11
Эту новость мне принесла, как всегда, конечно, Мися.
Мы были в «Ла Паузе», я привезла ее с собой, чтобы вместе провести лето 1929 года, подальше от Парижа, где все ей мучительно напоминало о крахе ее брака с Сертом. Его роман с русской княгиней был лишь очередным в длинном ряду его измен, и Мися молча терпела Серта, а временами даже поощряла, но все оказалось серьезнее, чем можно было ожидать, что она и сообщила мне сквозь слезы за ланчем в «Рице». Серт просил у нее развода. Ее болезненные припадки, как, впрочем, и мертвенная бледность лица, вызванная действием опиума, так беспокоили меня, что я быстренько упаковала ее вещи и приказала немедленно отправляться в «Ла Паузу», заверив, что приеду, как только смогу, а пока пошлю распоряжение слугам как следует принять ее.
Позвонил Бендор и сообщил, что его приезд откладывается из-за какой-то деловой встречи, но я почти не обратила на это внимания, просто сказала, что буду в «Ла Паузе». Как и всегда, свежий воздух, напоенный ароматом сосен, и тишина буквально возродили меня к жизни. Я по привычке спала до полудня, а потом шла окунуться в бассейн.
Мися заговорила со мной, когда я после купания вытиралась полотенцем. Не успела я надеть платье, как она шлепнула на стеклянный столик газету, так что подпрыгнул и едва не перевернулся поднос.
— Он встречается с кем-то еще.
— Да? — Я мельком взглянула на газету. — Так это же хорошо, разве нет? Теперь наверняка не захочет разводиться, надо же как-то лавировать между любовницами, как он это делает в живописи.
Она бросила на меня сердитый взгляд:
— Я не про Жожо. Я про твоего герцога. Его видели с очень приличной, достойной леди, у которой целых три имени. Ты, кажется, так их называешь?
Минуту я не могла сдвинуться с места, даже пошевелиться. Она стояла передо мной в бесформенном платье, на голове потрепанная соломенная шляпка, хищное лицо раскраснелось: кажется, она уже вполне оправилась от своей личной трагедии. Я тут же пожалела, что пригласила ее; она должна была присоединиться к нам с Бендором на «Серебристом облаке», когда он приедет, и я уже предвидела грядущую суматоху и хаос. Мися никогда не бывала вполне довольна жизнью, если рядом не было человека ничтожнее или несчастнее ее самой.
Отбросив полотенце, я взяла газету, не обращая внимания на мокрые руки, и типографская краска сразу поплыла. Я прочитала заметку в разделе светской хроники, которую она обвела карандашом, и с равнодушным видом бросила газету обратно на стол, хотя у самой в душе бушевала буря.
— Это еще ни о чем не говорит. Даже противоречит тому, что в заголовке. Ну сопровождал эту, как ее… в общем, не важно… на какое-то светское мероприятие, и я не вижу тут ничего такого…
— Ее зовут Лоэлия Мэри Понсонби, она дочь лорда Сисонби, — перебила Мися, — и он сопровождал ее на обед, данный самим королем Георгом. Я бы не сказала, что тут ничего такого.
— Да, лично для него ничего такого, — резко возразила я, но, увидев пятна волнения на ее лице, не могла, хоть и через силу, не прибавить, как бы оправдываясь: — Ну мы же не единственные женщины на земле. И я не вижу ничего дурного в том, что он сопровождает эту Лоэлию Мэри Понсонби или кого еще там он считает нужным, на званый обед. Это его личное дело.
Мися буквально пронзила меня взглядом. Мне было неприятно, что она читает в моей душе, словно в книге, которую знает почти наизусть.
— Коко, дорогая… Я же знаю, как ты надеялась, что он на тебе женится. Зачем тогда такие траты на устройство семейного гнездышка, — она обвела руками мои владения, — если ты не хочешь стать его женой?
Я уставилась на нее с изумлением. Ее сверхъестественная, жуткая способность называть прямо то, что сама я никогда открыто бы не признала, пугала меня до ужаса.
