Книга: В поисках памяти
Назад: 29. Как я заново открыл для себя Вену через Стокгольм
Дальше: Словарь терминов

30. Уроки памяти: перспективы

Более пятидесяти лет занимаясь исследованиями и преподаванием, я по-прежнему нахожу занятие наукой в университете (в моем случае — Колумбийском) бесконечно интересным. Мне доставляют немало радости размышления о том, как работает память, развитие отдельных идей о механизмах ее сохранения, оформление этих идей в ходе обсуждений со студентами и коллегами и наблюдение за тем, как такие идеи доводятся до ума на следующем этапе — в ходе экспериментальной проверки. Я продолжаю научную работу, которой занимаюсь почти по-детски — с простодушной радостью, любопытством и удивлением. Я чувствую, что мне особенно повезло заняться биологией психики — областью, в которой (в отличие от моей первой любви — психоанализа) за последние пятьдесят лет удалось добиться колоссальных успехов.
Когда я вспоминаю эти годы, я поражаюсь, как мало было оснований с самого начала заподозрить, что биология станет главным увлечением моей профессиональной жизни. Если бы в лаборатории Гарри Грундфеста я не испытал восторга от работы исследователя, от проведения экспериментов, которые позволяют открыть что-то новое, моя карьера — да и вся жизнь, наверное, — сложилась бы совсем по-другому. За первые два года обучения в медицинской школе я прошел требуемые базовые естественнонаучные курсы, но, пока сам не начал проводить исследования, я видел в своем естественнонаучном образовании лишь необходимые условия, чтобы заняться тем, что меня по-настоящему интересовало, то есть медициной: работать с пациентами, разбираться в их болезнях и готовиться стать психоаналитиком. Я с удивлением открыл для себя, что работа в лаборатории, собственно научная работа в сотрудничестве с интересными и творческими людьми, сильно отличается от прохождения курсов и чтения литературы, посвященной науке.
При этом я обнаружил, что сам процесс научной работы, повседневного изучения биологических тайн приносит глубокое удовлетворение не только в интеллектуальном, но и в эмоциональном и социальном плане. Проведение экспериментов дает мне радость открытия чудес окружающего мира. Кроме того, научная работа ведется в бурной и бесконечно захватывающей социальной среде. Жизнь ученого-биолога в Соединенных Штатах полна обсуждений и споров, это талмудическая традиция в явном виде! Но вместо комментариев к религиозным текстам мы готовим комментарии к текстам, написанным процессами эволюции, работавшими на протяжении сотен миллионов лет. Мало какое из человеческих дел вызывает столь сильное чувство товарищества с молодыми и старыми коллегами, студентами и учителями, как совместное совершение интересного открытия.
Эгалитарная социальная структура американской науки способствует этому товариществу. Сотрудничество в современной биологической лаборатории работает динамично, действуя не только сверху вниз, но также, что важно, и снизу вверх. Жизнь американского университета преодолевает барьеры, разделяющие людей разного возраста и статуса, и это своеобразное явление всегда меня вдохновляло. Франсуа Жакоб, французский специалист по молекулярной генетике, работы которого так повлияли на мой образ мыслей, говорил мне, что во время первого визита в Соединенные Штаты его более всего поразило то, что аспиранты по имени обращаются к Артуру Корнбергу — всемирно известному исследователю биохимии ДНК. Меня же это нисколько не удивляло. И Грундфест, и Пурпура, и Куффлер всегда обходились со мной и со всеми своими учениками как с равными. Но этого не было и не могло быть в Австрии, Германии и Франции, а возможно, даже в Англии в 1955 году.
В Соединенных Штатах молодые люди не боятся выражать вслух свои мысли, и если им есть что сказать, к ним прислушиваются. Поэтому я многому научился не только у своих наставников, но и из ежедневного взаимодействия с замечательной командой аспирантов и постдоков.
