ГЛАВА V. Черный город
Прошла неделя, в течение которой не произошло ничего особенного. Однажды, выйдя из-за стола, мой отец обратился ко мне.
— Сегодня вечером, Нарцисс, мы пойдем на свидание. Будь готов к назначенному часу!
Так велика, однако, беззаботность в юном возрасте, что за все двадцать восемь дней ожидания этого момента, я, собственно говоря, ни разу не призадумался над решением вопроса, что именно привело нас в такую даль, как Новый Орлеан. Мною только тогда овладело известное любопытство и волнение, когда отец достал из своего мешка два карманных пистолета, купленных им в Нью-Йорке, тщательно зарядил их, предварительно осмотрев каждый из них со всех сторон и перед тем, как нам выйти из дома, вручил мне один из них.
У нас оставалось в распоряжении еще пятнадцать Минут, так как на ближайшей городской башне только что пробило три четверти девятого. Военный Плац и главная площадь Нового Орлеана находились тогда на том самом месте, где теперь Джексон-сквер, позади бывшего дворца французского генерал-губернатора, всего на расстоянии каких-нибудь ста шагов от набережной и не более трех минут ходьбы от гостиницы «Золотой Лев». Тем не менее мой отец пожелал отправиться на площадь немедленно.
Все время он упорно молчал, но я заметил, что он был чем-то глубоко взволнован. Военный Плац был мне уже знаком по моим прогулкам. Это была обширная прямоугольная площадь, поросшая мелкой желтой травой и ограниченная со стороны моря бывшим генерал-губернаторским дворцом, пустовавшим в настоящее время, с левой стороны — городской тюрьмой с ее гауптвахтой, со стороны, противоположной дворцу, — собором святого Людовика, а справа — старинным монастырем капуцинов. Две весьма плохо содержащиеся аллеи, проведенные по диагоналям, перерезали площадь, и в том месте, где она пересекалась, на середине площади, весьма ясно выделялся маленький светлый квадрат. Это место, очевидно, и было избрано командиром местом таинственного свидания.
Действительно, ничего не могло быть легче, как наблюдать с этого места за всей площадью, освещенной четырьмя или пятью фонарями и, сверх того, ярким лунным светом.
Впрочем, площадь эта в данный момент была совершенно пуста, как и всегда вообще, да еще в такое время дня или, вернее, вечера. В продолжение тех десяти-двенадцати минут, которые мы простояли в ожидании на этой площади, по ней не прошел ни один прохожий.
Но в тот момент, когда на монастырской башне начало бить девять часов, в конце аллеи, упиравшейся в улицу святого Петра, показалась человеческая фигура, которая быстро приближалась смелым, решительным шагом. Это была высокая женщина, укутанная в черную накидку, со светлым шелковым платком на голове. Вскоре она подошла совсем близко к нам, и мы увидели, что это была негритянка.
Она шла, опустив глаза вниз, и как бы не замечая нас вплоть до того момента, когда совершенно поравнялась с нами. Мы думали, что она пройдет мимо, но когда она почти уже миновала нас, то обернулась, как бы для того, чтобы убедиться, что никто не следил за нею, затем, не останавливаясь, на ходу проронила одно слово: «Баратария».
На это отец тотчас же поспешил ответить: «Белюш».
Продолжая идти вперед, негритянка, все так же на ходу, и даже не поворачивая головы, продолжала:
— Идите следом за мной, шагах в десяти или пятнадцати, и войдите в то строение, куда войду и я…
Мы дали ей отойти на назначенное ею расстояние и небрежным, спокойным шагом гуляющих пошли следом за ней.
Негритянка проворно пошла вперед сперва по диагональной аллее, упиравшейся в бывший дворец, затем свернула на улицу Шартр, далее на улицу святого Филиппа и наконец в Королевскую улицу, которую прошла до конца, направляясь к северо-востоку. Эта главная улица города была также совершенно безлюдна, как и все остальные. Все ставни были плотно закрыты, почти заперты, и если там и сям, на громадном расстоянии друг от друга, в полуоткрытую дверь мы с отцом могли видеть внутреннее помещение того или другого дома, то обитатели этих домов, наверное, не могли заметить бесшумно скользившую как тень женскую фигуру и двух следовавших за нею на довольно почтительном расстоянии незнакомцев.
Негритянка дошла до старой городской стены, построенной французами из кирпичей, обсушенных на солнце, теперь наполовину обрушившейся, осыпавшейся, а местами умышленно разобранной. Здесь она свернула направо и пошла назад на юго-запад, вдоль городской стены, потом завернула на улицу Дофина, наконец, пришла в предместье, называвшееся Сент-Жан.
Следуя за ней, мы долго шли по главной улице этого предместья, которая тянулась к северу, потом очутились за городом, в какой-то жалкой пригородной слободке, состоявшей из узких, крошечных переулков, которые были совершенно незнакомы мне и представляли собой целый лабиринт поворотов, извилин и всякого рода отклонений в разные стороны между многочисленными байю (bayou).
Но что такое bayouf, спросите вы меня.
Слово это на старинном французском наречии Луизианы есть искаженное слово boyou, которым принято было называть второстепенные рукава или даже просто разветвления или крошечные ручьи, представляющие собой, если можно так выразиться, самые слабые и незначительные притоки Миссисипи.