— Ты думаешь, мы ничего не замечаем? Перед своим с Дяги отъездом в Венецию Лифарь заметил, что в последние дни ты стала какая-то скрытная, он даже не знал, как к тебе подступиться, боялся задать вопрос. «Когда Коко становится тише воды ниже травы, — сказала я ему, — это значит, она что-то задумала». А что еще тут можно задумать, как не пленение английского герцога?
— Ты… ты ничего не понимаешь, — прошептала я. Схватив полотенце и газету, я помчалась в дом. — Ланч подадут через час, — бросила я ей через плечо. — Перед этим поплавай в бассейне или прими ванну, дорогая. От тебя смердит интригами.
Когда я наконец добралась до своих кремово-коралловых комнат наверху, то с трудом переводила дыхание. В кулаке я сжимала проклятую газету, уже расползавшуюся от влаги, когда я снова читала сообщение, которое на самом деле ничего не значило, честное слово, пять или шесть строк, и в них говорилось о том, что его светлость герцога Вестминстерского видели, когда он сопровождал леди Понсонби к…
С каким-то утробным криком я швырнула газету через всю комнату. Она шлепнулась прямо на мой туалетный столик, опрокинув щетки для волос, пузырьки с кремами и баночки с мазями. Я слышала собственное шумное дыхание, тяжелое, словно мне не хватало воздуха. Я прижала к груди полотенце, и еще влажный купальный костюм прилип под халатом к телу.
В большом венецианском зеркале над туалетным столиком я увидела свое отражение — сгорбленную фигуру, странно искривленную в зеркальной поверхности. Отбросив в сторону полотенце, я медленно двинулась к нему, словно отражение могло улететь или исчезнуть. Подойдя совсем близко, чтобы хорошенько рассмотреть себя, я закрыла глаза, сделала глубокий вдох и только потом усилием воли заставила себя открыть их снова и заглянуть в зеркало.
Сколько раз я видела себя в зеркале? Тысячи? Десятки тысяч? Это ведь вечный ритуал каждой женщины, когда она надевает сережки или ожерелье, поправляет выбившийся локон, подводит глаза, в последнюю минуту припудривает носик или прыскает духи. Я видела свое лицо в зеркале каждый день бо́льшую часть своей жизни. Я думала, что знаю его хорошо, как ничто другое. Но сейчас я взирала на какую-то совсем незнакомую женщину, в лице которой отразились все сорок шесть прожитых лет, от напряженных морщинок, образующих скобочки вокруг губ, до отчетливо видных сеточек в уголках глаз.
Я вспомнила один роман, который читала когда-то, где стареющая куртизанка приказала разбить у себя доме все зеркала, потому что не могла выносить вида своей надвигающейся дряхлеющей немощи. Тогда мне казалось это смешным, нелепым тщеславием, поскольку возраст есть плата за долголетие и в этом нет никакого стыда. Я никогда не считала себя красавицей и никак не думала, что стану избегать смотреть на свое отражение, не делала этого и сейчас. Я просто смотрела, внимательно ощупывая пальцами кривую подбородка, касаясь едва заметно провисших щек. Широко разведя худые руки, я разглядывала их загорелую кожу, принимала разные позы, как манекенщица в салоне, ставила ноги и так и этак, напрягая слабые мышцы, которые пыталась укреплять уроками танцев, плаванием, активным образом жизни. Я повернулась, чтобы посмотреть на себя сзади, маленькую, с ладной, стройной фигурой, обтянутой купальным костюмом, с отчетливо выступающими лопатками.
Нет, я уже, конечно, далеко не девочка. Не та девчонка-сорванец, которая очаровала Бальсана и приводила в восторг Боя. Я давно уже зрелая женщина — невероятно богатая и успешная, весь мир у моих ног, у меня есть все, что я только могу пожелать, и даже больше, мне доступно все, что придет в голову получить.
Но когда мои руки опустились на дряблый живот, где возраст отпечатался больше всего, я ощутила внутри некую пустоту, осязаемую и явную.