Когда я думаю о студентах и постдоках, с которыми мне довелось сотрудничать в своей лаборатории, мне вспоминается мастерская Андреа Верроккьо — живописца эпохи Возрождения. В период с 1470 по 1475 год в его мастерской работал целый ряд одаренных молодых художников, в том числе Леонардо да Винчи, который учился у Верроккьо живописи и в процессе обучения внес ощутимый вклад в картины, над которыми работал его учитель. По сей день люди указывают на картину Верроккьо «Крещение Христа», висящую в галерее Уффици во Флоренции, и говорят: «Этот прекрасный коленопреклоненный ангел в левом углу был написан в 1472 году Леонардо». Похоже на то, как я, читая лекции и показывая на экране огромные изображения нейронов аплизии и их синапсов, говорю слушателям: «Эту клеточную культуру научилась получать Келси Мартин, эти CREB-белки, активатор и репрессор, открыл Душам Барч, а эти замечательные молекулы в синапсах, работающие как прионы, открыл Каусик Си!»

 

Научное сообщество в лучших своих проявлениях проникнуто чудесным духом коллегиальности и стремления к общей цели — не только в Соединенных Штатах, но и во всем мире. Как бы я ни гордился вкладом, который мне и моим коллегам удалось внести в вырисовывающуюся сегодня картину механизмов работы памяти, я еще больше горжусь тем, что участвовал в работе и достижениях международного сообщества ученых, стараниями которого возникла новая наука о психике.
На протяжении моей научной карьеры сообщество биологов почти безошибочно продвигалось от открытия молекулярной природы гена и генетического кода к прочтению всего человеческого генома и выяснению генетических основ человеческих болезней. Теперь мы стоим на пороге открытия многих аспектов работы психики, в том числе психических расстройств, а впоследствии, быть может, сумеем разобраться и в биологической природе сознания. Наше общее достижение — та синтетическая дисциплина, которая возникла в рамках биологических наук за последние пятьдесят лет, — поистине феноменально. Оно вывело биологию, некогда бывшую описательной наукой, на новый уровень точности, механистического понимания и научного энтузиазма, сравнимого с физикой и химией. Когда я только поступил в медицинскую школу, большинство физиков и химиков считало биологию «неточной» наукой, сегодня же физики и химики наряду со специалистами по информатике, математиками и инженерами толпами приходят в биологию.
Вот один из примеров, говорящих о появлении этой синтетической биологической дисциплины. Вскоре после того как я начал применять методы клеточной биологии для поиска связи нейронов и работы нервной системы с поведением у аплизии, Сидней Бреннер и Сеймур Бензер занялись поиском генетических подходов, которые позволили бы найти связь нейронов с работой нервной системы и поведением у двух других простых животных. Бреннер изучал поведение крошечного червя Caenorhabditis elegans в центральном нервном тяже которого всего 302 клетки а Бензер — поведение плодовой мухи дрозофилы. У этих трех объектов есть как явные преимущества, так и недостатки. У аплизии крупные и легко доступные нейроны, но для традиционных генетических экспериментов она подходит не идеально, а С. elegans и дрозофила хорошо подходят для таких экспериментов, но их нервные клетки малы и с трудом поддаются исследованию методами клеточной биологии.
За двадцать лет экспериментальные исследования с использованием этих объектов развивались в рамках разных научных школ и шли во многом отдельными путями. Сходство путей было неочевидно. Но возможности современной биологии привели к их постепенному сближению. В экспериментах с аплизией, вначале с использованием метода рекомбинантной ДНК, а теперь — почти полной карты генома моллюска, мы можем переносить гены и манипулировать ими в отдельных клетках. В экспериментах с С elegans и дрозофилой, в свою очередь, новые достижения клеточной биологии и внедрение более продвинутых методов анализа поведения дают возможность изучать поведение с использованием методов клеточной биологии.
В итоге эволюционный консерватизм молекулярных механизмов, который так помог исследованиям биологии генов белков, теперь способствует и исследованиям биологии клеток, нейронных цепей, поведении и обучения.