Первые колонисты Луизианы, присланные сюда французским правительством для разбивки города, были офицеры инженерных войск. И надо предполагать, что, не найдя под рукой более точного, специального слова для обозначения этих природных, самобытных канав, прорытых водами реки, они назвали их bayou, применяемое в фортификации для обозначения разветвлений или коленчатых изгибов главной траншеи, а затем слово boyau в устах остальных колонистов, по преимуществу гасконцев по происхождению, превратилось в bayouf. Вот то объяснение, которое мне было дано по поводу этого слова, после описанных мною событий, человеком, весьма хорошо осведомленным и заслуживающим полного доверия.
Как бы то ни было, откуда бы ни взялось это слово, во всяком случае, под этим названием в Луизиане подразумеваются самобытные канавы или бесчисленные боковые протоки, прорытые водами могучей реки во всех направлениях и являющиеся одновременно источником невероятного плодородия почвы в прилегающей местности и вместе с тем — причиной страшных бед во время половодья, когда река выступает из берегов.
Для нас же в настоящее время они являлись только причиной бесконечного числа обходов, поворотов и заворотов. Мы уже более трех четвертей часа следовали за нашей проводницей и в конце концов уже начинали желать поскорее достигнуть конечной цели нашего странствования.
Теперь мы находились в каком-то фабрично-заводском квартале или, вернее, пригороде, среди громадных тюков хлопка, наваленных местами высокими грудами, местами сплошной стеной, у низких хижин негров, работающих в этих факториях. Эти несчастные находились здесь на положении полусвободных, полувольных людей, что, конечно, было предпочтительнее полного рабства, в котором находились негры на плантациях; тем не менее их положение было не из приятных.
Вследствие разливов реки здесь постоянно царила какая-то вредная, промозглая сырость; чрезвычайно богатая растительность, набросившая свой густой зеленый, местами усеянный цветами плащ на убогие деревянные хижинки негров и на закоптелые мрачные каменные здания мануфактур, не вполне скрывала их печальный и мрачный или жалкий и убогий характер и даже не веселила глаз местного, измученного и изнуренного населения. У порогов хижин сидели прямо на земле дети лет двенадцати или пятнадцати, или же лениво раскачивались на ветвях громадных тенистых деревьев, усевшись на них верхом или повиснув на руках. Они провожали нас ленивым любопытным взглядом и все без исключения жевали табак. Маленькие, совершенно нагие негритята с наслаждением катались в придорожной мелкой серой пыли. В окнах большинства хижин, построенных преимущественно из досок упаковочных ящиков, висели однообразные тряпицы или лохмотья; это были жалкие рабочие одежды обитателей этих хижин, которые, вернувшись домой после тяжких дневных трудов, прежде всего спешили сбросить с себя всю эту ненужную ветошь и растянуться где-нибудь на полу своей хижины или в тени развесистого дерева в самом несложном, природном одеянии.
Хижинки были разбросаны как попало, без малейшей симметрии или порядка, притом одни из них были обращены лицом к востоку, другие к западу, иногда упирались друг в друга, словом, как вздумалось доморощенному архитектору, строившему их. В грязных зловонных ручейках полоскались косматые собаки, свиньи и ребятишки, по-видимому, нимало не брезгуя друг другом; но среди этой безусловной нищеты и нужды, среди всего этого видимого убожества преобладающим настроением была самая беспечная веселость. Многочисленные группы, обступив сплошной стеной какого-нибудь музыканта, наигрывавшего на гузла или на тамбурине, шумно веселились под звуки этой незатейливой музыки; в домах, то есть в своих убогих хижинах, негры постарше, не принимавшие участия в пляске и песнях, с довольными лицами варили пунш из тафии, при широко раскрытых на улицу дверях. Все, по-видимому, казались счастливыми и довольными своей участью. Дело в том, что негры, когда природный характер их не успел еще измениться под влиянием воспитания и цивилизации, не что иное, как большие, то есть взрослые дети: в высшей степени экспансивные, шумные, веселые, быстрые и на гнев, и на смех, на слезы и на радость. Необычайная подвижность их чувств, впечатлений и ощущений иногда доходит до того, что их можно принять за сумасшедших. Вы можете себе представить, с каким любопытством я присматривался к оригинальным нравам этих людей, к нравам, о которых не имел до того времени ни малейшего представления.
Следуя вместе с отцом на расстоянии десяти или пятнадцати шагов за своей проводницей, я невольно заметил группу негров и негритянок, по-видимому, самых различных возрастов, собравшихся вокруг какой-то странного вида личности, которую все они слушали с почти благоговейным вниманием.
Это был чернокожий лет пятидесяти, не более, атлетического сложения; лицо его, ярко освещенное смоляным факелом, горевшим вблизи, представляло поразительную смесь хитрости, лукавства и жестокости. Костюм его состоял из женской белой ночной кофточки, коротенькой юбочки вроде тех, какие носят шотландцы, ожерелья, составленного из амулетов, и высокого цилиндра, который, очевидно, служил не одному владельцу, прежде чем попал на голову настоящего владельца.