Но разве это так важно, что мне не удалось совершить тот единственный поступок, который делает женщину женщиной? Не отсутствие ли рядом со мной мужа и собственного ребенка посеяло зерно моей недостаточной удовлетворенности собой, как это произошло и с моей тетушкой Адриенной, связавшей свою жизнь с Нексоном, но без обручального кольца на пальце и без ребенка в детской, чтоб вести себя более решительно?
Дрожащими пальцами я нащупала сигареты. Прикурила, снова взяла смятую газету. Попыталась найти в этих банальных строчках, в этом напыщенном и пустом извещении что-нибудь такое, что бы меня успокоило и подбодрило, но не поняла ни слова, и газета выпала из рук.
Яростно погасив в пепельнице сигарету, я перешагнула через газету и отправилась принять душ перед ланчем.
Нет, рановато еще признавать, что роман с Бендором подходит к финалу, но ощущение такое было.
* * *
Как я и предполагала, пребывание на яхте не доставило мне никакого удовольствия. Мися то и дело скорбно вздыхала и жаловалась, как, мол, она теперь будет жить без Серта, я как могла избегала Бендора, и мне это прекрасно удавалось, пока он не припер меня к стенке в нашей каюте после того, как Мися, накачавшись шампанским и пошатываясь, отправилась в свою.
— Позволь спросить, что, черт возьми, происходит? — быстро проговорил он. — С тех пор как мы покинули Монте-Карло, ты и трех слов со мной не сказала.
— Правда?
Я повернулась к нему и поймала себя на желании найти что-нибудь в его внешности для меня неприятное: еще одну прядь седых волос на голове, морщину или складку на подбородке.
— Ты же видишь, с нами Мися. Ее надо занимать с утра до вечера.
— Да, но у нас есть слуги, они могут уделять ей внимание, исполнять ее прихоти. — Он расправил плечи. — Коко, в чем дело? Ты что-то недоговариваешь. И мне это не нравится.
— Нет, — отозвалась я и, словно со стороны, услышала свой смех. — Мне тоже не понравилось то, что я прочитала в газете. Но это, как вы, англичане, любите повторять, старая история.
Он застыл на месте:
— А-а… Кажется, я знаю, о чем ты.
— Не сомневаюсь. — Я двинулась к прикроватному столику. — Где же мои сигареты? О боже, кажется, я снова забыла их на палубе. — Я направилась к выходу.
— Тут ничего не поделаешь, и ты это знаешь, — сказал он.
Я остановилась. Как я ни сопротивлялась, воспоминание обрушилось на меня, словно я вспомнила давнюю ужасную болезнь: передо мной словно снова стоял Бой, оправдывался, лепетал, что все ждут от него этого, все возлагают на него огромные надежды.
— Ничего не поделаешь? — Я не верила ни одному его слову, и голос мой звучал необычно резко. — Может, я что-то пропустила, может, где-то напечатали, что она приставила тебе к виску пистолет?
— Коко… — Бендор вздохнул, порылся в карманах и достал портсигар. — Ты что, серьезно думала, что мы с тобой когда-нибудь… — Нотка скорбного сожаления в этом оборванном на полуслове вопросе пронзила мне грудь, как острый скальпель. Он опустил глаза. — Если я хоть раз дал тебе повод так думать, то мне надо просить у тебя прощения. Ты самая очаровательная, самая обворожительная женщина из всех, кого я знал. Я бы очень не хотел, чтобы ты страдала из-за меня. И все же, честное слово, ты же сама понимаешь, насколько это невозможно. Мы с тобой из разных миров. В моем мире ты не будешь счастлива, а я… В общем, твоего мира я просто не понимаю.
— Ну конечно. — Мне удалось выудить сигарету из его портсигара и даже улыбнуться, когда я наклонилась к подставленной зажигалке. — Да, я вполне сознаю, насколько мы с тобой несовместимы. — Я улыбалась, хотя чувствовала, что улыбка моя больше похожа на застывшую гримасу. — И все-таки об этом я бы предпочла услышать от тебя лично.
— Я ничего не говорил тебе, потому что еще ничего не решено.
— Но может быть решено.
