедленно сойти с газона. Я возразил, сказав, что я американский профессор. Однако это не возымело действия.
Спустя двадцать три года, отпустив бороду, постарев и, возможно, приобретя немного более грозный вид, я попробовал повторить этот подвиг. На этот раз никаких проблем не возникло. Кембридж изменился? Я не знаю. Я изменился? Да. Вещи, которые пару десятилетий назад тревожили мой классовый снобизм, — профессорский стол, особые газонные привилегии, — теперь казались не более чем приятной гостеприимностью и, возможно, отчасти проявлением британской эксцентричности. Кое-что при возвращении в Кембридж меня удивило. Помимо того что моя неприязнь к местным университетским особенностям сменилась чем-то вроде удовольствия, печально знаменитая британская еда значительно улучшилась. Я обнаружил, что мне определенно нравится Кембридж.
В первый день я проснулся очень рано и решил побродить по городку, постепенно выйдя к цели — Ньютоновскому институту. Оставив жену Энн в апартаментах на Честертон-роуд, я пошел на реку Кем, потом мимо эллингов с лодками для соревнований по гребле и далее через парк Джезус-Грин. (В свой первый визит я был озадачен и даже раздражен, что столь многое в кембриджской культуре имеет религиозные корни.)
Я шел про Бридж-стрит и пересек реку Кем. Кем? Бридж? Кембридж? Находился ли я на месте первоначального моста, по которому назван великий университет? Вероятно, нет, но было забавно об этом поразмышлять.
На парковой скамейке сидел пожилой, но элегантный джентльмен «ученого» вида с длинными, закрученными вверх усами. Бог мой! Этот человек так походил на Резерфорда, первооткрывателя атомного ядра. Я подсел к нему и начал разговор. Ясно, что это не был Резерфорд, если только он не восстал из могилы, где покоился уже почти шестьдесят лет. Но, может быть, это сын Резерфорда?
Как оказалось, мой сосед по скамейке знал имя Эрнеста Резерфорда и то, что этот новозеландец открыл ядерную энергию. Но, несмотря на сильное внешнее сходство, он не был Резерфордом. Скорее он мог бы быть моим родственником — он оказался отставным еврейским почтальоном с любительским интересом к науке. Его фамилия была Гудфренд и, вероятно, еще в прошлом поколении звучала как Гутефройнд.
Ранняя прогулка вывела меня на Силвер-стрит, где в старинном здании когда-то размещался факультет прикладной математики и теоретической физики. В этом здании меня принимал Джон Полкинхорн. Но даже в Кембридже все меняется. Математические науки («maths» — в британской научной терминологии) теперь переехали на новое место рядом с Ньютоновским институтом.
Затем я увидел вдали возвышающиеся башни. Они нависали. Они парили. Они возносились. Капелла Королевского колледжа — кембриджская обитель Бога. Она возвышается над многими научными зданиями Кембриджа.
Сколько поколений студентов, осваивающих науку, молились или хотя бы делали вид, что молятся в этом соборе? Из любопытства я вошел в священное место. В этой обстановке даже я, ученый без единой капли религиозности, ощутил некоторую сомнительность моей веры в то, что не существует ничего, кроме электронов, протонов и нейтронов, что эволюция жизни — не более чем соревнование, как в компьютерной игре, между эгоистичными генами. «Кафедральность» вызывает трепет за счет искусного сочетания каменных колонн и цветных витражей: я к этому почти невосприимчив, но все же не совсем.
Все это напоминает о странной смеси религиозной и научной традиций, которая долго озадачивала меня в британской академической среде. Основанные в двенадцатом столетии духовными лицами, Кембридж и Оксфорд равно тесно связаны с сообществами, которые мы в Соединенных Штатах условно называем религиозным и реалистичным. Еще более странно, что при этом проявляется загадочная для меня уникальная интеллектуальная толерантность. Взять, к примеру, названия девяти самых знаменитых Кембриджских колледжей: Колледж Иисуса, Колледж Христа, Корпус-Кристи-Колледж, Колледж Магдалены, Петерхауз, Колледж Св. Екатерины, Колледж Св. Эдмунда, Колледж Св. Иоанна и Тринити-колледж (Колледж Св. Троицы). Но в то же время есть Колледж Вальфсона, названный в честь Исаака Вольфсона, светского еврея. Еще более сильный пример — Колледж Дарвина, названный в честь того самого Дарвина, который мастерски изгнал Бога из сферы наук о живом.
