Книга: 1914–2014. Европа выходит из истории?
Назад: 1914: все еще загадка
Дальше: Когда настоящее подчиняет себе интерпретацию прошлого

Память расплывчатая… и избирательная

Наша эпоха, базирующаяся на мгновенной передаче информации, по своей природе способствует забвению. Для «видеосферы» существует лишь настоящее. Интернет, который одновременно дарует индивиду свободу и делает его одиноким, растворяет коллектив. Британский историк Тони Джадт, возглавлявший Институт Эриха Марии Ремарка в Нью-Йоркском университете, в 2008 г. писал о том, как в «эру забвения» тяжело понять смысл даже того столетия, которое только что истекло. Мы ведь буквально «опутаны» «пристрастными полуистинами» (которые вдобавок сегодня уже устарели): «триумф Запада, конец истории; американский однополярный мир и неотвратимый триумф глобализации и рынка». «Мы стремимся, – продолжал он, – скорее забыть, чем вспомнить, и отрицаем преемственность, воспевая новизну каждого мига». Первая мировая война оказалась так глубоко вытеснена из памяти потому, что была перекрыта памятью о Второй мировой, и оттого, что наши современники были бы не в состоянии претерпеть неслыханные испытания, выпавшие на долю солдат траншейной войны, и вести наступления, из которых часто возвращалась лишь половина шедших в атаку. Мы лишь, пытаясь заклясть этот ужас, насмехаемся над глупостью генералов, которые приносили в жертву своих солдат, политиков, не желавших думать о том, сколько продлится и во что обойдется конфликт, и, наконец, над бессмыслицей самой войны.
«Я ненавижу войну!» Как не понять этот возглас, звучавший не только из уст пацифистов? Даже после 1918 г. можно было ненавидеть войну и тем не менее понимать, что она грозит повториться, ведь Вторая мировая была прежде всего попыткой пангерманизма взять реванш за поражение 1918 г. Конечно, она была не просто повторением – геноцид евреев раздвинул границы немыслимого. Тем не менее вряд ли кто-то осмелится спорить с тем, что это преступное безумие выросло из социальных и идеологических корней, сформировавшихся до 1914 г. На коммеморациях 1914 г. мы точно услышим об уникальности и радикальной новизне Первой мировой, и вряд ли кто-то, пойдя против духа нашего времени, напомнит о том, чем наши дни так похожи на ту эпоху.
Здесь вновь стоит прислушаться к Тони Джадту: XX век почти что скрылся «во тьме расплывчатой памяти», превратившись в «царство морализирующих воспоминаний, музей исторических зверств на службе у нравоучения. […] Опасность подобной трактовки, представляющей истекший век как эпоху беспрецедентных потрясений, […] состоит в том, что она убеждает нас, будто все это уже позади, смысл произошедшего ясен, и будто мы, сбросив груз прошлых ошибок, можем смело идти вперед, в лучшее и принципиально иное будущее».
* * *
Память избирательна. Благомыслие диктует нам, что следует, а что не следует вспоминать. Будьте уверены, что на коммеморациях 1914 г. станут вовсю рассказывать об ужасах окопной войны и катастрофе Европы, но, скорее, не для того, чтобы их понять, а чтобы изгнать сам их призрак. Нам напомнят о четырехстах тысячах французов, погибших с августа по декабрь 1914 г., когда, решив любой ценой перейти в наступление, их бросили под немецкие пулеметы, превратив их алые панталоны в мишени; или о катастрофических попытках штурма: немецком наступлении при Вердене, которое должно было «обескровить французскую армию»; английском – на Сомме в 1916 г. или французском – на Шмен-де-Дам в 1917 г. Две последние атаки скосили не меньше солдат союзников, чем военные планы, состряпанные имперским Генштабом под Верденом.