— О, да, чудесная страна Ливар-Конго! — возглашал негр, вращая своими громадными синеватыми белками глаз, окаймленных кроваво-красной каймой. — Там байю (bayou) полны золота, там цветы, деревья, каких вы не знаете и никогда не видели! Здесь бедные негры всегда биты, всегда голодны и всегда должны исполнять много трудной тяжелой работы! А там они не знают никакой работы, всегда едят вволю всего, что вкусно и сытно, едят много, пьют много. Там много свиней, черепах, батата, бананов, всего, всего! Здесь злые белые ничего не оставляют нам, ничего не дают!..
— Мне кажется, ты, Ливар-Конго, не особенно нуждаешься! — крикнула ему одна старая негритянка с веселым насмешливым лицом, сидевшая на корточках неподалеку от вышеупомянутой личности в белой женской кофточке. — Когда ты ухаживал за Хлоей, заболевшей лихорадкой, сколько она дала тебе за это? Ведь не меньше пиастра! А? не так ли? Нечего таиться, — и без того все знают. А сколько пирогов и сколько риса ты набираешь, когда лечишь от зубной боли? Нет, право, тебя жалеть не приходится, и уж если кому охота горевать, как пусть горюет, но только уж не по тебе, Ливар-Конго!
— Перестанешь ли трещать, трещотка! — прикрикнул на нее взбешенный негр, — не то я призову нечистого, чтобы он нынче ночью дергал тебя за ноги!
— А правда ли, что ты можешь призвать нечистого, Ливар-Конго? — спросила молоденькая женщина с широко раскрытыми от непритворного ужаса глазами.
— Ну, вот еще! — отозвался тот, — экая в самом деле мудрость: он и сам сумеет явиться, когда чем-нибудь недоволен!
— А когда он бывает недоволен?
Я не слыхал последовавшего на это ответа, который заглушили веселые, крикливые голоса целой группы молодых мужчин и женщин.
— Зеновия Пелле будет плясать! — возглашали они хором, — Зеновия Пелле будет плясать!
В этот момент мы поравнялись с небольшой площадкой на перекрестке двух улиц; здесь была разостлана простая грубая циновка, или мат, и тут же на земле был поставлен фонарь, освещавший толпу зрителей, любителей и ценителей местной знаменитости, Зеновии Пелле.
Минуту спустя показалась громадная, страшно тучная, ожиревшая, грубая женщина с лицом, отличавшимся чисто скотским выражением. Широкий приплюснутый нос над синевато-багровыми, безобразно толстыми, точно вздутыми, развороченными губами и до того крошечные, заплывшие жиром глазки, что их можно было принять за отверстия, проделанные буравчиком над вздутыми, лоснящимися щеками, — такова была наружность этой женщины. Наряд ее состоял из старого затасканного розового крепового шарфа и грязного белого платья, из-под которого высовывались громадные, неуклюжие, точно бревна, ноги, тогда как из высоко засученных рукавов торчали руки до того тощие, что при виде их невольно вспоминались задние ножки кузнечика. Женщина эта кривлялась, как будто ее поводило корчами, и пела какие-то куплеты, припев к которым подхватывала с замечательным единодушием вся толпа зрителей. Я, конечно, не понял ни единого слова ни из ее куплетов, ни из их припева, но судя по недружелюбным взглядам, встречавшим и сопровождавшим нас в то время, как мы проходили мимо этой веселой группы, можно было догадаться, что содержание этих куплетов было не особенно в пользу белых. Но вдруг эта безобразная танцовщица прервала свое отвратительное кривлянье и окликнула ту женщину, которая служила нам проводницей и в которой она, очевидно, только сейчас признала знакомую.
— Ох!.. Клерсина! Откуда это ты в такое время? — крикнула она сиплым голосом, безобразно оскалив зубы. — Повремени немножко и погляди, как я пляшу, затем поднеси мне за это стаканчик тафии!.. Хе-хе!..
— Я тороплюсь домой, Зеновия Пелле, — отвечала наша спутница с чрезвычайной кротостью, — ведь ты знаешь, я всегда ложусь рано.
— О, да! Я знаю, ты ложишься спозаранку, чтобы встать до зари и все нянчить своего маленького белого ягненочка!.. Ха-ха-ха!.. — захохотала танцовщица, сопровождая свою речь омерзительной улыбкой.
— Надо полагать тебе щедро платят!.. Но только не знаю, что тебе за охота с раннего утра и до поздней ночи, целый день то стирать, то гладить, то мыть, то шить, то печь ватрушки да лепешки этому маленькому белому!.. А я, когда была кухаркой на плантации Сант-Моор, я мыла ноги в их котлах и кастрюлях, а их блюда и тарелки вытирала своими грязными подолами!.. Вот что я делала, сударыня моя!.. Много они видели от меня доброго, эти «масса» (господа), могу сказать!..
По-видимому, эти слова пришлись вполне по душе слушателям, так как были встречены самыми единодушными возгласами одобрения, веселым, шумным смехом и выражением общей радости. Только Клерсина не приняла участия в этом хоре одобрений и ликований.
— Право, Зеновия Пелле, лучше бы тебе не похваляться такими вещами! — все так же кротко промолвила она, продолжая идти своей дорогой.
Не знаю, что ответила Зеновия Пелле, если бы тут не случилось нечто совершенно неожиданное.
— А почему бы нет?! — грозным голосом рявкнул очутившийся одним громадным скачком наравне с нами негр, тот самый странный негр, которого называли при мне Ливар-Конго. — Нечего тебе так жеманиться!.. Хочешь, давай мне полпиастра, и я погадаю тебе?
