Глава одиннадцатая
Институт Екатерина Воронина окончила в 1951 году. Ее, выросшую на судне, всегда манил образ женщины-капитана. Но с течением времени она почувствовала в этом образе что-то излишне картинное, вызывающее общее любопытство. Да и интересы, возникшие у нее в институте, побуждали ее поступить в порт. Здесь она два года проработала сменным инженером второго участка.
– Ох-хо-хо! – вздыхала Анастасия Степановна, привыкшая жаловаться на судьбу. – Совсем измаялась Катерина. Женское ли дело – со шкиперами да грузчиками лаяться? Лица на ней нет, придет – и на кушетку. Скоро тридцать, а ни мужа, ни семьи… А так ведь всем взяла. И ученая, и из себя видная.
Бабушка со свойственной ей проницательностью понимала все и писала:
«По нынешнему времени девки все замуж торопятся. Да где на них, на всех, женихов взять? Вон сколько мужиков война побила! Уж чем с шалопутом маяться, лучше одной жить, посвободнее».
Заботы, которые изо дня в день, из года в год заполняют время, стали сущностью ее жизни. К тридцати годам Катя успела внушить себе (сначала в шутку, потом всерьез), что она старуха и личная жизнь не удалась.
Но красота ее именно теперь приобрела ту полноту и яркость, которых не хватало раньше. Энергичное лицо было немного скуласто, но черты его тонки и правильны, серые глаза одухотворены тем сильным выражением ясного ума и спокойного достоинства, которое бывает у женщин в зрелом возрасте. Расчесанные на прямой пробор темно-каштановые волосы обрамляли широкий чистый лоб. Серый костюм, длинный и свободный в талии, не мог скрыть гибкости ее фигуры. Глядя на нее, думалось: эта женщина будет стройна и в старости. В ней было здоровье человека труда и интеллигентность – сочетание, столь характерное для послереволюционных поколений.
За Катей ухаживали. Возможно, кто-то и возбуждал ее интерес. Но не было веры, страшило неизбежное разочарование. Еще не узнав человека, она уже сомневалась в нем. Она переросла романтическую пылкость своих юных однокурсников, зрелого же чувства своих ровесников была лишена. Семейное счастье? Не скрывается ли за ним примирение с неизбежным? Жизнь собственных родителей, судьба Сутырина, разошедшегося после войны с Кларой, казались ей правилом, а счастье Сони – исключением.
В институте подруги делились с ней своими секретами. Катя выслушивала их со снисходительностью взрослой женщины. Она никому не рассказывала о своем прошлом. Но в Катиной сдержанности подруги чувствовали превосходство, не замечая, что сама Катя этим превосходством тяготилась: лишенная девических радостей, она так и не обрела женских.
Будь у нее ребенок, Катя не была бы так одинока. Приходя к Ермаковым, она с нежностью поглядывала на Сониных ребятишек – восьмилетнего Васю и шестилетнюю Надю, играла с ними, приносила подарки, гордилась тем, что дети любят ее и радуются ее приходу.
В эти минуты Соня с особенной добротой и жалостливостью смотрела на нее. Но о Катиной жизни никогда не заговаривала. Только однажды спросила:
– Катюша, ты что завтра вечером делаешь?
– Завтра? Как будто ничего.
– Приходи к нам, посидим…
Катя уловила в ее словах особенную интонацию, смущение, прикрытое лукавством.
– Посидим, поболтаем, чаю попьем, – добавила Соня и засмеялась не так, как она смеялась обычно, а по-другому.
– Кто у тебя будет?
– Кто?.. Все свои: я, Николай, мама… Ну, потом один… бывший Колин политрук придет, они вместе в армии служили. Он, знаешь, научный работник, умный такой, душевный человек. И не старый, чуть постарше тебя.
– Жених?
– Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь, – серьезно ответила Соня.