 

Несмотря на то глубокое удовлетворение, которое может приносить занятие наукой, делать научную карьеру отнюдь не просто. На своем пути мне довелось вкусить немало радостей, а повседневная научная работа служит прекрасной зарядкой для ума. Но прелесть занятия наукой состоит в исследовании частично или полностью неизведанных областей знания. Как и всякий, кто вступает в область неизведанного, я иногда чувствовал одиночество и неуверенность от невозможности идти по проторенной дороге. Всякий раз, когда я выбирал новый курс, как среди коллег, так и среди не связанных с моей работой друзей находились люди, которые советовали мне не делать этого. Мне рано пришлось научиться не страдать от неуверенности и доверять собственным суждениям по ключевым вопросам.
Этот мой опыт отнюдь не уникален. Большинство ученых, которые пытались выбирать в своих исследованиях хотя бы отчасти новые направления, со всеми трудностями и разочарованиями, которые это может сулить, рассказывают похожие истории о предостережениях людей, советовавших им не рисковать. Однако такие предостережения у большинства из нас только разжигают страсть к неизведанному.
Самым сложным профессиональным выбором в моей жизни было решение отказаться от благополучия психиатра ради научной работы со всей ее неопределенностью. Несмотря на то что я получил хорошую подготовку как психиатр и мне нравилось работать с пациентами, в 1965 году при поддержке Дениз я решил посвятить свое время научным исследованиям. В приподнятом настроении, оставив это решение позади, мы с Дениз взяли небольшой отпуск и приняли приглашение моего доброго друга Генри Нуцберга провести несколько дней в летнем доме его родителей в поселке Йорктаун-Хайтс в штате Нью-Йорк. Генри в то время проходил резидентуру в Массачусетском центре психического здоровья — там же, где и я. Мы с Дениз были более или менее знакомы с его родителями.
Его отец Герман Нунберг был выдающимся психоаналитиком и влиятельным преподавателем. Его учебники я очень ценил за доходчивость изложения. Он отличался широким, хотя и догматическим интересом ко многим аспектам психиатрии. Во время нашего первого совместного ужина я с энтузиазмом описал ему планы своей новой работы, связанной с исследованием механизмов обучения у аплизии. Герман Нунберг посмотрел на меня в изумлении и пробормотал: «У меня такое ощущение, что ваш психоанализ был не вполне успешным. Похоже, вы так толком и не разобрались со своим переносом аффекта».
Это замечание показалось мне комичным и неуместным, а также характерным для многих американских психоаналитиков шестидесятых годов, которые просто не могли понять, что интерес к нейробиологии не обязательно предполагает отрицание психоанализа. Сегодня же почти невозможно представить, чтобы Герман Нунберг, если бы он был жив, высказал подобное суждение ориентированному на психоанализ психиатру, решившему заняться нейробиологией.
Эта тема периодически всплывала на протяжении первых двадцати лет моей научной карьеры. В 1986 году, когда Мортон Райзер уходил на пенсию с поста председателя отделения психиатрии Йельского университета, он пригласил нескольких коллег, меня в том числе, выступить с докладами на симпозиуме, проводившемся в его честь. Одним из приглашенных был Маршалл Эдельсон, близкий соратник Райзера, известный профессор психиатрии и руководитель педагогических и медицинских исследований йельского отделения психиатрии. В своем докладе Эдельсон доказывал, что попытки связать теорию психоанализа с нейробиологической основой или развивать идеи о том, как различные психические процессы осуществляются нейронными системами мозга, являются следствием глубокой логической ошибки. Психикой и телом, продолжал он, необходимо заниматься по отдельности. Причинно-следственных связей между ними искать нельзя. Ученые, говорил он, рано или поздно придут к выводу, что разница между психикой и телом представляет собой не временный методологический камень преткновения, связанный с неадекватностью наших нынешних подходов, а абсолютный, логический и концептуальный барьер, который не смогут преодолеть никакие будущие достижения.