— Нет, нет, Ливар-Конго, мне некогда, я очень спешу! — поспешно отвечала она.
— Ба!.. Куда тебе так торопиться? Ведь верный пес твой Купидон остался дома и устережет твоего белого ягненка не хуже тебя! Плюнь ты на все это. Пойдем лучше выпьем стаканчик у Монплезир-Жиро! Нет? Ты не хочешь?.. Ну, как тебе угодно, прекрасная Клерсина… Пойдем, Зеновия Пелле! Ну, сын мой! — добавил он, обращаясь к уродливому карлику, сидевшему на корточках тут же, на краю разостланной циновки, — сыграй нам какую-нибудь песенку, да и пойдем: пора уже выпить!..
— Хи-хи-хи!.. Аллиньи Адрюэнь хорошо играет на скрипке!.. Зеновия Пелле порхает как птичка! — Закричало несколько голосов разом. — Ливар-Конго расскажет нам удивительные истории у Монплезир-Жиро!
Громадный негр в цилиндре и танцовщица двинулись вперед, а за ними направилась и вся толпа зрителей. Здесь, в этой толпе, встречались странные лица и еще более странные костюмы и уборы. Одна женщина, следовавшая в нескольких шагах за Зеновией Пелле, была выряжена так: поверх старой рваной ситцевой юбчонки она надела старую пелерину из лебяжьего пуха. Ее вел под руку рослый парень в синем фраке с блестящими пуговицами и прорванными локтями, на голове его красовался желтый мадрасский платок, которым он был повязан, как повязываются испанцы. Другая молодая негритянка вместо перчаток натянула на руки длинные белые нитяные чулки. И еще многое, тому подобное, можно было подметить в этой шайке. Шествие замыкал шустрый негритенок лет десяти, вооруженный жестяной кастрюлей с пробитым дном, по которой он барабанил палкой, отбивая такт для шествующих пар этого фантастического полонеза. Все они направлялись к довольно просторной хижине, стоявшей на углу улицы, из чего я легко мог заключить, что это и есть харчевня Монплезир-Жиро.
Отец мой, заметив то чувство удивления, смешанного с отвращением, какое мне внушали все эти черные физиономии с почти чисто животным выражением, заметил вполголоса:
— Эти несчастные люди не виноваты в том, что находятся в таком ужасном положении. Вся вина в этом всецело падает на белых, которые, ввиду своих собственных интересов, умышленно заставляют их пребывать в таком состоянии! — И, продолжая идти вперед вслед за нашей проводницей, которая знаком приглашала нас не отставать, он сообщил мне, что большинство этих негров прибыли сюда вместе со своими господами, успевшими бежать в Сан-Доминго, еще до восстания тамошних негров. И если есть еще кто-нибудь, кто до сих пор сомневается в справедливости и неизбежности этого восстания, то я посоветовал бы ему приехать сюда и провести здесь хотя бы только один час, посмотреть на всю эту нищету, на все это безобразие, занесенное сюда этими несчастными рабами!
Между тем мы выбрались наконец из этого лабиринта улиц и закоулков, в котором мы столько времени блуждали, и вышли на обширное, ровное, открытое пространство, где хижины стояли в известном порядке, хотя и далеко друг от друга, притом имели несравненно более благообразный вид и были оттенены рощицами пихт, дубов и магнолий, наполнявших воздух своим тонким ароматом. Каждый из этих домиков имел свой садик с ручейком или водяным бассейном, получающим воду для соседних bayou. Здесь не было видно жалких лохмотьев, и окна все почти были заперты ставнями или занавешены циновками. Многие домики украшались растениями: диким виноградом, жасмином и тому подобным. Словом, это была разительная противоположность тому шумному отвратительному кварталу, через который мы только что проходили.
Судя по какой-то смутной аналогии между этим тихим, скромным и порядочным предместьем и той тихой, скромной и порядочной женщиной, которая служила нам проводницей, я предполагал, что мы теперь уже близко к цели нашего странствования.
Я не ошибся. Действительно, Клерсина, как звали скромную, степенную негритянку, остановилась наконец у живой изгороди, тщательно подстриженной, и отворила маленькую резную деревянную калиточку, к которой был приделан бубенчик вместо звонка. Следя за ней, мы прошли прекрасно содержанным садиком к небольшому белому домику, находившемуся в самой глубине его и как бы прячущемуся в густой зелени сада. На пороге дома, перед плотно затворенной дверью, сидел старый негр. Мне сразу бросились в глаза его пушистые, точно всклокоченная белая шерсть, волосы и большой шерстяной платок, накинутый на плечи, как у старой женщины. Он сидел и вязал детский чулочек. При виде
Клерсины он медленно поднялся со своего места и, когда она поравнялась с ним, сказал ей вполголоса:
— Купидон просидел здесь все время! Теперь Купидон пойдет спать…
— Да, да, спасибо тебе, друг мой Купидон! — ласково отвечала негритянка, приветливо кивнув головой старику.
Мы остановились на большой дороге; старик прошел мимо нас и вскоре скрылся в тени соседних садов. Что же касается Клерсины, то она, отворив дверь и оставив ее полуоткрытой, проворно зажгла медную лампу от углей, еще тлевших в очаге.