В сущности, все ото очень оскорбительно – желание устроить ее судьбу, деловитость, как будто любовь и жизнь решаются тем, чтобы удачно выйти замуж.
Если бы это сказала не Соня, а кто-нибудь другой, Катя ответила бы так, как она умела отвечать. Но ведь это Соня, добрая, жалостливая Соня, она хочет всем добра, а уж ей, Кате, подавно. Вот она уже смотрит на нее тревожно и виновато.
– Нет, Сонечка, я завтра не приду. А научный этот работник – бог с ним! Не надо. И говорить об этом не надо.
– Ах, Катюша, – проникновенно сказала Соня и своей маленькой рукой тронула гигантскую металлическую опору крана, – неужели этим кранам да теплоходам жизнь отдать?
Катя молча смотрела на реку.
Огромный порт на много километров растянулся по берегам Волги и Оки. Он казался безмолвным – его звуки поглощались молчанием реки. Но за этим безмолвием угадывалась напряженная, ни на минуту не прекращающаяся жизнь.
Тысячи людей трудились здесь, невидимые в башнях своих кранов, в будках паровозов, кабинах автомобилей, машинных отделениях пароходов.
– Кранам и теплоходам нельзя отдать жизнь. Но тому, что есть за всем этим, – широким движением руки Катя показала на реку, на порт, на город, – можно.
Это не было пустой фразой. С детства Катя жила жизнью речников, а жизнь речника – в его работе. Судно – его дом. Он никуда не отлучается с него летом – навигация не знает ни праздников, ни выходных. Он привязан к нему зимой, ибо зимует там, где зимует судно: в Горьком, Ярославле, Куйбышеве, Сталинграде… Он пользуется книгами судовой библиотеки, смотрит кинофильмы, доставляемые плавучей культбазой, питается тем, чем снабжает его плавучая лавка, носит установленную для речников форму.
Эти особенности профессии усугубляли те черты характера, которые со временем создали Кате репутацию человека хотя и порядочного, деятельного, энергичного, но чересчур прямолинейного и неуступчивого.
Еще на втором курсе института комсорг факультета Петя Блохинцев, милый парень в очках и с комично-важным выражением детского лица, сказал ей:
– Воронина, мне нужно поговорить с тобой. Вопрос такой: почему ты всегда одна? Как-то сторонишься ребят. Культурные мероприятия – не участвуешь. Концерты, танцы – нигде тебя не видно. У тебя неприятности?
Катя молчала, ошеломленная таким неожиданным вопросом.
– Ты скажи, – продолжал Блохинцев, – может быть, тебе нужна помощь?
– Нет, мне ничего не нужно.
– Значит, ничего?
– Ничего.
Блохинцев нерешительно потянулся карандашом к листу бумаги, где были записаны его дела на сегодня, потом снова поднял голову:
– Значит, мы с тобой поговорили?
– Поговорили.
Машинальным взглядом Катя проводила карандаш, которым Петя поставил аккуратную птичку против строки: «Беседа с Ворониной о личной жизни».
Обижаться тут было нечего: Петя, славный, наивный парень, так понимает свои обязанности. И выполняет их с прямолинейностью молодости, которая сглаживает любую бестактность. Но с тех пор Катя еще больше замкнулась в себе. Она должна быть счастлива тем, что личные неудачи не сломили ее. Она честно выполняет долг, она верит, что строит мир, в котором не будет места сочувствию лживому, ибо никто не будет нуждаться в сочувствии искреннем. И строительству этого будущего надо отдавать себя – это и есть ее личная жизнь.
Люди мирились с существующим положением вещей – она не могла мириться. Томительные простои судов в портах, когда недвижны теплоходы на рейде и могучие краны на причалах, были ненавистны ей как бессмысленная растрата человеческого труда.
Скоростная погрузка флота, бывшая темой дипломной работы Кати в институте, стала главной целью ее работы в порту. Она овладела ею так, как овладевает человеком идея, для осуществления которой у него нет почти никаких возможностей: усилия велики, результаты ничтожны, столкновения с людьми непрерывны. А человек или отступает перед трудностями, или отдает преодолению их всего себя.