Когда настала моя очередь выступать, я представил статью, посвященную обучению и памяти у моллюсков. В своем докладе я отметил, что все психические процессы, от самых приземленных до самых возвышенных, порождаются мозгом. Более того, все психические расстройства независимо от их симптомов должны быть связаны с определенными изменениями, происходящими в мозгу. Во время обсуждения моего доклада Эдельсон встал и сказал, что, хотя он согласен с тем, что психотические заболевания представляют собой нарушения работы мозга, те расстройства, которые описывал Фрейд и которыми на практике занимаются психоаналитики, например синдром навязчивых состояний и неврозы тревоги, работой мозга объяснить невозможно.
Взгляды Эдельсона и более частное суждение Германа Нунберга представляют собой отдельные крайности, но не так уж много лет назад они отражали образ мыслей на удивление большого числа психоаналитиков. Уметь их представлений и особенно нежелание рассматривать психоанализ в более широком контексте нейробиологии препятствовали развитию психоанализа на протяжении начавшегося некоторое время назад золотого века биологии. Теперь я думаю, что Нунбергу, а возможно, даже Эдельсону в действительности не было свойственно мнение, что психика и мозг отделены друг от друга: они просто не знали, как связать одно с другим.
Начиная с восьмидесятых годов способы, позволяющие связывать психику и мозг, вырисовались более отчетливо. В связи с этим психиатрия приняла на себя новую роль. Она стала не только получать выгоду от достижений современной биологии, но и способствовать ее развитию. За последние несколько лет я стал свидетелем заметного интереса психоаналитиков к биологии психики. Теперь мы понимаем, что любое психическое состояние есть состояние мозга, а любое психическое расстройство есть расстройство работы мозга. Эффект всех способов лечения психических нарушений связан с воздействием на структурные и функциональные изменения мозга.
Когда я перешел от изучения гиппокампа млекопитающих к исследованиям простых форм обучения у морского моллюска, я столкнулся с другой разновидностью негативных реакций на мою работу. Ученым, работавшим в то время с мозгом млекопитающих, было свойственно ярко выраженное ощущение, что нервная система млекопитающих сильно отличается от нервной системы более примитивных позвоночных, таких как рыбы или лягушки, и что она несопоставимо сложнее, чем нервная система беспозвоночных. Тот факт, что Ходжкин, Хаксли и Кац заложили фундамент для исследований нервной системы, работая с гигантским аксоном кальмара и нервно-мышечными синапсами лягушки, те «маммальные шовинисты» рассматривали как исключение. Они готовы были признать, что все нервные клетки похожи, но были убеждены, что системы нейронных цепей и поведение у позвоночных и беспозвоночных принципиально отличаются друг от друга. Такая ересь пользовалась успехом, пока биология не начала получать свидетельства поразительного эволюционного консерватизма генов и белков.
Не утихали споры и о том, можно ли переносить на более сложные организмы какие-либо из результатов, полученных в ходе исследований простых животных и касающихся клеточных и молекулярных механизмов обучения и памяти. В частности, некоторые ученые спорили с тем, что сенсибилизация и привыкание представляют собой формы памяти, пригодные для ее изучения. Этологи, которые исследуют поведение животных в их естественной среде, давно подчеркивали важность и универсальность этих двух простых форм памяти. Но бихевиористы прежде всего отмечали ассоциативные формы поведения, такие как выработка классических и инструментальных условных рефлексов, которые явно сложнее, чем привыкание и сенсибилизация.
Эти споры были разрешены благодаря двум открытиям. Во-первых, Бензер доказал, что циклический АМФ, который, как мы выяснили, играет важную роль в кратковременной сенсибилизации у аплизии, необходим и для более сложных форм обучения более сложного животного, а именно для выработки классического условного рефлекса дрозофилы. Во-вторых, что еще важнее, оказалось, что регуляторный белок CREB, первоначально обнаруженный у аплизии, служит важным компонентом преобразования кратковременной памяти в долговременную, причем во многих формах обучения и у разных организмов, от моллюсков до мух, мышей и людей. Кроме того, стало ясно, что обучение и память, а также синаптическая и нейронная пластичность представляют семейство процессов, объединяемых общей логикой и некоторыми ключевыми компонентами, но отличающихся деталями молекулярного механизма.
