Андре Лори
Наследник Робинзона
ГЛАВА I. Поль-Луи и его отец
— Письмо, сударь!.. неизвестно откуда, но надо полагать, что издалека! — произнес лакей, подавая на подносе письмо, или, вернее, держа в левой руке поднос, между тем как правой он подкидывал, подбрасывал и взвешивал на ладони увесистый конверт, испещренный множеством марок, по-видимому, тропических стран.
Но хозяин его был слишком поглощен в данный момент своим разговором, чтобы обратить внимание на бесцеремонное обращение его слуги с этим письмом.
— Нет, лучше нам отправиться в Англию и посетить Бирмингем, Манчестер, Лидс, словом, все эти большие центры промышленности, с которыми ты так желаешь ознакомиться! — убедительно говорил он своему сыну.
— Все это хорошо, но я всегда успею побывать там, — возразил сын, — а вы, батюшка, были бы особенно рады, я в этом уверен, повидать Неаполь, Флоренцию, Рим и его новейшие раскопки; потому я полагаю, что мы сделаем лучше, если поедем в Италию.
На дворе стоял уже июль месяц, и надо было, не теряя времени, решить вопрос о том, куда на этот раз направиться в свое обычное ежегодное путешествие на каникулы. Господин Бенжамен Глоаген сидел за завтраком вдвоем со своим сыном Полем-Луи, как они это делали всегда с тех пор, как последний поступил в Ecole central des arts et manufactures, то есть в высшую школу художеств и промышленности, а первый для того, чтобы не разлучаться с ним, перенес свои пенаты из Нанта в Париж, в прекрасное большое помещение на площади Вогезов.
В данном случае выражение «перенес свои пенаты» являлось отнюдь не обычной метафорой, так как, в качестве страстного любителя греческих и римских древностей и серьезного археолога, каким был господин Бенжамен Глоаген, он являлся счастливым обладателем целой коллекции маленьких божков-Ларов (Лары — боги домашнего очага), которые, вероятно, даже и в пору полного расцвета своего культа и в течение всех двадцати веков своего существования не видали более страстного и горячего поклонника, чем их настоящий владелец.
Все, до последних мелочей включительно, в этой большой красивой зале, служившей столовой и обставленной старинной мебелью, свидетельствовало о вкусах хозяина дома.
На стенах и повсюду висели, стояли и лежали копии знаменитых барельефов, обломки драгоценных античных статуй, бюсты с отбитыми носами, плиты камня с какими-то латинскими, греческими или египетскими надписями и всякого рода обломки, в которых глаз непосвященного в тайны археологии человека не увидел бы ничего, кроме никуда не годной старой рухляди, полуистлевших, безобразного, неопрятного вида папирусов, старинных монет и медалей и тому подобных вещей, совершенно бесполезных и некрасивых.
На камине, между моделью кратера из Помпеи и треножником из Геркуланума, красовалась статуя из черного мрамора с головой ястреба, украшенной головным убором древней римлянки. Буфет охраняла от нашествия мышей мумия кошки, доставленная прямо из Гиз. С середины потолка спускалось, паря на широко распростертых крыльях, превосходное чучело громаднейшего ягнятника. А множество дорогих, из черного дерева витрин, в которых в чинном систематическом порядке были разложены и расставлены всевозможные жучки и букашки, агатовые и сапфировые печатки, эмалированные фигурки, зеленые и голубые, крошечные кольцеобразные животные и так далее, напоминали скорее какое-нибудь Фивское подземелье или Мемфисские катакомбы, чем бельэтаж на бывшей королевской площади в Париже.
И вот, среди всех этих свидетелей далекой древности, этих остатков цивилизации давно минувших веков, хорошенькая модель локомотива и электрический провод одни напоминали о современной цивилизации и вносили в этот археологический мир едва заметную нотку протеста и дисгармонии.
Между тем эти противоположности свидетельствовали, несомненно, о двух различных направлениях в жизни обитателей этого дома.