История [этого сосуществования] долгая и красочная. Исаак Ньютон сделал для избавления от верований в сверхъестественное больше, чем кто-либо другой до него. Инерция (масса), ускорение и закон всемирного тяготения пришли на смену божественной деснице, которой больше не требовалось направлять движение планет. Однако историки, изучающие науку семнадцатого столетия, никогда не устают напоминать, что Ньютон был христианином и, более того, истово верующим. Он потратил больше времени, энергии и чернил на христианскую теологию, чем на физику.
Для Ньютона и его коллег существование разумного Создателя было интеллектуальной необходимостью: как еще объяснить существование человека? Ничто в мировоззрении Ньютона не могло объяснить создание из безжизненной материи столь сложных объектов, как наделенные чувствами человеческие существа. У Ньютона было более чем достаточно причин верить в божественное творение.
Но там, где не преуспел Ньютон, двумя столетиями позднее окончательный подрыв устоев совершил (сам того не желая) Чарлз Дарвин (тоже кембриджский человек). Дарвиновская идея естественного отбора в сочетании с двойной спиралью Уотсона и Крика (открыта в Кембридже) заменила магическое творение законами вероятности и химии.
Был ли Дарвин врагом религии? Вовсе нет. Хотя он утратил веру в христианские догматы и считал себя агностиком, он активно поддерживал свою местную приходскую церковь, а также своего близкого друга викария — его преподобие Джона Иннеса.
Конечно, не всегда все шло вполне полюбовно. В истории дебатов (об эволюции) Томаса Гекели с епископом Сэмюэлем Уилберфорсом («Мыльным Сэмом») были весьма грубые повороты. Епископ спрашивал: кто именно был обезьяной — бабушка или дедушка Гекели? Гекели возвращал комплимент, говоря, что Уилберфорс проституирует истину. И все же никого не убили, не ранили, даже не ударили. Все делалось в рамках цивилизованных традиций британского академического взаимодействия.
А как теперь? Даже сегодня сохраняется благородное сосуществование науки и религии. Джон Полкинхорн, который вел меня через лужайку, уже не является профессором физики. В 1979 году он подал в отставку с профессорской должности, чтобы учиться на англиканского священника. Полкинхорн — один из главных поборников популярной идеи о том, что наука и религия входят в период замечательной конвергенции и что божественный план выражен в изумительном дизайне законов природы. Эти законы не только совершенно невероятны, но также в точности таковы, чтобы гарантировать существование разумной жизни — жизни, которая, к слову сказать, может по достоинству оценить Бога и его законы. Сегодня Полкинхорн — один из самых знаменитых церковных деятелей в Великобритании. Однако я не знаю, позволяют ли ему по-прежнему ходить по газонам.
Между тем прославленный оксфордский эволюционист Ричард Докинз возглавляет атаку на воображаемую конвергенцию науки и религии. Согласно Докинзу, жизнь, любовь и мораль играют важную роль в смертельной конкуренции не между людьми, но между эгоистичными генами. Британское интеллектуальное сообщество, похоже, достаточно обширно, чтобы вмещать и Докинза, и Полкинхорна.
Но вернемся к капелле Королевского колледжа. Трудно мыслить в чисто оптических категориях об утреннем свете, когда он фильтруется через цветное стекло. Так что с легким чувством «кафедральности» я присел на скамью, оглядывая впечатляющий интерьер.
Мое сознание обратилось к черным дырам: не к техническим вопросам, а к тонкости законов природы, приводящих к парадоксам, обсуждать которые я приехал в Кембридж.
Вскоре ко мне присоединился серьезного вида человек — высокий, крупный, но не толстый, вид которого показался мне отчетливо не британским. Его рубашка из грубого белого хлопка была вроде тех, что я носил в юности в качестве рабочей одежды. Коричневые вельветовые штаны держались на паре широких подтяжек, придавая ему сходство с обитателями американского Запада девятнадцатого века. В итоге я оказался недалек от истины. Его акцент принадлежал западной Монтане, а не Восточной Англии.
Когда мы выяснили наше общее американское происхождение, разговор повернул к религии. Нет, объясняли, сюда я пришел не для молитвы. На самом деле я не христианин, а потомок Авраама, восхищенный архитектурой. Он оказался строительным подрядчиком и зашел в капеллу Королевского колледжа посмотреть каменную кладку. Причем, будучи человеком глубоких религиозных убеждений, он сомневался, уместно ли молиться в этой церкви. Сам он принадлежал к Церкви Христа святых последних дней. Англиканская церковь вызывала у него подозрение. Что до меня, то я не видел причин смущать его моим глубоким скептицизмом — полным отвержением религиозности, которую я понимаю как глубокую веру в сверхъестественные силы.