Провал в памяти: русский фронт

На памятных церемониях, скорее всего, позабудут о том, сколь важны были русские наступления, развернувшиеся в начале войны. Они оказались почти безуспешны, поскольку немцы остановили их при Танненберге в конце августа 1914 г. и на Мазурских озерах в середине сентября. Однако едва ли кто-то скажет хоть слово о том, что эти атаки, призванные облегчить положение на французском фронте и предусмотренные соглашением генеральных штабов, тем не менее достигли своих политических целей: оттянув немало немецких дивизий с французского фронта, они способствовали победе на Марне (8–11 сентября 1914 г.) и позволили спасти Париж. В наши дни мало кто помнит, чем Франция обязана русским солдатам, сражавшимся сто лет назад при Танненберге или семьдесят лет назад под Сталинградом. «Политкорректность» (другое название для духа покорности) требует об этих простых фактах не распространяться.
С другой стороны, вряд ли мы от кого-то услышим, что наши наступления (например, при Артуа в 1915 г.), которые сегодня принято называть «нелепыми», зачастую были нужны для того, чтобы в благодарность за Танненберг помочь русскому фронту, который устоял до конца 1917 г. После провала плана Шлиффена почти до конца войны центральные державы были вынуждены сражаться на двух фронтах: еще в июле 1917 г. правительство Керенского отдало приказ о всеобщем наступлении! По сравнению с поддержкой США, вступивших в войну сильно позже, роль союза с Россией в том, что французский фронт устоял, будет едва упомянута. Кажется, будто эти факты уже устарели! Так, ангажированный историк Жан-Ив Ле Наур без обиняков пишет: «Националистический тезис, который возлагал всю вину на Германию, и его марксистский антитезис, перекладывавший ответственность на капитализм, были дискредитированы: первый – франко-германским примирением и европейским строительством, а второй – упадком коммунизма». Подобный взгляд на вещи, как минимум, телеологичен и, на мой взгляд, смешивает историю как научную дисциплину с памятью о событиях, которая по определению изменчива и зависит от того, что считается «политкорректным» сегодня.
Так что давайте снова вернемся к фактам.

Последняя схватка

Брест-Литовский мир (март 1918 г.), заключенный Лениным на Восточном фронте, позволил немецкой армии собрать все силы и попытаться совершить прорыв на Западе, в Пикардии. Эрнст Юнгер в своей переписке так описывал этот момент наивысшего напряжения: «Когда неделя за неделей, каждую ночь на нас, в подготовке решающей битвы, обрушивались люди и снаряды, каждый из нас намного четче, чем после тысячи конференций, понял, кто мы есть и каковы наши права на существование и на господство […] Я догадывался, пусть до конца и не сознавая, какое значение имел этот час, и думаю, что каждый понимал, что личное исчезает перед силой ответственности, падавшей на него». Во французской литературе мы ни у кого не встретим такой интонации, как в книгах Юнгера («В стальных грозах», «На мраморных утесах» и т. д.). В «Тех, из 14-го» Морис Женевуа показывает французских солдат, которые исполняли свой долг, но не считали себя профессиональными воинами: они просто отбывали военную службу, защищая свою родину от захватчика. Сокрушительные удары Людендорфа неоднократно разрывали линию фронта франко-английских сил. 27 мая 1918 г. немецкие войска перешли Эну, а 30-го заняли Шато-Тьерри, в шестидесяти километрах от Парижа. Клемансо выступил в защиту Фоша и Петена, которых подвергли критике в палате депутатов. Он погасил пацифистские стачки, начавшиеся в металлургической промышленности. 15 июня Людендорф предпринял последнюю попытку прорыва, которая, по иронии судьбы, получила название Friedensturm («Натиск мира»). Немецкие ударные части захватили еще небольшой карман к югу от Марны, на западе от Реймса. Однако 18 июля Фош, ставший 26 апреля генералиссимусом союзных войск, силами тридцати восьми дивизий (двадцати девяти французских, четырех британских и пяти американских) начал контрнаступление, которое окончательно остановило немецкое продвижение. 24 июля он перешел к первому всеобщему наступлению. Атаки союзников, предпринятые 8 и 20 августа, отбросили немцев к их исходным позициям, которые они занимали 21 марта. 8 августа под Амьеном четвертая армия британского генерала Роулинсона благодаря более чем 450 тяжелым танкам одержала верх над германскими силами. Людендорф в своих мемуарах назовет эти дни «трауром для немецкой армии». C этого момента германские войска будут лишь отступать. По свидетельству адмирала фон Мюллера, 2 сентября 1918 г. Вильгельм II признал случившееся: «Битва проиграна. С 18 июля наши войска безостановочно отступают. Мы следуем от поражения к поражению. Наша армия выдохлась».
Описывая последний рывок, решивший исход войны, точно не скажут, что важнейшую роль в нем сыграла французская армия. Сопротивление «пуалю» в ходе второй битвы на Марне выбило почву из-под ног немецких ударных частей – элитных подразделений, которые Отто Дикс на одной из редких гравюр его цикла «Война», где мы видим саму сцену боя, изобразил с огнеметами, гранатами и в противогазах, нужных, чтобы ползать под газовой завесой.

