Глава девятая
Заканчивался сорок третий год. Все устремилось на запад: войска, заводы, эшелоны, эвакуированные. Опять в сводках Совинформбюро замелькали названия знакомых городов – теперь их уже не оставляли, а освобождали. Госпитали тоже двигались на запад, но тот, в котором служила Катя, остался в Горьком.
В редкие свободные вечера сотрудники устраивали вечеринки в складчину, на которые один приносил четвертинку спирта, другой – полбуханки хлеба, третий – несколько картошек, четвертый – сто граммов топленого масла. Собирались обычно у хирурга Евгения Самойловича.
Этот небольшой рыжеватый человек в очках, лет сорока, ленинградец, был придирчив и ворчлив в операционной, но добр и покладист в быту, не приспособлен к ношению военной формы, ходил дома в стареньком джемпере, в галифе и стоптанных туфлях. В его большой и пустой комнате царила подкупающая неустроенность одинокого мужчины, непрактичного, беззаботного, любящего общество, особенно женское, ко всем одинаково внимательного и, может быть, одинаково равнодушного. У него всегда находилось вино, хотя сам он не пил, был патефон и пластинки, хотя сам он не танцевал.
Все здесь нравилось Кате: закопченный чайник – его ручка была с одной стороны оторвана, наливать из него кипяток мог только один Евгений Самойлович; закрывающаяся ложка для заварки чая – ее запор тоже был не в порядке, каждый раз Евгений Самойлович предупреждал, что с ложечкой надо обращаться осторожно, и ревнивым взглядом следил за ней; печенье – Евгений Самойлович сам изготовлял его из хлеба.
Однажды он пригласил Катю прийти к нему вечером.
– Приходите, – сказал он, обнимая ее за плечи, как всегда обнимал всех, – посидим, поговорим… – И с бравым видом непьющего человека добавил: – Выпьем!
Компания состояла из четырех человек: Евгений Самойлович, Катя, врач Зоя Васильевна, заведующая хирургическим отделением, и майор-танкист Юрий Александрович Мостовой, ленинградский знакомый Евгения Самойловича, только сегодня прибывший в командировку с фронта. Его приезд и явился поводом для вечеринки.
Это был молодой человек лет двадцати пяти, среднего роста, широкий в плечах, с тонкой талией, перехваченной командирским ремнем, со многими орденами и медалями на груди. Косая прядь черных волос падала ему на лоб, придавая ухарский вид его красивому и умному лицу, на котором Катю поразили глаза: карие, нагловатые, насмешливые.
Он много и шумно пил, подтрунивал над доктором, принимавшим его насмешки с кроткой и доброй улыбкой человека, готового все простить этой сильной, цветущей и разгульной юности.
Катя любила умных людей, и Мостовой ей понравился. Он принес с собой ощущение войны. Не той войны, которая была перед ее глазами в образе раненых, увечных людей, лишений и невзгод тыла, а войны наступления и победы, вера в которую жила в сердце Кати, как и в сердце каждого советского человека. Катя часто видела, как пригоняли на станцию танки и грузили на платформы. В открытых люках виднелись танкисты в кожаных шлемах. И она смотрела на Мостового как на одного из этих мужественных людей. В то же время в его бесшабашности, в блеске его глаз она чувствовала нервную приподнятость и устремленность мужчины и понимала, что будь на ее месте здесь другая, он так же ухаживал бы и за ней. Он на несколько дней вырвался оттуда, где нет женщин, или их мало, или нет возможности с ними встречаться.
Мостовой настаивал, чтобы Катя выпила.
– Вы выпьете! – повторял он, наклоняясь и заглядывая ей в глаза.
– Я не буду пить, – ответила Катя и отвернулась.
Он взял ее за руку.
– Пустите, вы мне делаете больно, – сказала Катя, пытаясь освободить руку.
– Выпьете, тогда отпущу.
– Отпустите, тогда выпью.
Танцуя, Мостовой не отрываясь смотрел Кате в глаза. Ей было душно в его объятиях. Он пытался незаметно поцеловать ее. Она отворачивалась, ощущая волнение этой тайной борьбы. И то, что борьба была тайной, то, что приходилось с тревогой поглядывать на сидящих за столом, опасаясь, не заметили ли они чего-нибудь, уже сближало их.