Я выпустила струю дыма и подумала, что его леди с тремя именами, вероятно, не курит или, по крайней мере, не так много, как я. Мне захотелось рассмеяться вслух от нелепости такого предположения, нелепости своих надежд, от собственной глупости: как это я могла вообразить, что он сочтет меня достойной титула герцогини? Хуже того, как я могла вообразить, что сама желаю этого титула?
Однако следующие его слова задели меня за живое.
— Нет, не может. Это должно быть решено. Я должен снова жениться и родить сына. И ты всегда это знала. Если я этого не сделаю, все мое имущество перейдет к двоюродному брату, с которым я почти не знаком. Я могу обеспечить дочерей, но только сын может сохранить мое состояние и имя. Это моя обязанность, мой долг, это для меня превыше всего, превыше личного счастья. Тебе этого не понять, — прибавил он, глядя на меня с печалью и состраданием, — потому что в твоей жизни этого бремени не существует. У тебя только твои магазины, ателье, мастерские. Ты человек свободный.
Я ушам своим не верила, не могла поверить. Не могла понять до конца, как я допустила, чтобы такое случилось, как я по собственной воле довела себя до такого ужаса. Несмотря на постоянные утверждения, что я человек свободный, могу делать все, что захочу, все, похоже, забыли о том, что сердце у меня не каменное. Я далеко не такая сильная, как все воображают. И хотя я не любила Бендора так, как любила Боя, я боялась, что на этот раз удар окажется тяжелее, потому что я уже немолода. И это не только злило меня, но и унижало.
— Я очень… люблю тебя, — продолжал он заплетающимся языком. — Но даже если бы это было возможно, мы не… ты не можешь…
Я быстро подошла к нему, встала на цыпочки и поцеловала в губы, чтобы только он замолчал. Он стоял с видом несчастного ребенка, у которого отбирают игрушки. Потерпи, это недолго, хотелось мне прошептать. Ты не Бой, и твоя любовь скоро пройдет. Такая любовь всегда проходит. Только я попыталась сделать так, чтобы она стала постоянной, прилагала страшные усилия, тешила себя надеждой, что мы оба этого хотим.
Но я ничего не стала говорить вслух.
— Но ты сообщишь мне, как только это будет решено?
Он кивнул:
— Мне захочется вас познакомить.
Я нехотя пожала плечами:
— Само собой, дорогой. Мне же нужно одобрить твой гардероб.
Я вышла из каюты, кое-как вскарабкалась по трапу на палубу, сдерживая нахлынувшее отчаяние, ужасное, страшное, делая вид, что ищу куда-то запропастившийся портсигар.
Он оказался у меня в кармане. Все это время он преспокойно лежал там.
* * *
Через три дня из Венеции прибыла срочная телеграмма.
В ней говорилось, что Дягилев при смерти.
* * *
Мы спешно отправились в отель «Дес Байнс» на острове Лидо. Поднявшись по лестнице к номеру Дягилева, я схватила Мисю за руку.
— Только не устраивай театра, — прошептала я. — Еще не хватало, чтобы он увидел, как ты падаешь в обморок у его постели.
В комнате царил полный хаос, на полу рядом с нераспакованными, туго набитыми чемоданами валялись гостиничные подносы. Серж Лифарь, стройный темноволосый украинец, который был без ума от Дягилева, подошел ко мне.
— Коко, — пробормотал он, глядя на меня большими темно-карими глазами, вокруг которых были темные круги, — боюсь, это серьезно. Ревматизм… Он отказался принимать лекарства. Сильно ослабел и… — Серж подавил неожиданное рыдание. — О господи, что мы станем без него делать?
Я взяла его за руку и крепко сжала:
— Только давайте без слез, договорились? Он должен видеть нас счастливыми. Подъем духа, душевный настрой способны делать чудеса.
Но когда Лифарь подвел меня к кровати, возле которой уже сидела Мися, одного взгляда на изможденное тело Дягилева было достаточно, чтобы понять: уже слишком поздно. После кончины матери я еще никогда не была свидетелем смерти человека, которого искренне любила. Теперь я благодарила судьбу, что смогла увидеть, как Дягилев с трудом открывает глаза, взгляд его блуждает, останавливается на какой-то дальней точке и он наконец узнает нас.
