* * *
Ладно, признаюсь, я тут немного растягивала удовольствие, но не переживай – дальше пойдет быстрее. Заметь, у меня просто нет выбора, поскольку нонче ночи коротки, мне надо поторопиться, если я хочу успеть прокрутить этот фильм целиком, прежде чем ты исчезнешь.
Однако, сама понимаешь, это было важно, это был наш первый сезон. Так сказать, завязка действия, все такое. За этим последует цепочка более или менее удачных эпизодов, которые в конце концов приведут нас к тебе.
Да в общем-то, все это ты уже видела…
Ты ведь была рядом…
Да…
Ты была рядом…
Правда, порой ты бывала весьма рассеянна, витала себе где-то там, в облаках, но я знаю, ты всегда была с нами. Знаю точно.
Первый эпизод я расписала тебе во всех деталях, не пожалев ни времени, ни сил, потому что речь шла о нашей встрече, а с этим не шутят.
В этой сцене заключена вся суть нашей дружбы. Абсолютно вся… То, чем мы были и не были, и чего нам это стоило, и как мы общались, и как помогали друг другу, и как любили. Как я однажды сказала Франки, мы с ним – как сообщающиеся сосуды, разве что внутри у нас не вода, а всякое дерьмо, так что да, для меня было важно рассказать тебе, как все начиналось…
Да и вообще, чего ты? Некоторые, вон, тебе одно детство свое в шести томах выдают, а потом еще в четырех рассказывают о первом презервативе, а я все сжала в одну сцену, так что согласись, это вполне пристойно.
* * *
Не стану говорить, что дальше у нас все пошло проще, но мы были вдвоем, так что да, пожалуй, скажу: дальше все было проще. На переменах нас с ним теперь называли Камиллой и Пердиканом. Каково? Неслабо, да?
И именно потому, что мы отказались повторить свое выступление, наш подвиг превратился в легенду, и тем, кто отсутствовал в тот день по причине болезни или по какой другой, говорили, что это как если бы они пропустили какое-нибудь олимпийское состязание, в котором Франция взяла золото.
Километры суперзаковыристых фраз, которые эта соплячка из кибитки шпарила как свои, бешенство Франка Мюмю, замогильным голосом объяснявшего, как убиваются женщины из-за любви, и наши клевые костюмы на заказ – все это сделало нас знаменитыми. Правда, у меня от этого не прибавилось хороших отметок, а у Франка – друзей, зато над нами перестали измываться, нас стали просто игнорировать. Так что спасибо, Альфред де Мюссе, большое спасибо.
(Хотя, я настаиваю, тебе не стоило убивать малышку Розетту, чтоб доказать собственную правоту.) (Если бы все рогоносцы последовали твоему примеру, на этой планете совсем не осталось бы интересных людей…)
* * *
Мы с Франком тогда не стали неразлучны, поскольку многое еще нас разделяло: его абсолютно сбрендивший отец, на почве затянувшейся безработицы впавший в острую паранойю и днями напролет торчавший в Интернете, обмениваясь суперсекретной информацией со своими друганами, легионерами христианства; его мать, поглощавшая тонны таблеток, чтоб только забыть о том, с каким психом ей приходится жить… мой собственный отец, которому не требовалось компьютера, чтобы воображать себя тоже кем-то типа легионера на дежурстве; моя алкоголичка-мачеха со всем своим крысиным выводком родственничков, которые целыми днями орали друг на друга. В общем, сколько бы мы ни задирали нос, но все это дерьмо крепко нас держало…
Извини, что я так выражаюсь. Но вся эта безысходность сильно подрубала крылышки маленьким птенчикам, что ни говори, попавшим в нехорошие гнезда…
Я к тому же была слабее, чем он, и всегда пыталась прибиться к какой-нибудь компании, добивалась расположения, тогда как он всегда был одиночкой. Он был героем песни Жан-Жака Гольдмана: шел в одиночку, ни свидетелей, ни души, только звучат его шаги, и ночь, которая прощает все, и т. д. и т. п.
Он черпал силы в своем одиночестве, как я в своих идиотских подружках.
Пару раз, в самом начале, я попробовала было заговорить с ним на переменке и даже однажды села рядом в столовой, и хотя он по-прежнему был со мной мил, я чувствовала, что смущаю его, поэтому настаивать не стала.
Мы с ним болтали только по средам днем, когда он шел обедать к Клодин, и я, вместо того чтобы сразу сесть на автобус, часть пути с ним за компанию проходила пешком.