Бенжамен Глоаген, страстный археолог-палеограф, то есть знаток древних письмен, исконный житель города Нанта, получив неожиданно крупное наследство от какого-то дальнего родственника лет десять тому назад, мог теперь дать полную волю своей склонности к изучению древностей и далекого прошлого рода человеческого.
Это был человек лет пятидесяти, с умным проницательным взглядом, высоким, открытым лбом, обрамленным густыми седыми волосами, и тонким орлиным носом. В нем было нечто, напоминавшее охотничью собаку в поисках дичи. Смотря на него, когда он с жадностью вглядывался в какую-нибудь заплесневевшую древнюю монету или медаль, можно было сразу сказать, что страсть к изучению и собиранию древностей была единственной преобладающей страстью этого человека, что окружающая жизнь не представляла для него ни малейшего интереса и что для привлечения его внимания для вещи требовалось по меньшей мере два или три века существования.
И если говорить правду, то даже греки времен Перикла и римляне времен Цезаря не пользовались в его глазах особым уважением. Древние галлы, кельты и длиннобородые друиды доцезаревой эпохи, усеявшие своими древними памятниками леса Бретани и оставившие следы повсюду в Европе, — вот что было предметом его восторженного культа.
Господин Глоаген сознавал себя кельтом до мозга костей и чрезвычайно гордился этим. Как и Жан Масэ, господин Глоаген находил, что современная Франция слишком мало ценит своих доисторических предков — эту благородную ветвь арийского имени, перекочевавшего с берегов Оксуса к берегам Атлантического океана с десяток веков тому назад, задолго до того времени, когда у греков и римлян проявилась государственная жизнь. Он находил решение множества исторических вопросов в несомненном влиянии кельтов и их цивилизации на остальные народы древнего мира. По его мнению, этруски были только последователями древних друидов; а греки, путем вторжений галлов в пределы Македонии, и даже египтяне, через финикийцев и путем торговых сношений с Арморикой (то есть приморской частью Бретани и Нормандии), заимствовали и свое примитивное искусство, и все важнейшие основные открытия и изобретения у галлов. Он утверждал, что если бы не эти варвары, латины и франки, то цивилизация ушла бы на целые две тысячи лет вперед, потому что они дважды душили ее в самой колыбели, оберегаемой друидами.
Между тем, в силу какого-то закона противоречия, преобладающего в жизни людей и природы, сын этого страстного поклонника седой древности, Поль-Луи, был совершенно безучастен ко всем драгоценным останкам цивилизации давно исчезнувших племен и народов, ко всем этим редкостям, которые в глазах его отца не имели себе ничего равного в жизни. Для него любой камень или плита представляли ровно столько интереса, на сколько они могли щегольнуть тщательной отделкой и быть пригодными для возведения какого-нибудь здания. Он не сделал бы десяти шагов в сторону, чтобы увидеть какую-нибудь ниневийскую хронику, начертанную на камне, или египетские надписи на столбах, и едва ли бы обернулся, если бы кто-нибудь явился сказать ему, что найдены руки Венеры Милосской.
В его глазах кран Бабине являлся несравненно более важным произведением искусства, чем сам Аполлон Бельведерский, и такого рода мнение он высказывал совершенно открыто в присутствии своего отца, тем более, что таков уж был от природы склад его ума, а впоследствии и сам род избранной им карьеры, невольно приводивший его к такого рода взглядам на вещи. Это являлось, конечно, поводом к постоянной легкой пикировке, взаимным шуткам и тонким намекам на слабости друг друга между отцом и сыном. Господин Глоаген называл сына своего вандалом и янки, а Поль-Луи, в свою очередь, отплачивал ему тем, что уверял, будто его отец — бывший верховный жрец Изиды или этрусский горшечник, а, может быть, даже какой-нибудь халдейский древний маг, каким-то чудом попавший в наш век электричества и пара.
— Я счел бы себя несравненно более счастливым, если бы добавил какой-нибудь гвоздь или болт к станку Жакара, чем если бы создал своим резцом фризу Парфенона! — восклицал Поль-Луи.