Я почти ничего не знал о мормонах. Единственным моим соприкосновением с этой религией было то, что однажды я жил по соседству с очень приятным мормонским семейством. Мне лишь было известно, что у мормонов очень строгие правила, запрещающие пить кофе, чай и кока-колу. Я предполагал, что мормонская вера была типичным ответвлением северноевропейского протестантизма. Так что я был удивлен, когда мой знакомый сказал, что у мормонов много общего с евреями. Не имея земли, которую могли бы назвать своим домом, они следовали за своим Моисеем через пустыню, смело встречая все мыслимые опасности и лишения, пока наконец не нашли свою страну с молочными реками и кисельными берегами в районе Большого Соленого озера в Юте.
Мой знакомый сидел склонившись, положив руки на расставленные колени и свесив свои большие ладони между ними. То, что он рассказывал, было не туманной древностью, а историей из американской жизни, начавшейся где-то в 1820-х годах. Я полагал, что должен был ее знать, но это оказалось не так. Вот приблизительный пересказ того, что я услышал, дополненный историческими данными, которые я разыскал позже.
Джозеф Смит родился в 1805 году у матери, страдавшей эпилепсией и яркими религиозными видениями. Однажды ангел Мороний явился ему и прошептал секрет спрятанных древних пластин из чистого золота, на которых начертаны слова Бога. Эти слова предназначались только для Смита, но была одна уловка: письмена были на языке, который никто из живущих не мог расшифровать.
Но Мороний велел Джозефу не беспокоиться. Он снабдит Джозефа парой магических прозрачных камней — сверхъестественными очками. Камни назывались Урим и Туммим. Мороний наказал Джозефу закрепить Урим и Туммим на шляпе, и тогда с ее помощью он мог видеть содержание надписей на чистом английском языке.
Слушая эту историю, я сидел тихо, словно бы глубоко задумавшись. Я полагал, что человек может быть либо верующим, либо нет, и если нет, то история с золотыми пластинами, рассматриваемыми через магические очки, закрепленные на шляпе, должна казаться ему очень забавной. Но, смешная она или нет, несколько тысяч верующих последовали за Джозефом Смитом, а потом, когда он погиб насильственной смертью в возрасте тридцати восьми лет, они прошли вслед за его преемником Бригамом Янгом через душераздирающие опасности и мучения. Сегодня религиозные последователи этих уверовавших исчисляются десятками миллионов.
Вы можете спросить, что случилось с золотыми пластинами, которые Джозеф расшифровал с помощью Урима и Туммима? Ответ: после перевода на английский он их потерял.
Джозеф Смит был крайне харизматичным человеком, весьма любвеобильным и привлекательным для противоположного пола. Это должно было входить в божественный план. Бог приказал Джозефу жениться на как можно большем числе молодых девушек и оплодотворить их. Он также велел собрать множество последователей и вести к первой версии земли обетованной — месту под названием Наву в Иллинойсе. Когда Джозеф прибыл туда со своими последователями, то вскоре объявил, что будет бороться за пост американского президента. Однако славные люди в Наву были добрыми христианами, обычными христианами, и им не нравились идеи Смита о полигамии. Так что они его застрелили.
Подобно тому как мантия Моисея досталась Иисусу Навину, власть Смита перешла к Бригаму Янгу, другому человеку с множеством жен и детей. Исход мормонов начался с очень быстрого покидания Наву. А в итоге, после долгого и опасного путешествия по пустыне, Янг привел их в Юту.
Я был восхищен и продолжаю восхищаться этой историей. Уверен, что в то время она повлияла — несомненно, совершенно безосновательно — на мои чувства в отношении Стивена и его мощного харизматического влияния на многих физиков. Поглощенный своей собственной фрустрацией, я представлял его Крысоловом, завлекающим в ложный крестовый поход против квантовой механики.