Поначалу Клодин приглашала меня зайти, но так как я постоянно отказывалась, она тоже настаивать не стала.
Не знаю, почему я отказывалась. Думаю, причина крылась все в той же истории о чересчур прекрасном подарке… Я не хотела возвращаться в этот дом, боялась все испортить. Эти пасхальные каникулы были моим единственным чудесным воспоминанием, которое я берегла как зеницу ока и которое мне не хотелось тревожить.
Сейчас-то по мне этого не скажешь, потому что я тут одна распинаюсь, пока Франк в коматозе, да и сама я уже поспокойнее отношусь к своим воспоминаниям, но в ту пору я очень всего боялась.
Я была очень, очень труслива…
Меня не то чтобы били в детстве, во всяком случае не так, чтоб обо мне написали на первой полосе журнала «Расследование» или какого-нибудь еще, но меня постоянно немножко лупили.
Постоянно, все время лупили…
Одна оплеуха здесь, другая оплеуха там, затрещина вдобавок, пинок под зад, если вдруг окажусь на пути и если не окажусь – тоже, вечно поднятая на меня рука, типа, погоди, щас я тебе врежу, и все это… все это… как бы сказать?
Помню, однажды я втихаря прочитала в какой-то брошюре в библиотеке заметку об алкоголе, в которой говорилось, что да, конечно, пить нехорошо, но если ты, скажем, вечером сильно нажрался, ты все равно что вылил на пол ведро воды: это не супер, но ладно, потом ты быстренько все протрешь, пол высохнет, и забыли об этом, тогда как алкоголизм, даже скрытый и типа контролируемый, это работает как капельница и постепенно, капля за каплей, в итоге обязательно пробивает дыру. Даже в самом крепком организме.
Ну вот, со мной все именно так и было, все эти легкие затрещины и оплеухи, которые я огребала нон-стоп с самого раннего детства… Они не давали мне права на хронику происшествий или на специальное досье в социальной службе, но изрешетили весь мой мозг. Именно поэтому я всего боялась: от любого сквозняка чуть не в обморок грохалась. А Франк в ту пору тоже был не особо силен, чтобы приводить меня в чувство. Так что общались мы с ним очень осторожно, берегли друг друга. Ценили наши отношения и друг к другу не липли, чтоб не доставлять лишних хлопот.
Короче, все было в порядке, и мы это знали.
Знали, что именно осторожность, а вовсе не презрение и не безразличие тому виной, и пусть даже нам нельзя подавать виду, но мы по-прежнему оставались друзьями.
Он это знал, ведь стоило мне почувствовать, что он скорее печален, нежели одинок, или же подавлен более, чем мечтателен, я подходила к нему и говорила: «Выше голову, Пердикан!» – а я, я это знала потому, что даже если порой ему и хотелось полюбопытствовать, он все же ни разу не предложил проводить меня до дома. К тому же он никогда не задавал мне слишком прямых вопросов. Он был вежлив, сдержан, почтителен. Как сказал бы его отец, он наверняка подозревал, что Сморчки – не колыбель христианства…
Полчаса совместного пути по средам позволяли нам продержаться неделю. Мы ни о чем особенно не говорили, просто были вместе и шагали к дому наших прекрасных воспоминаний.
И это было здорово.
Это нам помогало.
* * *
К середине июня я запаниковала: меня не перевели в девятый класс, даже в профессионально-технический, а он уезжал учиться в один из лучших лицеев страны.
В общем-то, эти тучи уже давно с угрожающим видом сгущались над моей головой, но до сих пор мне удавалось от них отворачиваться, тогда как теперь – дождалась, приехали: черным по белому. На моем табеле: «Не допущена», а у него в письме, которое он радостно мне показал: «Зарезервировано место в пансионе».
Вот ведь как. Словно удар в живот.
Помню, в тот день я попросила у Клодин разрешения остаться обедать с ними, и это было полным идиотством с моей стороны, потому что за весь обед я так и не смогла ничего проглотить.