– Я не буду больше с вами танцевать, вы не умеете вести себя, – сказала Катя.
Мостовой, улыбаясь, смотрел на Катю. Узковатые глаза, серые и блестящие, придавали ее лицу ту своеобразную выразительность, которой не бывает на идеально правильных лицах, где есть чем полюбоваться, но нечему запомниться.
Он взял ее маленькую крепкую руку,
– Я больше не буду, ладно?
Катю тронул этот жест, и она улыбнулась Мостовому. На столе, рядом с патефоном, лежал томик Куприна. Перелистывая его, Мостовой оживился. Ему нравился «Гамбринус», но его в сборнике не было.
– Прекрасный рассказ! – говорил он. – Вы помните: «Человека можно искалечить, но искусство все перетерпит и все победит». Правда, здорово?
Кате тоже нравился «Гамбринус». Совпадение их вкусов обрадовало ее: этот рассказ может любить только добрый и хороший человек.
Они заговорили о других книгах. Им казалось, что они читали их давным-давно.
Он проводил ее до дома. Они шли по затемненному городу. Редкие патрули останавливали их, проверяли документы. Кате были приятны почтительность, с которой патрульные обращались к Мостовому, и его сдержанное достоинство военного человека, уважающего обязанности этих людей.
Они долго сидели на скамеечке за вторым флигелем. Лучи прожекторов бродили по небу. Мостовой вспоминал родных, оставшихся в Ленинграде, в блокаде, и рассказывал о боях, в которых участвовал.
Он опять взял ее руку в свои.
– Через неделю я уеду, и мы с вами, наверное, больше никогда не встретимся.
Она не отняла руки. Прощаясь, он поцеловал ее. Это был первый в ее жизни поцелуй, и в ту ночь она долго не могла уснуть.
Утром Катя встала с мыслью о Мостовом. Быстро поела на краю стола, освещенном коптилкой, и убежала в госпиталь. Она знала, что Мостовой придет туда.
Вечером они были в театре, смотрели «Фронт» Корнейчука. В том, что происходило на сцене, Кате чудился кусок жизни человека, который сидел рядом с ней, она чувствовала его напряженное внимание. Равнодушие Мостового к взглядам, которые бросали на него женщины, подкупало. И она с волнением ожидала конца спектакля: они снова будут сидеть в саду на скамейке, и лучи прожекторов будут бродить по небу…
* * *
На другой день в госпиталь неожиданно позвонила Соня. Катя услышала в трубке ее дрожащий, взволнованный голос… Несчастье…
– Коля ранен… Он в госпитале.
– Где? В каком госпитале?
В трубке послышалось всхлипывание.
– Не знаю… Пишет: «Скоро выпишусь, приеду, пустяки». Но если его демобилизовали, значит, это серьезно, Я должна ехать к нему.
– Куда же ты поедешь? Где этот госпиталь?
– Не знаю… Есть только полевая почта. Катенька, может быть, ты узнаешь, где это.
– Хорошо, дай мне номер, я постараюсь узнать. И не волнуйся, не паникуй. Раз пишет, значит, жив.
– Да, это так, – грустно сказала Соня. – Но что с ним? Может быть, он тяжело ранен.
– И вовсе не тяжело. Если бы он был тяжело ранен, то не писал бы тебе, а сразу бы приехал. Или наоборот: сразу написал бы тебе всю правду. Я эти дела хорошо знаю.
– Ты думаешь – ничего страшного?
– Абсолютно ничего. После госпиталя часто дают временный отпуск.
Соня опять заплакала.
– Мне все равно, какой он вернется. Но мне его жалко: ведь он будет мучиться.
– Случись что-нибудь серьезное, все было бы по-другому. И никогда он не написал бы тебе: «пустяки»… Я постараюсь узнать. Ну, Сонечка, дорогая, поверь, все будет хорошо, честное слово.
Она положила трубку.
Бедная Соня! Сколько ей теперь ночей не спать, пока не вернется Николай. И Катя со страхом подумала, что и Мостовой через несколько дней отправится на фронт.
Они виделись каждый день, ходили в кино, бродили по улицам. Говорил Мостовой, а Катя слушала. Иногда она представляла себе его с женщинами, она старалась не думать об этом. Она любит Мостового, он любит ее, смотрит ей в глаза, пожимает ее руку, ничего другого она не хочет знать.