Я и теперь не могу забыть того впечатления, какое произвела на меня эта Клерсина, когда я впервые увидел ее при свете и настолько близко, что мог разглядеть ее вполне. Не только совершеннейший тип африканской красавицы невольно вызывал восхищение, но еще, кроме того, достаточно было только взглянуть на эту женщину, чтобы разом понять и почувствовать, что находишься в присутствии личности, стоящей выше обыкновенного уровня людей, как по своим душевным качествам, так и по своему уму и развитию. Тетя Клерсина, как мне вскоре пришлось научиться называть ее, была высокая, рослая, могучего сложения женщина, напоминавшая прекрасную черную мраморную кариатиду. Черный блестящий цвет ее кожи, красивые, точно выточенные из кости руки и плечи, благородство ее жестов и движений, ее прекрасно поставленная голова напоминали какое-то нубийское божество, таившее в своих выразительных черных агатовых глазах невыразимую глубину тихой грусти. Кроме того, в этих глазах читалась бесконечная доброта, неразлучная с какой-то безысходной скорбью. Несмотря на типичный африканский характер ее губ, быть может, слишком пышных и алых, эти губы ее имели что-то такое, что дышало и благородством, и энергией. Когда она улыбалась, то все лицо ее разом освещалось каким-то внутренним светом; два ряда ослепительно белых и ровных зубов оживляли тогда ее лицо и придавали ей особую, характерную прелесть. Даже сами ее волосы были иные, чем у остальных ее единоплеменниц: они были иссиня-черные, вьющиеся мелкими ровными завитками, короткие и блестящие, как лучшая мерлушка. Она сознавала свою красоту и любила принарядиться. Голова ее была повязана желтым мадрасским платком, так что повязка эта напоминала род высокого колпака или кички с искусно и кокетливо скрученными концами. Светлое ситцевое платье с лиловыми горошками отличалось безупречной чистотой, а красный шерстяной платок, сложенный косынкой и повязанный на плечи, особенно красиво оттенял черный цвет ее кожи и красивый контур ее плеч и груди. Ни один человек не мог бы при взгляде на нее не сознаться, каким явным предрассудком является признание красоты исключительной привилегией одной белой расы.
Вы улыбаетесь моему энтузиазму? Да, но за всю свою жизнь я не встречал более совершенного типа, чем Клерсина, совершенного не только по своим необычным физическим, но и по высоким нравственным качествам. И это существо была раба, невольница!.. У нее в доме можно было думать, что находишься во Франции, в какой-нибудь хижинке доброго старого времени. Громадный широкий камин занимал одну сторону комнаты, куда мы вошли из сада; подле камина стояла большая кровать с колонками и красным кумачовым пологом, у противоположной стены стояла другая точно такая же кровать, и с такими же занавесями, как и первая. Большие старые стенные часы, монументальный ореховый платяной шкаф, чисто вымытый белый, некрашеный стол и несколько плетеных соломенных стульев довершали обстановку этой комнаты, служившей одновременно и кухней, и спальней. Все здесь было чисто, все блестело и носило какой-то особый веселый характер.
Тщательно заперев за нами входную дверь, Клерсина стала внимательно вглядываться в моего отца; затем лицо ее озарилось широкой ласковой улыбкой, и она сказала:
— Вы — масса Жордас?
— Да! — лаконично ответил отец.
— А это кто? — спросила она, указывая на меня.
— Это — мой сын, Нарцисс Жордас!
— Ну, в таком случае все обстоит благополучно! — воскликнула она со свойственной ее расе живостью, и в порыве живейшей, непритворной радости схватила руку отца и принялась покрывать ее страстными поцелуями, затем овладела также и моей рукой и стала целовать ее. Я сконфузился и чувствовал себя крайне неловко, а она между тем, подняв на меня свои большие черные глаза, призывала на мою голову благословление небес, после того обратилась опять к отцу.
— Я — Клерсина!.. кормилица Розетты! — добавила она в виде пояснения.
Мне лично это объяснение не сказало ровно ничего; что же касается моего отца, то он по-прежнему молчал и ждал, что будет дальше.
Тогда Клерсина взяла его за руку, подвела к одной из двух больших кроватей и отдернула полог. Я подошел сзади их и увидел прелестного маленького мальчика лет восьми или девяти, не более, который спал, красиво раскинувшись на белоснежных подушках.
Ребенок этот представлял собою образец самого красивого, самого изящного типа белой расы. Его длинные вьющиеся волосы рассыпались по подушке шелковистыми золотистыми прядями. Тонкие черты личика были теперь уже вполне определившиеся и свидетельствовали о твердой воле и природной энергии. Прекрасного рисунка губы придавали детскому ротику даже и во время сна выражение благородной гордости. Цвет лица, хотя и слегка загорелого, тем не менее напоминал цвет лепестка нежной, бледной розы.
— Это его сын!.. Флоримон! — сказала Клерсина, но так как отец мой все продолжал ожидать чего-то, то она нагнулась к нему и шепнула таинственным голосом:
— И он сам здесь!..
— И он?! — воскликнул мой отец, видимо, пораженный и даже как бы встревоженный этой вестью.
— Да, да, он сам! — с торжествующим видом подтвердила Клерсина. — Но говоря, что он здесь, я не хочу сказать этим, что он у меня в доме: он здесь недалеко… в надежном месте, где ничто не может угрожать ему. Он желает вас видеть и поручить вам своих детей. Потому-то он и призвал вас к себе… Бедный масса!.. Он очень, очень болен!