Когда осела пыль, стало ясно, что в основном эти споры оказались полезны для науки: они помогли отчетливее сформулировать обсуждаемый вопрос и способствовали научному прогрессу. Для меня было важно именно это — ощущение того, что мы движемся в правильном направлении.

 

В каком направлении будет развиваться новая наука о психике в дальнейшем? В своих исследованиях работы памяти мы пока находимся лишь у подножия огромного хребта. Нам удалось в какой-то степени разобраться в клеточных и молекулярных механизмах формирования памяти, теперь нужно перейти к ее системным свойствам и задаться новыми вопросами. Какие нейронные цепи задействованы в разных формах памяти? Как внутренние представления о каком-то лице, месте, напеве или ощущении закодированы у нас в мозгу?
Чтобы преодолеть барьер, отделяющий нынешнее положение нашей науки от того, к которому мы стремимся, в методологии исследований мозга должны произойти серьезные концептуальные изменения. Одним из таких изменений будет переход от изучения элементарных процессов (то есть отдельных белков, отдельных генов и отдельных клеток) к исследованию системных свойств (механизмов, в которых задействованы многие белки, сложные нейронные системы, работа всего организма и групп организмов друг с другом). Клеточные и молекулярные подходы, несомненно, будут поставлять нам важную информацию и в дальнейшем, но сами по себе они не позволит раскрывать тайны механизмов внутреннего представления окружающего мира в нейронных цепях и их системах, то есть на главных уровнях организации, связывающих клеточную и молекулярную нейробиологию с когнитивной нейробиологией.
Для разработки подхода, который позволил бы связать сложные когнитивные функции с нейронными системами, нам придется перейти на уровень нейронных цепей, а также определить, как те или иные формы активности в различных нейронных цепях соединяются друг с другом, образуя единое связное представление. Для изучения механизма восприятия и извлечения из памяти сложных ощущений нам потребуется определить, как устроены нейронные сети и как внимание и осознание регулируют и перестраивают в них работу нейронов. Поэтому биологам придется сосредоточиться на исследованиях с людьми и другими приматами как наилучшими модельными объектами. Для этого нам понадобятся методы функциональной томографии, разрешение которых позволит отслеживать активность отдельных нейронов и нейронных сетей.

 

Эти соображения заставили меня задуматься о том, какими вопросами я стал бы заниматься, если бы заново начал научную работу. Научная проблема, которую я считаю достойной исследования, должна удовлетворять двум условиям. Во-первых, дать мне возможность открыть новую область, работа в которой займет меня на долгое время. Мимолетным романам в предпочитаю долгие отношения. Во-вторых, мне нравится заниматься проблемами, которые находятся на стыке двух или большего числа дисциплин. Имея это в виду, я выдели три вопроса, которые меня особенно привлекают.
Во-первых, мне бы хотелось разобраться в том, как осуществляется бессознательная обработка сенсорной информации и как осознанное внимание направляет те механизмы, которые обеспечивают закрепление памяти Только после этого мы сможем в терминах, имеющих биологический смысл, переформулировать теории осознанных и неосознанных противоречий и памяти, выдвинутые Фрейдом в 1900 году. Мне запала в душу идея Крика и Коха о том что избирательное внимание важно для нас не только само по себе, но и как один из самых прямых путей к сознанию. Мне хотелось бы разработать редукционистский подход к проблеме внимания, сосредоточившись на механизме, благодаря которому клетки гиппокампа создают долговечную пространственную карту только тогда, когда животное обращает внимание на окружающую среду. Какова природа этого прожектора внимания? Каким образом он обеспечивает первоначальную кодировку запоминаемого во всей системе нейронных цепей, задействованных в работе пространственной памяти? Какие еще регуляторные системы мозга, помимо дофаминовой, обеспечивают концентрацию внимания и как они это делают? Используют ли они для закрепления клеток места и долговременной памяти прионный механизм? Было бы, конечно, неплохо исследовать эти процессы и у людей. Каким образом внимание позволяет мне совершать мысленные путешествия во времени, вновь и вновь попадая в нашу маленькую квартирку в Вене?