Роль США в завершении войны

В ходе коммемораций мы, конечно, много услышим о решающей роли, которую сыграли американские войска. Однако действительно массово и как основная сила (тринадцать американских и восемь французских дивизий) они вступили в бой лишь 12 сентября 1918 г., ликвидируя Сен-Миельский выступ. Это ничуть не преуменьшает храбрости американцев, но мы не должны забывать и о стойкости британских войск, сражавшихся с 1914 г., и о важной поддержке со стороны канадских, индийских, австралийских и новозеландских частей. Не забудем еще о том, что во французской армии сражались алжирские и тунисские солдаты, а также «Черная Сила» генерала Манжена. При этом следует признать, что именно перспектива скорой высадки многочисленных американских войск (конец сентября 1918 г.) и череда провалов, накопившихся у центральных держав на Восточных фронтах, вынудили немецкий Генеральный штаб (Гинденбург, Людендорф) осознать, что на Западном фронте выиграть войну уже невозможно. К 11 ноября 1918 г. на передовой сражались более двухсот тысяч американских солдат, которые для молодых рекрутов демонстрировали завидную храбрость, а общий объем войск, высадившихся на территории Франции, приближался к двум миллионам. В 1917 г. американские власти ввели обязательный призыв. Видя эту поднимающуюся волну, имперский Генеральный штаб логично (и не без задней мысли) заключил, что новому немецкому правительству придется запросить перемирие.

Неизвестные Восточные фронты

Поскольку основные сражения развернулись на Западном фронте, именно он в основном и остался в памяти. Однако мы не должны забывать, что Германия была вынуждена попросить о перемирии, а потом принять его условия еще потому, что в сентябре – октябре 1918 г. ее союзники, прежде всего основной из них – Австро-Венгрия, потерпели крах.
Два больших театра боевых действий, о которых сейчас мало кто помнит: Македония и Палестина. После 15 сентября Австро-Венгрия зашаталась под ударами Восточной армии: греков, сербов и французов под командованием Франше д’Эспере. Вскоре Османская империя под давлением англо-арабского наступления Алленби была вынуждена сдать Иерусалим, а потом и Дамаск (30 октября). Пройдя по Вардарскому ущелью, Восточная армия освободила Сербию. В начале октября перемирие подписала Болгария. 30 октября сама Османская империя была вынуждена заключить Мудросское перемирие. В тот же день итальянцы одержали победу при Витторио-Венето, и 3 ноября на перемирие пришлось согласиться и Австро-Венгрии. После этого Германии не оставалось ничего, кроме как поступить точно так же и приказать войскам отступить на свой берег Рейна.

Противоречивое перемирие

Мы плохо знаем исход Первой мировой войны, а еще хуже – условия, при которых было подписано перемирие. Германский Генеральный штаб воспринимал его лишь как передышку. Не желая нести за него никакой ответственности, он переложил ее на новое правительство Макса Баденского. Тот запросил перемирия на основе «Четырнадцати пунктов», сформулированных в феврале 1918 г. президентом Вильсоном. Армии Рейха, конечно, пришлось отступить с Западного фронта, однако она не была сокрушена на немецкой земле, как того хотел Фош. Клемансо вынудил его согласиться на перемирие, поскольку не желал терять поддержку со стороны Вильсона и позже, в момент заключения мира, лишиться американских гарантий. Тут он был прав, но события вышли из-под его контроля: несмотря на личные обещания Вильсона, которого в сентябре 1919 г. после изнурительной предвыборной кампании сразил инсульт, американский Сенат дважды – 15 ноября 1919 г. и 19 марта 1920 г. – отказывался ратифицировать Версальский договор. По тем же причинам не был утвержден и «гарантийный пакт», заключенный Вильсоном с Клемансо. В ноябре 1920 г., после того как Вильсон с отставанием в 8 миллионов голосов проиграл президентские выборы Уоррену Гардингу, США заключили с Германией сепаратный мир. На коммеморациях 1914 г. вряд ли вспомнят о том, что тогдашний отказ США от солидарности с Францией откроет дорогу для Второй мировой войны. Не переизбрав Вильсона, американский народ продемонстрировал свою верность изоляционизму. На более масштабный, трансатлантический, взгляд была способна только его элита.
Из-за того, что германские войска не были разбиты на своей земле, позже возникнет миф о «непобежденной армии», а вскоре и легенда об «ударе ножом в спину». 9 ноября 1918 г. Вильгельм II был вынужден отречься от престола не столько из-за поднявшихся революционных движений, сколько под давлением со стороны Генерального штаба и канцлера Макса Баденского. Хотя в глазах Генерального штаба перемирие подразумевало лишь передышку, в реальности его значение было намного бо́льшим: это был триумф французской воли прежде всего, воли Клемансо, и ясный знак того, что Германия, истощенная потерями и долгой блокадой, а теперь оставшаяся в одиночестве, больше не хотела за все расплачиваться. Следует разобраться во внутренних механизмах этой жестокой схватки и сути временной победы, которой она завершилась. Ореол тайны, все еще окружающий Первую мировую войну, связан с тем, что она закончилась не в 1918 г., а намного позже.