Но в то утро меня не занимали ни Стивен, ни черные дыры. Капелла Королевского колледжа преподнесла новый захвативший меня научный парадокс. Он не имел никакого отношения к физике, разве что самое косвенное. Это был парадокс, связанный с дарвиновской эволюцией. Как это возможно, чтобы у человеческих существ развился столь мощный стимул к созданию иррациональных систем верований и крепкая приверженность им? Может показаться, что дарвиновский отбор должен усиливать склонность к рациональности и отбраковывать любые генетические предрасположенности к суевериям и системам, основанным на вере. В конце концов, иррациональные верования могут довести и до смерти, как это случилось с Джозефом Смитом. Несомненно, что они погубили биллионы людей. Казалось бы, эволюция должна избавлять от склонности на религиозной почве следовать за безрассудными лидерами. Но похоже, что все обстоит прямо противоположным образом. Этот Научный парадокс впервые возбудил мое любопытство в Кембридже. С тех пор он так увлек меня, что я потратил массу времени на то, чтобы в нем разобраться.
За несколько недель, проведенных в Кембридже, я, казалось, очень сильно уклонился от темы, которая меня туда привела, — квантового поведения черных дыр. Но это не совсем так. Где-то на задворках сознания меня продолжал донимать вопрос о том, могут ли такие ученые, как Хокинг, 'т Хоофт, я сам и все остальные участники Битвы при черной дыре, быть жертвами собственных, основанных на вере, иллюзий.
Те недели в Кембридже были тревожными и полными мелодраматических размышлений. История Ахава и кита весьма неоднозначна: бешеный ли кит увлек на дно моря Ахава или свихнувшийся Ахав утянул за собой в ад слабого Старбака? Если ближе к делу, то я ли, подобно Ахаву, следую за дурацким наваждением или Стивен соблазняет остальных ложной идеей?
Сегодня я должен признаться, что представлять себе Стивена Крысолова, или Стивена Пустынника (в честь французского крестоносца Петра Пустынника), ведущего своих очарованных поклонников к интеллектуальному разрушению, было очень весело. Очевидно, одержимость — очень сильный галлюциноген.
Я бы не хотел, чтобы у вас создалось впечатление, что я бесцельно потратил несколько недель, слоняясь по улицам Кембриджа и пребывая в плену собственных темных мыслей. Мне предстояло сделать в Ньютоновском институте несколько докладов по дополнительности черных дыр. Я потратил много времени в институте, готовясь к этим выступлениям и доказывая различные тезисы своим скептически настроенным коллегам.
Ньютоновский институт
Было уже около 10 утра, когда я покинул капеллу Королевского колледжа и вышел на улицу, залитую июньским солнцем. Дарвиновская загадка иррациональной веры проникла в мое сознание, но в данный момент более насущная техническая проблема требовала немедленного решения: мне предстояло найти Ньютоновский институт.
Моя неплохо зарекомендовавшая себя карта указывала место вне центра старого Кембриджа в жилом районе современного вида. Это шло вразрез с моей романтической сентиментальностью, и я надеялся, что тут какая-то ошибка. Увидев знак «Уилберфорс-роуд», я подумал: не тот ли это Уилберфорс, которого прозвали Мыльным Сэмом и который интересовался у Гекели, кто из его бабушек и дедушек был обезьяной? Возможно, романтика истории еще не полностью утрачена.
Правда, однако, оказалась еще лучше. Уилберфорс-роуд названа в честь родного отца Сэмюэля, преподобного Уильяма Уилберфорса. Уильям сыграл удивительную роль в британской истории, будучи одним из лидеров аболиционистского движения за искоренение рабства в Британской империи.
Наконец, я свернул с Уилберфорс-роуд на Кларскон-роуд. Первое впечатление от увиденного Ньютоновского института вновь было разочаровывающим. Это современное строение — не уродливое, но построенное на нынешний манер из стекла, кирпича и стали.
Растерянность, однако, сменилась изумлением, как только я вошел в здание. Архитектура оказалась идеальной для его назначения: обмена идеями — старыми, новыми и непроверенными — и их активного обсуждения, зарубания ошибочных теорий и, как я надеялся, встреч с идейными противниками и нанесения им поражений. Здесь было большое, очень хорошо освещенное пространство с множеством комфортных кресел и письменных столов и с досками на большинстве стен. Несколько групп расположилось вокруг кофейных столиков, заваленных листками, на которых физики вечно что-то прикидывают.
Я собирался присоединиться к Гэри Хоровицу, Джеффу Харвею и еще паре друзей за столиком, но прежде, чем я успел это сделать, кое-что иное привлекло мое внимание. Я услышал разговор другого рода и не смог устоять перед искушением подслушать его. В углу зала король собрал поклонников: Стивен сидел в центре, слегка приподнятый на своем механическом троне, и услаждал британских журналистов. Интервью, очевидно, касалось не физики, а самого Стивена. Когда я подошел, он рассказывал о своей личной истории и изнурительном заболевании. Рассказ должен был быть записан заранее, но, как всегда, некий невыразимый аромат, характерный для его личности, перекрывал монотонность роботизированного голоса.