— Коко, Мися… — пробормотал он. — Как приятно, что вы пришли… Вот мы опять все вместе.
Я уловила в этой ремарке шутливую нотку, и Мися, вероятно, тоже, потому что сразу прижала ладонь к губам. Горе — это проклятие, которое она всегда старалась избегать, — поглотило все ее существо. Стоя за ее спиной и положив ей руки на плечи, я остро чувствовала, что каждая утрата терзает ей душу: сиротское детство без родителей, разводы, мысль о том, что она вот-вот потеряет этого мужчину, которого столько поддерживала и которого уничтожила по собственной прихоти. Она повернулась ко мне, прижалась лицом к моей юбке и заплакала так отчаянно и безутешно, что сердце мое заныло.
— Бросьте, не так уж все ужасно, — слабым голосом произнес Дяги, но, когда наши взгляды встретились, я увидела, что он прекрасно все понимает и принимает без слов и знает, что я тоже понимаю это.
— Мы останемся с вами, — сказала я ему.
Дягилев улыбнулся и снова закрыл глаза.
— Да, — тяжело вздохнул он, — мне бы очень этого хотелось.
* * *
Через два дня он умер, ушел от нас в ранние утренние часы, когда синее море лениво плескалось о берег, на котором раскинулся, словно плыл куда-то, город, и Лифарь, последний человек, которого он любил, держал его за руку. Как обычно, ресурсов у «Русского балета», чтобы покрыть расходы, связанные с похоронами, оказалось недостаточно. Я взяла это дело на себя. Тело Дягилева было в таком ужасном состоянии от запущенной болезни, что о том, чтобы транспортировать его в Париж, не могло быть и речи. Его предали земле на острове Сан-Микеле, где располагалось единственное кладбище Венеции, и я позаботилась о том, чтобы все было устроено прилично и выдержано в надлежащем стиле: белая гондола с его гробом плыла впереди, а за ней следовала флотилия черных гондол, в которых устроились провожающие.
Я отправила сообщение Бендору, яхта которого стояла на якоре возле Венеции, но в назначенный час он так и не появился. Управляющий выразил озабоченность: Дягилев умер, оставив огромный счет, кроме того, его мучили тревожные соображения, что смерть в его отеле неблагоприятно скажется на бизнесе. Счет я оплатила и похороны организовала так, что тело вывезли на рассвете, еще до того, как проснулись постояльцы отеля.
Когда мы стояли возле вырытой могилы и смотрели, как опускают в нее гроб, Мися была похожа на призрак.
— Ему будет здесь так одиноко, — простонала она. — Так далеко от Парижа, от всего, что он любил… и от всех, кого он любил.
— Венецию он тоже любил, — сказала я. — А кроме того, его самого здесь уже давно нет.
Не обошлось и без нескольких поистине драматических минут: Лифарь, не в силах вынести огромный груз утраты, вдруг взвыл и сделал вид, будто кинется в могилу вслед за гробом. Мы вцепились в него и крепко держали, а он бился в истерике, кричал и плакал и бросал по сторонам отчаянные взгляды, словно не мог поверить в случившееся, словно с ним кто-то сыграл злую шутку и сейчас в любой момент из-за могильных камней выйдет живой и здоровый Дягилев. Я и сама чуть не поверила в это. Когда мы переправлялись обратно в город, я то и дело оглядывалась через плечо, будто надеялась хоть мельком увидеть его осанистую фигуру в каракулевой шубе, при галстуке с перламутровой булавкой, которая машет нам рукой на прощание.
— Надо известить Игоря, — сказала я; Мися высморкалась в платочек. — Боюсь, он будет раздавлен. Он любил Дяги, как родного брата.
Стравинский и в самом деле был для них братом, подумалось мне, как и Кокто, Пикассо, танцовщики и все остальные, которым выпало счастье участвовать в его фантастических, экстравагантных, сенсационных спектаклях, потрясающих все устои и традиции. Такого, как он, ни один из нас больше не увидит.
В этой жизни мог родиться только один Сергей Дягилев.