Второй интересующий меня вопрос, связанный с предыдущим, касается взаимоотношений наших бессознательных психических процессов с сознательными. Идея, что мы не осознаем значительной части нашей психической жизни, впервые выдвинутая Германом Гельмгольцем, играет ключевую роль в психоанализе. Фрейд дополнил n другой интересной идеей — что, хотя мы и не осознаем большей масти своих психических процессов, наше сознание может получать доступ ко многим из них путем концентрации внимания. Исходя из этих представлений, которые сегодня разделяет большинство нейробиологов, наша психическая жизнь по большей части бессознательна и становится сознательной только в форме слов и образов. Томографические исследования мозга могут позволить нам связать психоанализ с анатомией мозга и нейрофизиологией, выяснив, как нарушаются эти бессознательные процессы в патологических состояниях и как психотерапия может исправлять эти нарушения. Учитывая важность бессознательных психических процессов, очень обнадеживает мысль о том, что современная биология в состоянии многое рассказать нам о них.
Наконец, мне нравится идея использовать молекулярно-биологические методы для того, чтобы связать область моих исследований (молекулярную биологию психики) с той, которой занимается Дениз (социологией), и получить на их основе практическую молекулярную социобиологию. Несколько исследователей уже сделало замечательные первые шаги в этом направлении. Генетик Кори Баргманн, работающая сейчас в Рокфеллеровском университете, изучила две разновидности червя Caenorhabditis elegans, которые отличаются друг от друга пищевым поведением. Одна из них ведет одиночный образ жизни и в одиночку ищет себе пропитание. Другая социальна, ее представители добывают пищу совместно. Генетически они отличаются лишь единственном аминокислотой в белке-рецепторе, который в остальном совершенно одинаков у обеих разновидностей. Внедрение гена этого белка от социального червя одиночному приводит и превращению одиночного в социального.
Ухаживание у самцов дрозофилы представляет собой инстинктивную форму поведения, для которой необходим особый белок, называемый бесплодным. Этот белок существует в двух немного разных формах: одна свойственна самцам, другая — самкам. Эбру Демир и Барри Диксон сделали замечательное открытие: если свойственная самцам форма этого белка синтезируется у самок, такие самки ухаживают подобно самцам, за другими самками — или за генетически модифицированными самцами, которые выделяют характерное для самок пахучее вещество (феромон). Впоследствии Диксон установил, что ген бесплодного белка требуется для развития системы нейронных цепей, устройство которой обеспечивает ухаживание и половое предпочтение Итальянский нейробиолог Джакомо Ридзолатти открыл что, когда обезьяна совершает кистью руки некоторое действие, например кладет себе в рот арахис, в ее премоторной коре активируются определенные нейроны. Примечательно, что те же нейроны активируются, когда обезьяна только наблюдает за тем, как другая обезьяна (или даже человек) кладет себе в рот еду. Ридзолатти назвал такие нейроны зеркальными и предположил, что их открытие приближает нас к пониманию нейронных механизмов подражания, распознавания, сопереживания, а возможно, также и способности имитировать издаваемые звуки — то есть психических процессов, без которых люди не могли бы общаться друг с другом. Вилаянур Рамачандран получил данные о существовании подобных нейронов и а премоторной коре людей.
Эти три направления исследований знаменуют собой начало новой области биологии, которая может дать нам представление о том, что делает нас существами социальными, взаимодействующими друг с другом. Смелые работы в этом направлении могут не только позволить нам узнать факторы, благодаря которым члены сплоченной группы узнают друг друга, но и что-то рассказать о факторах, вызывающих трибализм (фанатичную приверженность своему племени), который нередко приводит к страху, ненависти и нетерпимости к чужакам.