Журналисты были заворожены — каждый следил за малейшими движениями лица Стивена, пока тот рассказывал о своих ранних годах, до того, как ему диагностировали болезнь Лу Герига. Согласно его показаниям, в те ранние годы у него преобладало чувство скуки — скуки молодого человека, который, похоже, сам не знает, чем бы заняться. В двадцать четыре года он был обычным выпускником-физиком, не добившимся каких-то особых результатов, — слегка ленивым и без особых амбиций. А потом, как бой часов в полночь, последовал страшный диагноз, неотвратимый смертный приговор. Все мы, живые, приговорены к смерти, но в случае Стивена сроки, казалось, были сочтены — год, быть может, два. Недостаточно даже для подготовки диссертации.
Поначалу Стивен испугался и впал в депрессию. По некоторым сведениям, он начал пить больше, чем следует. Его мучили кошмары, в которых его казнили. Но затем случилось нечто непредвиденное. Каким-то образом мысль о неизбежной смерти была вытеснена перспективами нескольких лет отсрочки. Результатом стало появление неожиданно мощной жажды жизни. Скуку сменило неистовое желание оставить свой след в физике, жениться, иметь детей и узнать мир — и все это за то время, которое ему осталось. Стивен сказал репортерам нечто столь удивительное и незабываемое, что я бы отверг это как бред собачий, исходи оно от кого-нибудь другого. Он сказал, что именно заболевание — парализующее заболевание — было лучшим, что могло с ним случиться.
Я не склонен героизировать людей. Я преклоняюсь перед некоторыми учеными и литераторами за ясность и глубину их идей, но не называю их героическими личностями. До того дня единственным гигантом в моем пантеоне героев был великий Нельсон Мандела. Но, подслушивая в Ньютоновском институте, я неожиданно увидел, что Стивен — поистине героическая фигура: человек, достойный сидеть за одним столом с Моби Диком (если киты сидят за столами).
Но я также видел — или думал, что видел, — насколько легко для человека, подобного Стивену, стать Крысоловом. Вспомните о потрясающей, как в соборе, тишине, которая наполняет большие лекционные залы, пока Стивен сочиняет ответ на вопрос.
Такое отношение Стивен вызывал далеко не только в научных кругах. Однажды я ужинал со Стивеном, его женой Элейн и одним из его чрезвычайно успешных прошлых учеников Рафаэлем Буссо. Дело было в центральном Техасе, в обычном придорожном ресторане, каких множество по всей Америке. Мы уже приступили к трапезе, — я беседовал с Элейн и Рафаэлем, Стивен в основном слушал, — когда его узнал официант, оказавшийся его большим поклонником. Он приблизился с трепетом, почтением, страхом и смущением, словно набожный католик, неожиданно встретивший за ужином папу римского. Он едва не бросился в ноги Стивену, Умоляя о благословении, и говорил о глубокой духовной близости, которую он всегда ощущал с великим физиком.
Стивену, конечно, нравится быть суперзнаменитым; для него это одна из немногих возможностей поддерживать связь с миром.
Но нравится ли ему это почти религиозное преклонение, поощряет ли он его? Нелегко сказать, что он думает, но я провел с ним достаточно времени, чтобы в какой-то мере научиться читать выражение его лица. Слабый сигнал, появившийся в техасском ресторане, указывал скорее на раздражение, а не на удовольствие.
Вернемся теперь к первоначальной цели моей поездки в Англию: попытке убедить Стивена в том, что его вера в потерю информации ошибочна. К сожалению, прямая дискуссия со Стивеном для меня почти невозможна. Мне не хватает спокойствия, чтобы несколько минут ждать ответа всего из нескольких слов. Но были другие люди, такие как Дон Пейдж, Гэри Хоровиц и Энди Строминджер, которые тратили на взаимодействие и сотрудничество со Стивеном массу времени. Они научились общаться с ним гораздо эффективнее меня.
В основе моей стратегии было два козыря. Во-первых, то, что физики любят поговорить, а я очень хорошо умею поддерживать разговор. Настолько хорошо на самом деле, что физики, даже когда они не согласны со мной, собираются толпой на начатые мной дискуссии. Когда бы я ни появился на любом физическом-факультете, даже в самом тихом месте вдруг возникают мини-семинары. Поэтому я знал, что будет нетрудно собрать нескольких наших со Стивеном взаимных друзей (они были друзьями, несмотря на то что я видел в них противников по Битве при черной дыре) и затеять спор. Я также был уверен, что Стивен будет втянут в дискуссию: для него держаться в стороне от физической полемики не легче — чем коту проигнорировать кошачью мяту, так что вскоре мы сойдемся с ним в энергичной схватке, пока один из нас не признает поражение.