– Дорогая моя, – говорил ей Евгений Самойлович, – на вас невозможно смотреть. Вы излучаете счастье.
Так прошла неделя их знакомства. Катя перешла на ночное дежурство. В первый же свободный день Мостовой попросил ее прийти к нему. Он жил на квартире Евгения Самойловича. Катя знала, что в этот день Евгений Самойлович в госпитале и они будут одни.
– Может быть, мы в городе встретимся и пойдем куда-нибудь? – сказала она, отводя глаза и зная, что он будет настаивать и она придет.
– Какая разница! – сказал Мостовой. – Зайди после дежурства, ведь это близко, а там мы решим, куда идти.
Она пришла к Мостовому. Не хотела его обидеть, боялась потерять его. Она остановилась в дверях. Он ждал ее. Были слова, которых она не запомнила, поцелуи, на которые она не отвечала. Был день, и холодное февральское солнце заливало своим светом эту пустую и неуютную комнату…
Потом был вокзал, ночной вокзал военного времени. Суета, затемнение, солдаты, офицеры, теплушки, сверкание рельсов в темноте, тоскливые гудки паровозов.
Катя шла по перрону рядом с вагоном. Поезд набирал скорость. Она побежала, хотя уже не видела Мостового. Красный огонек пропал, снова мелькнул и, наконец, исчез совсем.
И только когда Катя вышла на привокзальную площадь, тихую, темную, пустынную, она поняла, что его уже нет и, может быть, он никогда не вернется. И заплакала, прислонясь к ограде пустынного сквера.
* * *
Через три недели Катя получила от Мостового первое письмо. Бесчисленное количество раз перечитывала она вырванный из ученической тетради листок бумаги. Косые линейки были наивны, как первый день в школе, сгибы треугольника делали его похожим на развернутый бумажный кораблик. Она носила его на груди, при каждом движении ощущая шелест бумаги, поминутно вынимая и перечитывая. Она знала его наизусть, но ей казалось, что она что-то недочитала, в чем-то не разобралась, не понимала, что новым каждый раз было только то волнение, которое она испытывает, перечитывая его. Даже во время обхода врача Катя не могла удержаться: вынимала письмо, трогала, хотела убедиться, что оно есть! Иногда, наказывая себя, оставляла письмо дома и весь день думала о том, как придет домой и перечитает.
Мостовой писал, что думает о ней, полон всем, что было, его единственное желание – снова увидеть ее. Он целует ее в губы… Эти строки освятили все, что произошло между ними.
Идя на работу или с работы мимо дома Евгения Самойловича, она с трепетом смотрела на знакомые окна, заходила к Евгению Самойловичу, подолгу сидела у него. Все здесь напоминало ей Мостового, казалось, сейчас откроется дверь и он войдет.
– Что наш майор, – спрашивал Евгений Самойлович, – все воюет?
– Просил передать вам привет.
– Вот и неправда. Ничего он не просил передавать.
– Почему вы не верите? Я вам говорю, что передавал.
– А я вам говорю, что не передавал. Зачем эти приветы, кому они нужны?
– Он помнит о вас, не забывает.
Наклонив голову, Евгений Самойлович смотрел на нее поверх очков.
– Дорогая моя, там – война. И незачем ему помнить меня. Скажите спасибо, что он вас еще помнит.
Она снисходительно улыбалась: разве может Мостовой забыть?
Мостовой оставил ей свою фотографию, маленькую фотокарточку для документов с чистым косым углом. Она хотела ее увеличить, но побоялась оставить в мастерской: вдруг потеряют или испортят. Она вставила ее в угол рамки, где были сняты ее отец и мать после свадьбы. Отец в форменной тужурке речника сидел на плетеном стуле, мать в белом платье и косынке стояла рядом, положив руку на его плечо. Рядом с ними – Мостовой, в своей перехваченной ремнями гимнастерке с погонами, выглядел еще моложе.
Все, что расцветало в Кате, изливалось на окружающих ее людей. Обаяние девушки сменилось обаянием молодой женщины, может быть, еще в большей степени покоряющим людей. Катю уже не смущали взгляды, которые бросали на нее мужчины, – она была защищена от них своей любовью.