— Болен! Он? — переспросил отец, как бы отказываясь верить в возможность этого сообщения.
— Да, очень болен! Он скоро умрет! — продолжала Клерсина.
Тогда я увидел нечто такое, чего не видал еще никогда в своей жизни: увидел, как слезы брызнули из глаз моего отца и потекли по его лицу. Однако он почти тотчас же справился со своим горем, которое, несомненно, должно было быть сильно и глубоко, и сказал негритянке:
— Что же я должен сделать? Какого рода распоряжения оставлены им мне?
Как пробужденная из забытья этими прямо обращенными к ней вопросами, Клерсина взяла в руки свою маленькую медную лампочку, или светильник, и направилась в тот угол комнаты, где стояли шкаф и комод, но вместо того, чтобы открыть дверцу шкафа или ящик комода, как я ожидал, она поднялась на цыпочки и достала с высоко прибитой полки мешок с маисом, который поставила на землю, затем с сияющей улыбкой по адресу моего отца развязала мешок и опустила в него руку по самое плечо. Пошарив там на самом дне довольно продолжительное время, она достала из этого своеобразного бюро тщательно сложенную бумажку без подписи, которую и вручила отцу.
Вот что говорилось в этой записке:
«Ж. отправится завтра утром в монастырь урсулинок, представиться от моего имени настоятельнице монастыря, под своим настоящим именем, и попросит отпустить с ним мою дочь, которая воспитывается там под именем Дюпюи. Захватив обоих моих детей, Розетту и Флоримона, которые находятся у Клерсины, он явится ко мне туда, куда ему укажет эта прекрасная, уважаемая женщина, которой он вполне может довериться. Я желаю перед смертью обнять и поцеловать своих детей и верного друга! Прошу сжечь эту записку».
Отец мой несколько раз подряд читал и перечитывал эту записку, как если бы он хотел навсегда запечатлеть в своей памяти каждое отдельное слово, затем подошел к огню, зажег бумажку и печально смотрел, как огонь пожирал ее.
Потом он обратился к Клерсине.
— Завтра утром, к десяти часам, я буду здесь с молодой девушкой. Будьте готовы!
— О, я уже целую неделю готова, — отвечала негритянка, видимо, гордясь своей исправностью. — Все уже приготовлено давно. Привозите только мою Розетту, а за мной дело не станет. Мне придется только позаботиться о том, чтобы приготовить еще одну лошадь для массы Нарцисса, которого мы не ожидали и на которого не рассчитывали, — добавила она улыбаясь по моему адресу. — Но сумеете ли вы найти завтра мой дом или, быть может, вы желаете, чтобы я пошла ожидать вас к воротам монастыря и сама проводила вас сюда?
— Нет, это будет не нужно. Зачем напрасно беспокоить вас, мы и сами найдем дорогу. Но вот что я желал бы знать, — сказал отец, — нет ли какой возможности добраться сюда по более тихим и менее людным улицам, ну, словом, более приличным, чтобы провести по ним молодую барышню?
— Нет, масса, — ответила негритянка, — другой дороги нет, иначе и я не повела бы вас этой дорогой. Эти bayou перерезали всю местность, так что волей-неволей приходится идти здесь, или же нужно сделать, по крайней мере, мили две обходу, затем доставать лодку в том месте, где дальнейшая часть пути уже пойдет водой. Впрочем, днем весь Черный город точно вымирает: все на работе, а старики и ребятишки спят.
— Ну, прекрасно! В таком случае, мы придем через Черный город. Итак, до завтра!..
Клерсина снова схватила руку моего отца и, поднеся ее к своим губам, стала покрывать поцелуями.
— Да благословит вас Господь! Да благословит вас Господь! — восклицала она, видимо, растроганная и взволнованная. — Мой бедный масса!.. Он теперь умрет спокойно… Он будет знать, что его дети в верных, хороших руках… Молодой масса, я вижу, тоже добрый… Я увидела это по его глазам, когда он смотрел на маленького Флоримона. Он будет братом для него и для моей маленькой Розетты, моей дорогой дочки. Да, она всегда звала меня «мама Клерсина!» — с гордостью пояснила негритянка. — Здесь старых негритянок принято называть «тетушка», но моя Розетта называла меня «мама», да и теперь еще называет так!.. Ах, масса, любите ее! — добавила она с внезапным, страстным порывом, между тем как две крупные слезы заблестели в ее больших, выразительных глазах.
Не говоря ни слова, отец мой дружески пожал руку этой славной женщине, которая теперь со словоохотливой поспешностью принялась рассказывать нам о тех приготовлениях к предстоящему путешествию, о которых она уже успела позаботиться.
При этом она не преминула воспользоваться случаем расхвалить на все лады, со свойственным ей природным красноречием, все высокие качества и достоинства ее маленькой Розетты. Слушая ее рассказы и вспоминая милое личико спящего ребенка, я рисовал в своем воображении весьма привлекательный образ молодой девушки, и во мне разыгралось желание поскорее убедиться собственными глазами, что этот образ, созданный моим воображением, соответствует самой действительности. Не забудьте, что мне тогда было всего восемнадцать лет, а в эти годы воображение любого юноши пылко и не ленится работать при малейшем поводе или толчке.