— Я же лучше желал бы иметь право сказать, что моему резцу принадлежит кончик носа гладиатора, чем сказать, что изобрел все ваши дьявольские механизмы! — возражал на это господин Глоаген.
Затем оба они весело принимались хохотать, и этим оканчивалась обыкновенно каждая подобная пикировка между отцом и сыном, не оставляя о себе никакого следа.
По наружности своей Поль-Луи также мало походил на отца, как и по своим вкусам и склонностям. Это был высокий молодой человек, лет двадцати трех, с коротко остриженными густыми волосами, с прямым, открытым лицом и небольшой белокурой бородкой в виде подковы, что действительно придавало ему некоторое сходство с янки. Он только что блистательно сдал свои выпускные экзамены и получил диплом гражданского инженера.
От своего годичного пребывания в двадцатом линейном полку, незадолго до поступления в высшую школу художеств и промышленности, он сохранил строгую выдержку и регулярную методичность привычек, присущую солдату.
Несмотря на столь поразительный контраст, какой представляли собой эти два существа, они любили друг друга до обожания и каждую минуту готовы были пожертвовать своими вкусами и склонностями один ради другого. Так и в данный момент, — Поль-Луи всячески старался убедить своего отца ехать в Италию, между тем как господин Глоаген, подавляя в себе тайное желание уступить настояниям сына, ратовал за поездку в Англию.
— Избрав целью нашего путешествия Италию, мы можем проехать через Сен-Готард и осмотреть работы, которые там производятся! — заметил Поль-Луи.
— Неужели ты думаешь, что в Великобритании для меня не найдется ничего интересного? — возразил отец. — А древние римские станы, а древности Британского и Эдинбургского музеев? Да всего этого более чем достаточно, чтобы занять меня во время этого путешествия.
— Говорят также, что новая железнодорожная линия Специи (Spezia) чрезвычайно интересна! — снова заметил Поль-Луи.
Такого рода великодушное препирательство могло бы продолжаться еще долго, если бы камердинер их, Баптист, не решился повторить еще раз и значительно громче, чем прежде, ту же фразу:
— Письмо, сударь!.. Неизвестно откуда.
— Об этом не беспокойся, любезный… я сейчас это узнаю, — с приветливой улыбкой сказал господин Глоаген, и так как Баптист стоял, недоумевая, что ему делать, то господин его сделал ему знак, что он может уйти. Но, очевидно, непреодолимое любопытство овладело душой Баптиста, так как едва он успел скрыться за дверью, как почти тотчас же снова появился с другим подносом в руке и с особым усердием принялся собирать со стола посуду и убирать ее в буфет.
Тем временем господин Глоаген вскрыл письмо и пробежал его глазами.
— Калькутта, — воскликнул он, — черт возьми! Кто может мне писать оттуда? — пробормотал он вполголоса, затем продолжал вслух:
— Вот так новости!.. Полковник Робинзон, мой beaufrere, осмелился отдать Богу душу и назначить меня опекуном своих детей и в то же время своим душеприказчиком. Точно снег на голову!.. и на что это похоже? Человек, которого я ни разу в своей жизни не видел и от которого имел всего лишь одно письмо, целых тринадцать лет тому назад, в котором он уведомлял меня о смерти моей бедной сестры…
Поль-Луи смутно помнил, что одна из сестер, или, вернее, сводная сестра его отца, дочь его деда от другого брака, была замужем за английским офицером, служившим в Индии. Кроме того, он вспомнил, что слыхал когда-то и о том, что она скончалась там от холеры. Вот все, что он знал о них.
— Письмо это пишет solicitor, то есть, иначе говоря, тамошний ходатай по делам, или адвокат, словом, нечто в этом роде, — продолжал господин Глоаген. — Эти господа ничего не стесняются! Послушайте только, что он мне пишет:
«Калькутта 14 июля 1882 года.