Также моя стратегия опиралась на силу моих аргументов и слабость тех, что были у другой стороны. У меня не было сомнений в конечной победе.
Все это блестяще сработало, за исключением одной детали: Стивен так и не присоединился. Это оказался период, когда он чувствовал себя особенно плохо, и мы его почти не видели. В результате бои были точно такими же, как и те, что я уже несколько лет вел в Соединенных Штатах. Кит ускользнул, не дав мне выстрелить в него.
За день или два до моего отъезда из Кембриджа я должен был провести для всего института семинар, посвященный дополнительности черных дыр. Это был последний шанс для столкновения со Стивеном. Лекционный зал был заполнен. Стивен прибыл, чуть запоздав к началу, и сидел сзади. Обычно он сидит впереди рядом с доской, но в этот раз он был не один, а с медсестрой и еще одним ассистентом на случай, если ему понадобится медицинская помощь. Видимо, проблемы действительно возникли, поскольку в середине семинара он покинул помещение. Так-то вот. Ахав упустил свой шанс.
Семинар закончился около пяти часов, и к тому времени я уже был сыт по горло Ньютоновским институтом. Мне хотелось выбраться из Кембриджа. Энн отправилась к приятельнице и оставила мне арендованный автомобиль. Вместо того чтобы вернуться в наши апартаменты, я поехал в соседнюю деревушку Милтон и засел в пабе. Я не большой выпивоха, и пить в одиночку определенно не в моих привычках, но в этот раз я действительно хотел просто посидеть и попить пива. Я хотел не одиночества, а просто чтобы не было физиков.
Это был типичный деревенский паб, с барменшей средних лет и несколькими местными посетителями за стойкой. Один из клиентов лет восьмидесяти, одетый в коричневый костюм с галстуком-бабочкой, опирался на трость. Не думаю, что он был ирландцем, но он сильно напоминал актера Барри Фитцджеральда, который играл с Бингом Кросби в фильме «Иди своим путем». (Герой Фитцджеральда там — раздражительный, но добросердечный ирландский священник.) Посетитель о чем-то добродушно спорил с барменшей, которая называла его Лу.
Будучи совершенно уверен, что он не физик, я подошел к стойке рядом с ним и заказал себе пива. Не помню точно, как начался наш разговор, но он рассказал, что у него была короткая военная карьера, прервавшаяся после потери ноги на войне, как я понял, на Второй мировой. Но отсутствие ноги, похоже, не мешало ему стоять возле стойки.
Разговор неминуемо повернул к вопросу, кто я такой и что делаю в Милтоне. Я был не в настроении рассказывать о физике, но не хотел обманывать старого джентльмена и ответил, что был в Кембридже на конференции по черным дырам. Он сразу сказал, что является большим экспертом по этому вопросу и может рассказать мне много такого, чего я не знаю. Разговор стал приобретать странный поворот. Он заявил, что, согласно семейной легенде, один из его предков побывал в черной дыре, но в последний момент сумел выбраться.
О какой черной дыре он говорил? Чудаки, помешанные на черных дырах, идут по дюжине за пятак и, как правило, очень скучны, но этот человек не был похож на обычного психа. Сделав глоток пива, он стал рассказывать о том, что Черная дыра Калькутты — это ужасное, проклятое, совершенно отвратительное место.
Черная дыра Калькутты! Очевидно, он подумал, что я был в Кембридже на какой-то конференции по англо-индийской истории. Я слышал о Черной дыре Калькутты, но понятия не имел, что это такое. По моим очень туманным представлениям, это был бордель, где грабили и убивали беспечных британских солдат.
Я решил не прояснять ситуацию, а вместо этого побольше узнать о настоящей Черной дыре. История сомнительная, но, похоже, это был подвал или даже подземелье в британском форте, захваченном вражескими силами в 1756 году. Большое число британских солдат оказалось заперто в подвале на ночь, и, возможно по недоразумению, они задохнулись. По семейной легенде, которая передавалась семь поколений, одному из предков Лу едва удалось ускользнуть и не оказаться в числе мертвецов.
Так я обнаружил случай выхода информации из черной дыры. Если бы только Стивен был тогда рядом, чтобы это услышать.