Забытый патриотизм

Вспоминая о Первой мировой войне, конечно, будут рассказывать не столько о героизме и находчивости, сколько о безрассудстве или бессчетных ошибках командования. Никто не воздаст должное духу самопожертвования простых солдат (я думаю о пятерых братьях Жардо из маленькой коммуны Эвет-Зальбер, недалеко от Бельфора, которые были убиты на фронте с сентября 1914 по июль 1915 г.), а также их офицеров (на второй день немецкой атаки на Верден, которой предшествовал удар двух тысяч крупнокалиберных пушек, извергавших не менее двух миллионов снарядов в день, в Коресском лесу погиб полковник Дриан, сражавшийся во главе отряда, оставшегося от его двух батальонов стрелков). Храбрость попытаются объяснить репрессиями и страхом – «пистолетом в руках замыкающего цепь сержанта». На щит поднимут память о «расстрелянных для острастки», которые действительно заслуживают реабилитации, только одновременно стоило бы воспеть храбрость миллионов солдат, для которых Франция еще что-то значила. Они были достойными наследниками солдат II года. Ведь для Франции, куда вторгся враг, война 1914–1918 гг. была в первую очередь национально-освободительной. Сам этот факт, по забывчивости или по незнанию того, как началась война, будет скрыт под завесой молчания. Для патриотизма – так, словно бы он уже устарел или стал неприличен, – на коммеморациях не найдется места.
Дело в том, что патриотизм немыслим без нации: но чтобы сбросить ее с парохода истории, как позже решат сделать «европеисты», ее требуется сначала дискредитировать.
В этом кроется важнейший секрет коммеморации: следует ли смотреть на жертвы, принесенные «пуалю», как на силу, которая позволит Франции продолжить свою историю, либо, напротив, как на знак того, что ее время подошло к концу?
У Германии нет монополии на «споры историков». Во Франции они, правда, выглядят поскромнее: концепт «патриотического согласия», созданный в 1990-е гг. такими исследователями, как Жан-Жак и Аннет Бекер или Стефан Одуан-Рузо, очень быстро столкнулся с жесткой критикой со стороны противоположного направления, известного как «школа принуждения». Подобные войны памяти больше говорят о современных политических дебатах и стремлении денационализировать общественное сознание, чем о Первой мировой войне.
«Постнациональная» идеология поставит знак равенства между республиканским патриотизмом и национальным шовинизмом, который на самом деле является его противоположностью (в отличие от пацифизма – зеркального двойника шовинизма). На фоне гор трупов и сотен тысяч солдат, оставшихся изуродованными (gueules cassées), они якобы чтобы не допустить повторения подобных ужасов, примутся заклинать: «Европа! Европа! Европа!», так, словно после 1945 г. это «Европа», а не стратегический (вскоре ставший ядерным) паритет между США и Россией гарантировал мир на опустошенном и изнуренном войнами континенте.

Открытие «Зла»