Милостивый Государь! С душевным прискорбием имеем честь уведомить вас о том, что высокоуважаемый подполковник Жорж Плантагенет Крузо Робинзон, командор ордена Бани и кавалер Индийской Звезды, командир сто одиннадцатого Ее Королевского Величества Великобританского стрелкового полка, скончался восьмого числа текущего месяца на месте службы своей в Калькутте. В силу собственноручного завещания покойного, написанного девятнадцатого марта текущего года и хранящегося у нас, копия которого прилагается вам при сем, покойный назначает вас опекуном своих детей и в то же время одним из своих душеприказчиков.
В ожидании ваших распоряжений имеем честь заверить вас, милостивый государь, в полной нашей готовности служить вам.
«Сельби, Грахам и К°», Поверенные по делам.»
— Удивительно приятно, нечего сказать! — с видимым чувством досады и неудовольствия продолжал господин Глоаген. — Я, которому до глубины души противны всякие расчеты и денежные дела, вдруг ни с того ни с сего, вопреки всякому ожиданию, назначаюсь опекуном каких-то совершенно не известных мне детей в Индии… И уж, конечно, на мою бедную голову обрушивается при этом уйма всякого рода запутанных денежных дел по сохранению более или менее крупного состояния в рупиях и стерлингах, всякого рода ответственность, хлопоты и обязательства без числа… Такого рода казусы случаются только со мною!.. Но, может быть, с Божьей помощью мне еще как-нибудь удастся отделаться от этой непрошенной чести… Да, Да… я непременно постараюсь это сделать, постараюсь уклониться от этих обязанностей, хотя бы уже только . потому, что за дальностью расстояния и очевидной невозможностью быть настоящим добросовестным опекуном этих сирот, я не считаю себя вправе принять на себя эту тяжелую ответственность… А вот и само завещание!..
При этом господин Глоаген развернул огромного формата лист гербовой бумаги, почти не уступавший по своей величине номеру «Таймса». Бумага была исписана в два столбца красивым круглым почерком; текст одного столбца был французский, другого — английский.
Наш археолог прочел вслух следующее:
«Калькутта, 19 марта 1882 г. Таково мое завещание и последняя моя воля. Хотя я в данный момент нахожусь в полном здравии и душевном, и телесном, но имею серьезные основания думать, что жизни моей угрожает опасность и что мне, может быть, вскоре придется проститься с нею, сделавшись жертвой глупого чувства мести какого-то неведомого мне врага, который в последнее время не раз напоминал мне о себе то угрозами, то неудачными до сих пор покушениями на мою жизнь. Вот почему я счел нужным написать это завещание и изложить в нем последнюю свою волю, исполнение которой возлагаю на своих ближайших друзей.
Живя вдали от родины уже более тридцати лет и встречая в родной семье лишь полное равнодушие и безучастие к себе, являющиеся у нас обычным уделом младших сыновей в отличие от старших, я мало-помалу совершенно разошелся со своей семьей и стал ей окончательно чуждым, как и она мне. Все то счастье, привязанность и любовь, какие выпали мне на долю в этой жизни, всецело дарила мне моя незабвенная, горячо любимая покойная жена, Эмилия Глоаген, которую, увы, слишком рано похитила у меня безжалостная смерть. С тех пор прошло уже тринадцать лет, но за все это время образ ее не переставал жить в моем сердце. Зная то чувство глубокого уважения и неизменной привязанности, которое покойная жена моя неизменно питала к брату своему Бенжамену Глоагену, бывшему археологу и палеографу города Нанта, в настоящее время поселившемуся в Париже, а также зная из отчетов различных ученых обществ и других специальных трудов о том, с каким успехом мой уважаемый шурин предается своим научным исследованиям и изысканиям, я, горячо сочувствуя ему и его делу, решил доверить ему, как единственному человеку из числа моей родни, заслуживающему название родственника, самое дорогое в моей жизни — моих детей, дочь Флоренс и сына Шандо, и прошу господина Бенжамена Глоагена, во имя той дружбы и любви, которые он всегда питал к их покойной матери, принять на себя обязанность опекуна и заменить отца моим бедным детям вплоть до того момента, когда дочь моя, встретив достойного человека, станет его женой, а сын мой окончит свое образование и пройдет все классы высшего военного училища, к поступлению в которое он готовится мною.