Честно призналась, что у меня болит живот, и Клодин отнеслась с пониманием, потому что ведь это нормально, когда у девушки моего возраста болит живот, но она, естественно, заблуждалась… У меня живот болел совсем в другом месте…
* * *
К счастью, с концом того учебного года связано еще одно приятное воспоминание: наша поездка с классом в Париж…
Это была последняя неделя перед годовыми контрольными на аттестат, и нас вместе с параллельным классом, то есть всех придурков разом, потащили в Лувр. Все эти дебилы только и делали, что фоткались да разглядывали свои дебильные фотки, в то время как можно было запастись куда более прекрасными впечатлениями…
Мы с Франком сели в автобусе рядом, потому что только мы с ним остались в гордом одиночестве.
Когда мы тронулись в путь, Франк протянул мне один из своих наушников. Специально для поездки он записал подборку, и я наконец смогла послушать пресловутую Билли Холидей… У нее оказался такой чистый голос, что мне впервые удалось разобрать некоторые слова в песнях на английском… Don’t Explain… Красивая песня, правда? Очень грустная, но очень красивая… Мы послушали несколько ее песен подряд, потом была «гигиеническая» остановка, он забрал свой наушник, и мы пошли размяться, каждый в свою сторону.
Когда мы вернулись в автобус, он мне столько всего понаболтал про певицу, которую мы с ним только что слушали. Рассказывал небрежно, типа, всякие сплетни из какого-нибудь журнала Oops той эпохи, ну и я, конечно, так же небрежно ему внимала. Да что ты? Да ладно? Да неужели? Но, конечно же, и я, и он в который уж раз прекрасно осознавали, что́ между нами в тот момент происходило на самом деле. Вернее, что происходило с нами.
Все это напоминало мое дебильное объяснение по поводу того, кто из нас должен играть Камиллу, – мы использовали не те слова, и все-таки, в общем, они неплохо справлялись с отведенной им функцией слов…
И что же такого он мне рассказал об этом прекрасном голосе одной из известнейших вокалисток мира, которая покорила сердца миллионов с тех пор, как появился джаз, и которую даже пятьдесят лет спустя после ее смерти все еще слушали двое деревенских подростков, плотно прижавшись друг к дружке на заднем сиденье автобуса?
Уф…
Ничего особенного…
Что ее мать выгнали из дома в тринадцать лет, потому что она была беременна, что у нее самой было жуткое детство, что она онемела и долго молчала после того, как у нее на руках умерла ее любимая бабушка, что в десять лет ее изнасиловал однажды ночью какой-то милый сосед, что потом она попала типа в какую-то приемную семью, где над ней издевались и били ее, что в итоге она вместе с матерью-алкоголичкой оказалась в борделе и что там ей тоже неслабо досталось, но в конце концов… поди пойми… все-таки это было круто…
Что всей своей жизнью она не только обессмертила свое имя, но и в конечном счете показала «фак» небесам.
Don’t explain, ага?
Здорово было и то, что следом в его подборке шли I Will Survive, Brothers in Arms и Billie Jean – специально для бойца Биби, и на этом мы мягко с ней распрощались.
Слышишь, звездочка моя? Понимаешь, что это за человек – мой друг? Хорошо ли тебе оттуда видно моего маленького принца, или тебе нужен бинокль?
И если ты видишь все не хуже, чем я рассказываю, то есть он для тебя как на ладони, и ты позволяешь ему бессмысленно страдать, то тебе придется уделить мне время и объясниться, потому что, знаешь ли, мне за мою жизнь столько всего пришлось вынести – мало не покажется, но я уже и сейчас чувствую, что такого удара не выдержу, просто перестану отражать солнечный свет…
* * *
Я в ту пору была еще сильно отсталой, а вот для Франка эта поездка в Париж стала настоящим шоком.
Не просто шоком. Главным потрясением в его жизни.
Он уже несколько раз ездил в Париж на разные представления, по бесплатным профкомовским билетам с работы его матери, но это всегда происходило на Рождество, то есть ночью, в спешке, к тому же в сопровождении его папаши, который показывал детям здания и разъяснял, при помощи каких махинаций тот или иной еврей на этом нажился (он у него чокнутый на всю голову), поэтому с городом у Франка были связаны не самые приятные воспоминания…
А тут, прекрасным июньским днем, да еще и вместе со своей малышкой Билли, которая считала, что франкмасоны – это честные португальцы, и показывала пальцем на все подряд, привлекая его внимание к массе прекрасных деталей, которые ей хотелось запомнить, – от всего этого у него окончательно сорвало крышу.
На обратном пути Франка как будто подменили. Когда мы повернули в сторону дома, назад к нашей унылой жизни провинциальных подростков, он больше не разговаривал, отдал мне оба наушника и все оставшиеся у него конфеты и всю дорогу с мечтательным видом вглядывался в ночь за окном…
Он влюбился.