 

Меня часто спрашивают: «Что дала вам психиатрическая подготовка? Помогла ли она в вашей нейробиологической работе?»
Меня всегда удивляют такие вопросы, потому что для меня очевидно, что психиатрическая подготовка и интерес к психоанализу лежат в самой основе моих естественнонаучных исследований. Они дали мне представление о поведении, которое повлияло едва ли не на все стороны моей работы. Если бы я отказался от резидентуры по психиатрии и сразу поехал во Францию, а также проводил бы часть времени в какой-нибудь молекулярно-биологической лаборатории, возможно, я немного раньше начал бы заниматься молекулярной биологией регуляции работы генов в нервной системе. Но те наиболее общие идеи, которые всегда влияли на мою работу и подогревали интерес к сознательной и бессознательной памяти, происходят из представлений о психике, открытых психиатрией и психоанализом. Поэтому первый этап карьеры начинающего психоаналитика едва ли был шагом в сторону от моей дальнейшей работы. Напротив, эта школа дала тот фундамент, на котором построено все, чего мне с тех пор удалось достичь.
Выпускники медицинской школы, которые хотят заниматься научной работой, нередко спрашивают меня, стоит ли им еще поучиться фундаментальным наукам или лучше сразу заняться исследованиями. Я всегда советую пойти работать в хорошую лабораторию. Курсы фундаментальных наук, разумеется, важны. Я продолжал ходить на такие курсы на протяжении всей моей работы в Национальном институте психического здоровья и по сей день продолжаю многому учиться на семинарах и конференциях у своих коллег и студентов. Но в чтении научной литературу по вопросам, связанным с экспериментами, которыми сам занимаешься, намного больше смысла и удовольствия чем в абстрактном изучении наук.
Мало что в этой жизни оживляет и стимулирует воображение больше, чем совершение собственного открытия каким бы скромным оно ни было. Собственное открытие позволяет человеку впервые увидеть какую-то частицу природы — маленькую деталь того пазла, собрав который можно понять, как работает тот или иной механизм. После того как мне удалось вникнуть в суть проблемы, мне очень помогает получить более полное представление о ней то, что о ней думали мои предшественники. Мне хочется не только понять какие направления мысли оказались наиболее продуктивными, но и разобраться в том, в чем другие оказались непродуктивными и почему это произошло. Поэтому огромное влияние на меня оказала психология Фрейда и таких его предшественников, занимавшихся обучением и памятью, как Джеймс, Торндайк, Павлов, Скиннер и Ульрик Найссер. Их идеи и даже ошибки дали мне удивительно богатый культурный фундамент для собственной работы.
Я также считаю, что важно быть смелым и браться за сложные проблемы, даже такие, которые поначалу кажутся сумбурными и бессистемными. Не нужно бояться пробовать свои силы в чем-то новом, например переходить из одной области в другую или работать на стыке разных дисциплин, потому что именно там можно найти некоторые из самых интересных проблем. Люди, которые занимаются научной работой, постоянно узнают что-то новое и не должны бояться вторгаться в малознакомые области. Ученый следует своим интересам инстинктивно и по ходу работы обучается всему необходимому. Нет ничего такого, что способствовало бы самообразованию больше, чем работа в новой области. Я не был по-настоящему подготовлен к естественнонаучным исследованиям, когда начал работать под руководством Грундфеста и Пурпуры, я очень мало знал о биохимии, когда объединил усилия с Джимми Шварцем, и я ничего не знал о молекулярной генетике, когда стартовало мое сотрудничество с Ричардом Акселем. И всегда оказывалось, что попытки испробовать свои силы в чем-то новом меня пугают, но также и вдохновляют. Лучше потерять несколько лет, пробуя свои силы в чем-то принципиально новом, чем проводить отработанные эксперименты, которыми занимаются все кому не лень и которые кто-то другой может провести не хуже (если не лучше), чем вы.