Наследство мое состоит: 1) из шестисот фунтов стерлингов, помещенных под надежные проценты; 2) из недоимок моего содержания, которого я не брал в течение нескольких лет; 3) из пенсии, отпускаемой государством моей дочери; 4) из моей обстановки, лошадей, экипажей, библиотеки и художественных произведений современного и античного искусства и, наконец, 5) из моих рукописей, преимущественно заметок и записок об архитектурных памятниках кхмеров, из рисунков и фотографических снимков, привезенных мною из последнего путешествия в Камбоджу с целью археологических исследований…»
— Эх, черт возьми! — воскликнул господин Глоаген, прерывая чтение. — Это становится весьма интересным! Кхмерская архитектура, о самом существовании которой не знали всего какой-нибудь десяток лет тому назад, а между тем это одно из наиболее блестящих проявлений античного искусства в Азии…
— Под этим, конечно, подразумеваются старые плиты песчаного известняка или какие-нибудь безрукие или безносые статуи? — спросил Поль-Луи с едва скрываемым оттенком легкого пренебрежения. — Так как, будь у них руки и носы, они, вероятно, не удостоились бы внимания господ археологов.
— Старые плиты известняка!.. Безносые статуи!.. Нет, сударь мой, — возразил господин Глоаген, — знайте, юный варвар, что наши французские моряки недавно открыли среди камышей и в дебрях почти непроходимых лесов настоящие чудеса архитектурного искусства, храмы и дворцы, развалины которых смело могут соперничать с современнейшими произведениями Греции и Рима в этой области искусства!.. Памятники, свидетельствующие о существовании великого гения, какого-то неизвестного азиатского Микеланджело, дивные скульптуры, говорящие нам о каком-то неведомом доселе Фидии!
Поль-Луи молчал, не находя возражений перед таким восторженным энтузиазмом отца, и господин Глоаген продолжал чтение завещания:
«Все эти бумаги и документы находятся в моем кабинете в Калькутте; убедительно прошу, чтобы все это было опечатано тотчас же, как я скончаюсь, и чтобы печати были сняты не иначе, как в присутствии главного моего душеприказчика, господина Глоагена»…
— Как так в моем присутствии? — удивленно воскликнул археолог. — Неужели этот бедняга полковник полагает, что для француза путешествие в Индию, в Калькутту равносильно воскресной поездке в Версаль?
Но завещание как будто предвидело это возражение.
«Несомненно, путешествие в Индию для европейца представляется далеко не пустячным делом, и я сознаю вполне, что, требуя от моего уважаемого шурина, господина Глоагена, подобной поездки, требую очень многого, но взамен того я, в свою очередь, могу поручиться, что тот несомненный интерес, какой представляют мои записки и документы для каждого ученого, с лихвой вознаградят его за то утомительное путешествие, какое ему придется предпринять ради этого. Ему я доверяю этот ценный вклад в область науки и имею самые серьезные основания желать, чтобы никто другой до него не прикасался к моим заметкам и другим собранным мною материалам, а потому настоятельно прошу его лично принять этот вклад. Во всяком случае, прошу господ Сельби и Грахама, которые в продолжение целых двадцати пяти лет были моими агентами и поверенными по делам, к обоюдному нашему удовольствию, чтобы они выждали в этом отношении дальнейших распоряжений господина Глоагена и ничего не предпринимали помимо его».
Далее шла подпись:
«Жорж Плантагенет Крузо Робинзон»,
— Да… дело затруднительное! — промолвил археолог, окончив чтение завещания. — Не могу же я сегодня захватить чемодан, сесть на пароход, отправляющийся в Индию, и поехать на край света!..