Луврский дворец, Пирамида, площадь Согласия, Елисейские Поля – я смотрела, как он восхищается, и думала, что он чем-то похож на Венди, когда она со своими братьями летала над Лондоном за компанию с Питером Пэном. У него аж глаза разбегались, настолько все это его впечатляло.
Мне кажется, в самое сердце его поразили даже не памятники архитектуры, а просто люди… Все эти люди, то, как они одевались, как безалаберно переходили через дорогу, танцующей походкой пробираясь между машин, как громко они разговаривали и смеялись между собой, как быстро двигались…
Улыбающиеся люди на террасах кафе, шикарно одетые или в деловых костюмах, что перекусывали на скамейках в саду Тюильри или загорали на берегу Сены, подложив под головы свои портфели, читали газеты, стоя в автобусе и ни за что не держась, шагали мимо клеток по этой – как ее там? – набережной, даже не замечая попугайчиков внутри, потому что их собственная жизнь казалась им куда интереснее всех этих попугайчиков, они куда-то катили по самому солнцепеку, крутили педали, болтая по телефону, смеясь и раздражаясь, иные входили в крутые бутики, иные выходили оттуда с пустыми руками, как будто так и положено. Как будто продавщицам платят за то, чтобы они, сжав зубы, им улыбались.
О-ля-ля, да уж… Все это тогда страшно растрогало моего Франки: именно парижане весной стали для него настоящим потрясением, его личной «Джокондой»…
В какой-то момент, когда мы стояли на мосту, на ажурном железном мостике над Сеной, а вокруг нас, со всех сторон, куда ни посмотри, виды были такие, что закачаешься: Нотр-Дам, та самая, когда-то не к месту мною помянутая Французская академия, Эйфелева башня, прекрасные здания на набережных, музей уж и не помню чего, и все прочее, да, ну так вот, пока мы крутили с ним головами, глазея по сторонам, а прочие дикари фоткали крупные планы замко́в, которыми влюбленные туристы увешали балюстрады, мне тогда захотелось ему поклясться…
Мне захотелось взять его за руку или за локоть, пока он смотрел на все эти красоты, пуская слюни, как тощий несчастный пес перед огромной и сочной костью, до которой ему не добраться, и тихонько сказать ему:
– Мы вернемся… Обещаю тебе, что вернемся… Выше голову, Франк! Обещаю тебе, что однажды вернемся… И уже навсегда… И мы тоже будем здесь жить… Обещаю, однажды утром ты будешь шагать по этому вот мосту, как ходишь сейчас к Фожере (так звали нашего булочника), и тоже будешь настолько занят своим супертонким телефоном, что даже перестанешь все это замечать… Нет, ну конечно, не совсем перестанешь, но уже не будешь, как сегодня, слюни пускать, потому что наешься досыта… Давай, Франк! Что это за человек, который ни во что не верит? И раз уж это я тебе говорю… а я… я стольким тебе обязана… Ты смело можешь мне поверить, ведь так?
Милый мой брат, твоя семья и всякие там Преверы поделились с тобой своим опытом, но, поверь мне, это не твой опыт; ты не умрешь, не переехав.
Да, мне ужасно захотелось с уверенностью нарисовать перед ним такое будущее, как на почтовой открытке, но я, конечно же, промолчала.
Мне до этой кости было не то что не добраться, для меня она вообще лежала на другой планете. Слишком уж мало было шансов, что я когда-нибудь сюда вернусь. Вернее, шансов не было никаких.
Поэтому я поступила так же, как он: полюбовалась видом и мысленно прицепила к нему воображаемый замочек с выгравированными на нем нашими инициалами.
* * *
Это был наш последний приятный момент в первом сезоне.
Перед началом второго кратко напомню содержание предыдущих серий: герои – это мы, декорации – говно, действия было не так уж много и еще долго не будет, на второстепенных персонажей нам наплевать, перспектив никаких, во всяком случае у девчонки, и никаких причин надеяться на продолжение.
И что? Ты молчишь?
Эй… Ты там заснула, или как?
Выше голову, звездочка моя!
Все-таки одна причина есть! И тебе она прекрасно известна, ведь именно по этой причине я уже столько часов держусь за твой лучик!
Причина до того дурацкая, что я едва решаюсь ее назвать.
Это любовь.