Даже отец, плавающий теперь капитаном грузового теплохода «Керчь» – одного из новых прекрасных судов, появившихся на наших реках после войны, – убеждал Катю:
– Скоростная погрузка флота – чего бы лучше! Только ведь громаду надо своротить – и флот, и железную дорогу, и клиентуру. А ты кто? Песчинка!
Катя смотрела на его морщинистое, обветренное, изрытое синими точками порохового ожога лицо. Как всегда, ее охватывала жалость к отцу, к его старости, одиночеству, к тому, что многие несправедливо считают его суровым и угрюмым стариком. Она чувствовала в его словах заботу. Но как часто родительская забота становится преградой на пути беспокойных исканий детей. И раздражение, мгновенно овладевающее одержимым человеком, когда ему возражают, оказывалось сильнее и жалости и понимания.
– Тебе приятно неделями торчать на рейде – и пожалуйста. И не будем об этом говорить.
Требовательность и непримиримость, терпимые как качества административные, становились в ней чертами характера, мало украшавшими эту и без того замкнутую и недоверчивую натуру. Перестав интересоваться человеческими качествами окружающих людей, она обращалась только к качествам деловым, предъявляя им те требования, которые предъявляла себе самой.
Она борется – почему устраняются другие? Она все отдает работе – разве не обязаны это делать все? Человеческие радости? Обходится ведь она без них. Другие не могут? Их дело. Но это не должно мешать выполнению ими своих обязанностей. Сочувствие к людям? Да, конечно… Но сочувствие к слабостям – унизительно для того, кто его выражает, сочувствие к неудачам – невыносимо для тех, к кому оно обращено.
Такова была Катя, вступая в свое четвертое десятилетие. Она жила по ею же созданным законам и тем крепче держалась за них, чем больше чувствовала их непрочность перед законами жизни: с каждым годом она ощущала свое одиночество все сильнее и сильнее.
Долгие зимние вечера, диван, книга, которая валится из рук, вздохи матери и все понимающий взгляд отца…
Кино, куда приходишь одна на не слишком поздний сеанс и до начала его забиваешься в угол, в читальню, и сидишь, закрывшись газетой, потому что твое одиночество привлекает неприятное, а часто и оскорбительное внимание. И даже в зрительном зале тебя просят пересесть: какие-то пары хотят соединиться, а ты одна, и тебе все равно, где сидеть.
Красивые платья, модные туфли, безделушки, все то, что украшает жизнь женщины, чего хотелось и Кате, было ей не нужно, потому что не было желания нравиться, желания быть для кого-то привлекательной. Повинуясь неодолимому инстинкту, она приобретала их, и они, годами висящие в шкафу и в конце концов выходящие из моды, старели, как старела она сама, как угасала ее никому не нужная красота, как мертвело ее сердце, лишенное любви.
Она жила в мире, который увлекался, страдал, мучился и оттого был счастлив. Она шествовала по нему, стараясь не видеть улыбок, взглядов, цветов, которые дарили люди друг другу. Но аромат любви и жизни опьянял и ее. Тогда наступали дни такого отчаяния, такой безысходности, какие переживала она тогда, когда ее бросил Мостовой. Она боялась самой себя, боялась ослепления, страшилась того дикого и могучего, что бурлит в ней, этих ночей, долгих, томительных, нескончаемых, этих дней, наполненных лихорадочным, беспредметным и безнадежным ожиданием.
Эти приступы проходили, подавляемые волей, заглушаемые работой, заботами, треволнениями ее трудного дела. Она оправлялась, как после тяжелой болезни, но без того облегчения, которое приносит выздоровление. Еще более суровая и замкнутая, шествовала она по своему пути. Тяжелый крест одиночества пригибал ее к земле, но земля пахла вечными и нетленными запахами жизни.