* * *
Его смерть подействовала на меня больше, чем я сама сознавала, но, жалея Мисю, я вынуждена была подальше спрятать свою печаль. Мися и в самом деле совсем расклеилась, совсем потерялась в этом мире без своего Жожо, без своего обожаемого Дяги, утратив место, где она царила в качестве музы. Прервав наш круиз с Бендором в конце августа, мы с Мисей вернулись в Париж, в мой дом на Фобур Сент-Оноре. Я предоставила ей одну из гостевых комнат, чтобы они с Кокто, который тоже гостил у меня, могли жаловаться друг другу на жизнь. Я, конечно, не сомневалась, что они сойдутся на почве опиума, но в сложившихся обстоятельствах решила спускать им эту слабость; сама я вернулась в ателье и с головой окунулась в работу, которой, казалось, не будет конца.
Скоро приехала погостить Вера Бейт. Совсем недавно было объявлено о ее помолвке с одним итальянским офицером и первоклассным наездником Альберто Ломбарди. В свое время я поручила ей проследить за предстоящим открытием моего бутика в Лондоне. И теперь Вера просила подыскать ей замену, поскольку после женитьбы Ломбарди хотел бы вернуться в Италию. Я, в свою очередь, поделилась новостью о Дмитрии, который сделал предложение богатой американке, наследнице огромного состояния, а также о моей тете Адриенне. Вздорный и придирчивый папаша ее барона, который больше всего противился ее связи с его сынком, был уже при смерти, и остальные родственники наконец дали согласие на ее свадьбу с Нексоном после его смерти.
— Ну, значит, все как-то налаживается, — сказала Вера, когда мы с ней устроились у барной стойки, а остальные друзья, развалившись на диванах, выпивали, разговаривали. — Кроме тебя, Коко, дорогая. Похоже, ты решила всю жизнь оставаться как сфинкс — загадочной, великолепной и вечно одинокой.
— Надо же кому-то оплачивать ваши свадьбы, — улыбнулась я. — Если бы я вышла замуж и перестала работать, каково бы пришлось остальным?
— Ммм… — промычала она; я бросила на нее подозрительный взгляд, и тогда она продолжила: — Я все думала, что такое случилось с Бендором. Мы с ним встречались в Лондоне, он был с дочерью лорда Сисонби, но не скажу, чтобы он сиял от счастья. Он спросил, приедешь ли ты в Лондон на открытие бутика. Я ответила, что понятия не имею. — Она помолчала. — Надеюсь, я правильно сделала?
— Да, конечно, — ответила я, но все веселье вечеринки как-то сразу потускнело для меня. — У меня, как всегда, напряженный график. В любом случае у нас с Бендором все в порядке. Вопроса о браке у нас не стояло, если ты об этом. Мужчины меня не понимают. Они говорят: «Тебе больше не о чем беспокоиться, ничего не надо делать, я о тебе позабочусь». Но на самом деле они хотят сказать: «Ты ничего не должна делать, потому что всегда должна быть у меня под рукой». — Поймав ее испуганный взгляд, я нервно засмеялась. — Словом, в мои намерения это не входит. Не хочу повисать на мужчине мертвым грузом.
И не успела она ответить, как я, вся из себя такая шикарная — в жемчуге и черном крепдешине, — решительно направилась к столику Кокто, — который, кстати сказать, снова подсел на опиум, — чтобы выбить у него рук бокал с шампанским. Перекинулась парой слов с женой Пикассо Ольгой, которая была одета в одно из моих последних платьев из бежевого джерси и двухцветные туфельки, но казалась совершенно измученной изменами своего знаменитого живописца.
Потом одним махом я взлетела по лестнице. В последние дни я не прощалась с гостями, и все уже привыкли к моим неожиданным исчезновениям. Они будут сидеть до тех пор, пока или не упьются так, что не смогут сдвинуться с места и дворецкому Жозефу придется разводить их по одному до своих комнат, или не отчалят куда-нибудь в ночное кабаре.
Я легла на кровать, мои верные собаки устроились рядышком, но, несмотря на это, всей своей тяжестью на меня навалилось страшное чувство одиночества.