Поскольку сегодня память о Первой мировой войне часто оказывается заслонена памятью о Второй, можно, не рискуя ошибиться, предположить, что коммеморации 1914 г. обернутся попытками заклясть Зло: зло, можно сказать, «первичное» по отношению к злу «вне категории» – гитлеровскому геноциду евреев, о котором мир узнал на исходе войны. Тони Джадт напоминает фразу, сказанную Лешеком Колаковским: «Дьявол – часть нашего непосредственного опыта». Нацистский дьявол, хорошо всем известный и всеми признанный, мешает нам ясно увидеть, что действительно произошло в 1914 г.
* * *
В Германии между политиками и историками идет диалог, которого во Франции попросту не существует. Конечно, интерес Германии к науке и рефлексии восходит к ее традиции религиозного и философского самопознания, а также связан с ее бурным прошлым. Так, в беседе со знаменитым историком Фрицем Штерном, ныне профессором Колумбийского университета, Йошка Фишер, бывший министр иностранных дел из «красно-зеленой» коалиции, заметил, что вопрос об ответственности за войну 1914 г. «не играет сегодня в немецком общественном мнении никакой роли. Он полностью заслонен нацизмом и Второй мировой войной. […] Это словно доисторические времена. […] В мемориальной культуре ФРГ Первая мировая война никогда не имела существенного значения». Фриц Штерн ему отвечает, что во Франции и в Англии дело обстоит принципиально иначе, и там память о битве на Сомме до сих пор жива. Однако то, что воспоминания о Первой мировой войне в Германии оказались вытеснены, вовсе не мешает Йошке Фишеру самым проницательным, строгим и смелым образом анализировать эти страницы прошлого, погребенные под грузом истории. Он прямо говорит об «антидемократических ценностях и мощи прусско-немецкого милитаризма, которые не были сокрушены Версальским договором».
Мы не встретим столь острых оценок в беседах бывшего министра иностранных дел либерала Ганса-Дитриха Геншера и Генриха Августа Винклера, профессора истории Берлинского университета имени Гумбольдта. Они полностью выносят за скобки вопрос об ответственности за начало Первой мировой. Г.-Д. Геншер, не вдаваясь в подробности, использует концепт «европейской гражданской войны»: «После 1945 г. стало ясно, что две мировых войны будучи спровоцированными «крайним национализмом» и драматическим образом сократившие влияние Европы в мире» были гражданскими европейскими войнами. Этот несколько редукционистский взгляд позволяет заболтать важнейший вопрос: какие политические и социальные силы к этому всему привели?
Спор идет вокруг концепции «Тридцатилетней войны» (1914–1945). Г.А. Винклер его отвергает, поскольку тот не учитывает возможности, заложенные в локарнских соглашениях. Историк задает вопрос, который ему кажется «ключевым»: «Не слишком ли мы склонны приписывать историческим процессам характер необходимости так, словно бы результаты Первой мировой войны и Версальского договора сделали Гитлера и Вторую мировую войну необходимыми и даже неизбежными? Я утверждаю, что исторической неизбежности не было. Гитлера можно было предотвратить». Эти слова отчасти возвращают нас к спорам о Версальском договоре (был ли он слишком жестким или, наоборот, слишком мягким?), которые неотделимы от самого понятия «Тридцатилетняя война». Однако можем ли мы допустить, чтобы «зло вне категории» (Гитлер) скрывало от нас более давнее прошлое (1914 г.), релятивизировало совершенные ошибки и затемняло обстоятельства, сделавшие их возможными? Не стоит ли вновь задаться вопросом, который, казалось, уже навсегда решен: «Не может ли быть, что именно Версаль, а не 1914 год стал матрицей нацистского зла?» Мы ниже к нему вернемся.
От открытия «Зла» один шаг к возгласу: «Больше никогда!», который звучал уже из уст «пуалю», выживших на фронтах Первой мировой. С тех пор как слово «зло» вновь вошло в наш дискурс, оно часто затемняет, а не проясняет суть вещей. Рейган в 1984 г. увидел в СССР «Империю зла». В 2002 г. Джордж Буш Младший записал Ирак, Иран и Северную Корею в «Ось зла». Этот концепт все чаще используется в политических целях. Именно он лежит в основе интервенций, которые всегда выдают себя за «гуманитарные». Заметим, к слову, что мы никогда не видели, чтобы слабые вмешивались в дела сильных. В наши дни отвергнуть европейский бюджетный пакт (Договор о стабильности, координации и управлении) во имя прав парламента – значит присоединиться к «суверенистам» (т. е., на взгляд благонамеренной публики, к «националистам») и пополнить ряды «зла». Отмечая памятные даты, не только заклинают прошлое, но и оправдывают те решения, которые принимаются в настоящем.
Шестьдесят лет назад, замечает Тони Джадт, «Аренд опасалась, что мы не научимся говорить о «зле» и не сможем понять его смысл. Сегодня мы без конца о нем говорим, а результат все тот же». Банализация этого концепта должна была бы нас научить различать цели, с которыми нас пичкают слоганом «Больше никогда!», вовсе не для того, чтобы укрепить пацифизм, который в прошлом уже показал свою смертоносность, а дабы заставить принять волшебное средство (Европа! Европа! Европа!), которое в том виде, как нам его приготовили, рискует лишь еще больше морально и политически разоружить европейские нации.
Назад: 1914: все еще загадка
Дальше: Когда настоящее подчиняет себе интерпретацию прошлого