Перед уходом отец захотел еще раз взглянуть на мальчика и поцеловал его в лобик. Я также последовал его примеру, движимый внезапным чувством нежности и симпатии к этому ребенку.
В этот момент кто-то постучал в дверь, и почти тотчас же появилась кривляющаяся, мерзкая физиономия той негритянки, которую мы видели шляющейся на одном из перекрестков отвратительного Черного города, и которую люди называли Зеновией Пелле.
— Как, Клерсина! Ты все еще не ложилась? — воскликнула она, оглядывая нас искрящимися от любопытства глазами.
— Нет, еще не ложилась, как видите! — отвечала Клерсина самым величественным, спокойно горделивым тоном. — Ты знаешь, Зеновия, я никогда не занимаюсь чужими делами и ни во что, что меня не касается, не вмешиваюсь. У меня, слава Богу, и своего дела довольно, и я по вечерам не захожу в чужие дома, а преспокойно сижу у себя, никого не беспокоя! Советую и тебе поступать так же, Зеновия, и идти домой. Дети ваши сейчас только плакали и кричали: они хотят есть. Пойдите же и накормите их ужином, да уложите спать. Невежливо беспокоить людей, когда у них гости, и в особенности, если это массы, важные белые массы! Неграм гораздо приличнее сидеть у себя дома, Зеновия…
Эта длинная речь, произнесенная Клерсиной спокойным авторитетным тоном, очевидно, произвела желаемое действие на любопытную Зеновию. Она конфузливо опустила голову и пробормотала что-то вроде извинения, окинув в то же время всю комнату, зорким испытующим взглядом, как бы желая уловить разом все мельчайшие подробности этого помещения. Так как полог кровати не был еще опущен, то и хорошенькое личико Флоримона оставалось еще на виду, и мне показалось, что взгляд этой отвратительной женщины остановился на ребенке с каким-то странным выражением, от которого у меня, сам не знаю почему, мороз пробежал по коже. Я взглянул на Клерсину и понял, что и она, в свою очередь, испытала то же самое неприятное ощущение. Резким, торопливым движением она немедленно задернула полог и, направляясь ко входной двери, на пороге которой все еще стояла незваная посетительница, сказала ей:
— Иди к себе, Зеновия, иди к своим детям и не замышляй ничего дурного.
Негритянка на этот раз не заставила повторять вторичного приглашения и скрылась, не сказав ни слова, но со злой и коварной усмешкой на своем безобразном лице. Не придавая никакого особенного значения этому маленькому инциденту, мы распрощались с тетей Клерсиной и вышли из ее дома.
Стоя на пороге своей хижины, Клерсина указала нам направление и рассказала, какой дорогой следует идти, и нам показалось весьма не трудно, следуя ее указаниям, найти дорогу домой. Но вышло иначе. За это короткое время лицо Черного города успело совершенно измениться. Все эти улицы, которые всего какой-нибудь час тому назад были такие шумные и полны бесчисленными группами негров, казались теперь совершенно иными; или же все те эпизоды, которые по пути отвлекали наше внимание, заставляя нас машинально следовать за нашей проводницей, помешали нам хорошенько приметить путь. Как бы то ни было, но оказалось, что мы положительно не могли разобраться в этих совершенно однородных крошечных улицах, переулках и закоулках, где теперь все — и люди, и предметы, было объято мертвым сном, в который все это погрузилось разом, точно по мановению волшебного жезла. Однако, на первых порах мы все еще не теряли надежды отыскать дорогу, хотя бы ощупью. Но, пробродив более получаса в этом сонном и темном лабиринте, мы волей-неволей должны были сознаться, что заблудились, и что вряд ли сумеем выбраться отсюда. Все эти переулочки и проулочки так походили друг на друга, что мы не могли различать их. Мы даже не знали теперь, в каком направлении находится город, через который нам следовало пройти прежде, чем добраться до набережной. Мы уже в третий раз возвращались все на один и тот же перекресток, в чем убеждались по большому каменному столбу, стоявшему тут. К довершению всяких бед, все небо заволокло тучами, так что у нас не было даже возможности определить направление по звездам. Ввиду столь затруднительного положения мы поневоле должны были обратиться с просьбой указать нам дорогу к какому-нибудь из благосклонных обитателей этих жалких хижин, вдоль которых мы теперь шествовали в унылом молчании.
Но у нас не хватало духа войти и разбудить кого-нибудь из этих несчастных, чтобы попросить у них услуги. Тем не менее, мы готовы были уже решиться и на это, когда какая-то светящаяся точка у порога одной из этих лачуг привлекла наше внимание. Подойдя ближе, мы смутно различили во мраке этой южной ночи фигуру человека, раскуривавшего трубку. Это был столь нежданный, благоприятный случай, что мы, конечно, не преминули воспользоваться им. Огонек его трубки являлся для нас в данный момент поистине спасительным маяком.
— Не будете ли вы столь добры, любезный мой, указать нам дорогу в город и направление набережной? — обратился отец к курящему, останавливаясь перед ним.