По-моему, важнее всего определить проблему или круг взаимосвязанных проблем, над которыми перспективно будет работать. Мне повезло с самого начала наткнуться на интересную проблему в ходе работы с гиппокампом и памятью, а затем решительно переключиться на исследование механизмов обучения у простого организма. Этим проблемам свойственны широта и размах, которые помогли мне преодолеть разочарования и неудачи в экспериментах.
В результате мне не довелось испытать тот недуг, который описывали некоторые коллеги, когда в среднем возрасте человеку наскучивает наука, которой он занимается, и он обращается к другим вещам. В ходе работы в университете я занимался многими другими делами помимо исследований, например писал учебники, участвовал в работе ряда университетских и национальных комитетов, а также приложил руку и основанию биотехнологической компании. Но всем этим я занимался отнюдь не потому, что мне наскучила научная работа. Ричард Аксель говорит о подкрепляющем свойстве научных данных (обыгрывании в своей голове новых интересных находок), что оно вызывает привыкание. Если Ричард не получает никаких новых данных, он приходит в подавленное состояние. Многим из нас тоже свойственно это чувство.

 

Моей научной работе в немалой степени способствовало и увлечение искусством и музыкой, которое со мной разделяет Дениз. В декабре 1964 года, когда мы переехали из Бостона в Нью-Йорк, мы купили столетний дом в квартале Ривердейл района Бронкс с прекрасным видом на реку Гудзон и хребет Пэлисейдс. За прошедшие с тех пор годы мы заполнили этот дом гравюрами, рисунками и картинами — произведениями декоративного искусства начала XX века, истоки которого связаны с Веной, а также с Францией. Мы собираем французскую мебель в стиле ар-нуво, вазы и лампы работы Луи Мажореля, Эмиля Галле и братьев Дом. Инициатором этого увлечения была Дениз. Ее мать положила начало нашей коллекции, подарив нам на свадьбу прекрасный чайный столик, сделанный Галле для его первой выставки.
Поселившись в Нью-Йорке, мы сосредоточили свой интерес к графике на австрийских и немецких экспрессионистах, таких как Климт, Кокошка и Шиле из австрийцев и Макс Бекман, Эмиль Нольде и Эрнст Кирхиер из немцев. Инициатором этого увлечения, в свою очередь, был я. Почти на каждую круглую дату, на дни рождения (а иногда и в промежутках между ними, когда нам не хочется ждать) мы с Дениз дарим друг другу что-нибудь, что, нам кажется, должно понравиться другому. Обычно мы вместе выбираем эти подарки. Описывая это сейчас, я начинаю подозревать, что наше коллекционирование вполне может быть попыткой частично вернуть безнадежно утраченную молодость. Когда я вспоминаю свой путь из Вены в Стокгольм, он кажется мне очень длинным. Благодаря своевременному отъезду из Вены мне удалось прожить в Соединенных Штатах удивительно счастливую жизнь. Свобода, которую я ощутил в Америке и ее университетах, дала мне, как и многим другим ученым, возможность удостоиться Нобелевской премии. Я рад, что, получив в колледже историческое и гуманитарное образование, которое учит тому, какой мрачной бывает жизнь, я в итоге переключился на биологию, где обманчивый оптимизм по-прежнему бьет через край.
Время от времени в конце еще одного долгого дня, утомительного, но нередко приносящего вдохновение, когда, глядя на темнеющую за окном реку Гудзон, я задумываюсь о годах моей работы в науке, я исполняюсь удивления по поводу того, чем занимаюсь. Я поступил в Гарвард, собираясь стать историком, окончил его, собираясь стать психоаналитиком, и все только для того, чтобы отказаться от этих планов и последовать зову интуиции, который убеждал меня, что путь к подлинному пониманию психики должен идти через изучение работы нервных клеток. Послушавшись своих инстинктов, своих бессознательных мыслительных процессов и следуя к зову; который казался тогда невообразимо далеким, я пришел к жизни, которая принесла мне удивительно много радости.
Назад: 29. Как я заново открыл для себя Вену через Стокгольм
Дальше: Словарь терминов