— Отчего же нет? — мягко заметил Поль-Луи. — Во-первых, Калькутта вовсе не на краю света, теперь туда свободно можно доехать в каких-нибудь три недели… Мы с вами не могли решить, куда бы нам отправиться в нынешнем году, а теперь вот оно — это решение, само собой напрашивается нам!
— Как? Неужели ты того мнения, что нам следовало бы отправиться в Индию?
— Несомненно! И я уверен, что вы сгораете от нетерпения совершить это путешествие!
— Я сгораю от нетерпения? Да кто тебе это сказал? Тебе нравится так думать, ну, что же, — озабоченно промолвил господин Глоаген, машинально вертя в руках документ, который он только что прочел. — Эй, да здесь есть еще конверт! — вдруг воскликнул он, заметив, что не все достал из пакета. Конверт был адресован ему, он распечатал его и вынул простую визитную карточку,
и при этом была еще приложена маленькая записочка следующего содержания:
«Мистрис О'Моллой шлет свой привет господину Глоагену и надеется, что уважаемый господин Глоаген не откажет ей в удовольствии видеть его своим гостем во все время его пребывания в Калькутте. Прилагаемая при сем фотография должна ознакомить вас с детьми покойного друга и сослуживца мужа моего, Флоренс и Шандосом Робинзонами».
— Это вылитая покойная сестра! — воскликнул господин Глоаген, с нескрываемым волнением любуясь миловидной грациозной девушкой лет семнадцати-восемнадцати, склонившейся на плечо своего брата. — Мне кажется, что я из тысячи других детей узнал бы этих двоих! — прошептал как бы про себя господин Глоаген.
— Как видите, дорогой батюшка, я был прав! — заметил Поль-Луи, также растроганный, хотя и старавшийся скрыть волнение. — Нам с вами придется действительно воспользоваться первым мальпостом и ехать в Индию.
— И ты увидишь Суэцкий канал! — как-то особенно радостно воскликнул господин Глоаген, как бы желай привести для своего успокоения и оправдания какой-нибудь веский аргумент.
— А вы увидите пирамиды и музей Булак! — сказал, в свою очередь, Поль-Луи.
— Да, не говоря уже о древних памятниках Индии, Камбоджи!.. И, право, меня бы крайне удивило, если бы я не нашел несомненных доказательств азиатского происхождения всей цивилизации древних галлов. В сущности, что такое дольмен, как не тот же индийский храм в самом первичном виде! И что такое индийский храм, как не тот же дольмен с множеством всевозможных украшений? Впрочем, покойный зять мой возложил на меня священную обязанность, уклониться от которой было бы, как мне кажется, преступлением… Не так ли?
— Да, я совершенно согласен с вами!
— В таком случае, это дело решенное. Мы едем! Поль-Луи, как человек практичный, уже схватил газету и, отыскав указатель железных дорог и водных сообщений, с лихорадочным вниманием пробегал его.
— Калькутта, — прочел он, — компания «Messa— geries maritimes», почтово-пассажирские пароходы, отправляющиеся из Франции через Марсель, Суэц, Пуэнт-де-Галь, Пондишери и Мадрас… ближайший пароход отправляется двадцать седьмого числа этого месяца.
— Следовательно, уже послезавтра!
— Да, я полагаю, что мы можем поспеть на него.
— Мы непременно успеем!
— А если бы мы пожелали сократить путь, — продолжал Поль-Луи, не переставая внимательно изучать указатель, — то можем в Александрии взять билеты прямого сообщения до Калькутты.
— Мы так и сделаем!
— Итак, сегодня у нас понедельник; завтра вечером мы отправимся скорым поездом в Марсель, а послезавтра, в среду, сядем на пароход, отправляющийся в Калькутту.
В этот момент страшный шум бьющейся посуды заставил отца и сына невольно обернуться. Оказалось, что Баптист, в своей поспешности сообщить скорее столь важную новость всему населению людской, уронил целую груду тарелок, которые разбились вдребезги.