Странное дело, но этот столь простой и естественный, по-видимому, вопрос поверг его в неописанное удивление. Он вскочил на ноги с такой поспешностью, как бы под влиянием совершенно неожиданного, сильного впечатления, и тогда мы с отцом увидели, что это был человек громадного роста. Недоумение его можно было сравнить только с недоумением и оторопью спящего, внезапно пробужденного каким-нибудь необычайным светом и треском, или же человека рассеянного и задумчивого, погрузившегося в свои мысли и вдруг неожиданно получившего легкий удар по плечу. Правда, лицо его совершенно исчезало во мраке, скрытое под громадными отвислыми полями широкополой соломенной шляпы, благодаря которой, вероятно, нельзя было бы различить его черты даже и тогда, если бы ночь не была такой темной, как теперь. Отец мой, видя, что на его слова не последовало решительно никакого ответа, слегка повысил голос и повторил еще раз свою просьбу.
— Очень охотно! — отозвался на этот раз незнакомец с сильным акцентом креола в выговоре. — Очень охотно, — повторил он, — я провожу вас до конца этой улицы, а затем вам останется только идти все прямо в том направлении, которое я укажу вам…
С этими словами он зашагал вместе с нами вдоль темной улицы.
— Вы, вероятно, приезжие в Новом Орлеане? — осведомился он, продолжая идти вперед.
— Да, — довольно сухо, как мне показалось, ответил ему моей отец, как известно, вообще не терпевший расспросов.
— Поздно же вы задержались в Черном городе; в это время здесь все мануфактуры закрыты и все дела закончены. Но вы, вероятно, имели надобность повидать кого-нибудь из этой черномазой орды? — добавил он презрительным тоном.
На этот раз мой отец не счел даже нужным ответить хотя бы односложно.
— Вы сказали сейчас, что желали бы выйти на набережную! Вероятно, вы остановились или у «Белого Коня» или у «Золотого Льва»? — продолжал настойчиво расспрашивать незнакомец.
Но отец опять не отвечал ни слова. Меня уже начинало тяготить это упорное молчание с его стороны, казавшееся мне неловким, и я думал, что отцу не мешало бы быть повежливее и полюбезнее с человеком, который беспокоился ради нас и согласился в такое время проводить нас. Но незнакомец, по-видимому, нимало не смущался этим странным, как ему должно было казаться, поведением моего отца.
— Не были ли вы сейчас у Клерсины? — продолжал он расспрашивать. — Зеновия Пелле только что говорила мне, что у Клерсины были гости, двое белых. Вы, вероятно, были там, чтобы повидать того маленького мальчика, который находится на ее попечении? Может быть, этот хорошенький мальчик ваш? Вы моряк, как я полагаю?
Но и на эти вопросы опять не последовало никакого ответа. По совести говоря, и я теперь начинал находить эти расспросы по меньшей мере неделикатными и нескромными.
В этот момент мы дошли до конца улицы. Здесь было почему-то светлее, или же глаза мои уже успели попривыкнуть к этой темноте, но только здесь я мог убедиться, что наш проводник был мулат. Он был не только громадного роста, что я успел уже заметить раньше, но, кроме того, был сложен, как настоящий Геркулес, и, странное дело, вместо того, чтобы чувствовать себя обиженным нашим упорным молчанием, этот странный человек стал по отношению к нам только еще предупредительнее и любезнее.
— Вот ваша дорога, — сказал он, указывая рукой влево, — вам теперь стоит только дойти до этой церкви, колокольню которой вы видите отсюда, и затем идти все по большой дороге. Она выведет вас прямо на деревянный мост и затем на улицу Дофина. Если желаете, я могу проводить вас туда.
— Благодарю, — проговорил мой отец, — теперь я припоминаю и сам дорогу, спокойной ночи, очень вам благодарен! — ускорив шаги, отец увлек и меня за собой, оставив любознательного великана на перекрестке, с широко расставленными врозь ногами, в недоуменном удивлении.
Я молча шагал за отцом, инстинктивно чувствуя, что его не следует ни о чем расспрашивать, но при этом заметил, что он часто оборачивался, как бы для того, чтобы убедиться, что за нами не следят. Его тревога и беспокойство были при этом до того очевидны, что я наконец решился его спросить, чего он, собственно, опасался; но сделал я это лишь после того, как мы миновали церковь и вышли на большую дорогу. Когда отец заговорил, то меня поразил его изменившийся голос.
— Человек этот, — проговорил он, — именно тот, кого из числа всех людей я менее всего желал бы встретить здесь. И я теперь невольно спрашиваю себя, не лучше ли было прямо пустить ему пулю в лоб… Что-то говорит мне, что этот мерзавец узнал меня. Зовут его Вик-Любен — это самый отъявленный мерзавец всей Северной и Южной Америки, прощелыга, способный решительно на все!
Я старался доказать моему отцу, как невероятно, в сущности, предположение, чтобы незнакомец мог узнать его с этой густой бородой, не говоря уже о темных очках, да еще в такой темноте, при которой едва можно было отличить человека от дерева или куста.
Но, несмотря на мои уверения, мне самому что-то плохо верилось, чтобы это было так, как я говорю; какое-то смутное предчувствие неотступно твердило мне, что незнакомец узнал голос отца в тот момент, когда тот спросил у него дорогу.
Как бы там ни было, однако за нами не следили, — это можно было сказать с уверенностью, так как для полной уверенности мы простояли, притаившись в темноте одной улицы, некоторое время и убедились, что никто не идет за нами следом.
После этого мы уже более спокойно продолжали путь, а четверть часа спустя достигли улицы Дофина, затем через площадь вышли на набережную и добрались до нашей гостиницы «Золотой Лев».