ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
В СТЕПИ ПОД ХЕРСОНОМ
НАДО ЕХАТЬ!
Теперь было впору, как два года назад уйти куда-нибудь, лечь, уткнуться, не думать ни о чем, дать отдых напряженным, взбудораженным нервам. Но уходить было некогда и некуда. И время было не то, и не тот был Лешка Михалев…
Надо было позаботиться, чтобы кто-нибудь съездил на остров за стариками Федосовыми. Потом обыскивали и размещали арестованных…
Когда все было сделано, в Особом отделе состоялось короткое совещание. Алексей рассказал об аресте Дины и добытых у нее сведениях, в том числе и о Глущенко. Его родство с контрреволюционным заговорщиком никого не удивило: сплошь и рядом по разные стороны фронта, в смертельно враждующих лагерях оказывались родные братья, отцы и сыновья, не то что какой-то там сестрин муж…
Храмзов доложил о результатах обыска у Федосовых и о том, как был взят Сева, который после часовой осады, осознав провал марковской авантюры, сам вылез из погреба и, ничтоже сумняшеся, заявил Храмзову, что, поскольку его «продали, он этим сучим хвостам отплатит!»— и тут же выдал пять явок Крученого.
Последним говорил Илларионов. Нахмуренный, забинтованный сверх необходимости, он в сильных и красочных выражениях описал облаву на постоялом дворе и затем без перехода обрушился на Алексея.
Упущен Крученый — главный руководитель контрреволюционного подполья — кто в этом повинен? Он не станет называть фамилии, но считает своим долгом указать: вот к чему приводят в оперативной работе несвоевременные эксперименты! Все, несомненно, было бы иначе, если бы ему, Илларионову, не ставили палки в колеса. Крученый давно уже сидел бы в изоляторе Херсонской ЧК, вместо того чтобы шлендать сейчас по степи и затевать новую авантюру. Пусть этот провал послужит уроком некоторым излишне самоуверенным чекистам, которые пытаются домашними средствами заменить опыт и железную последовательность оперативных мероприятий.
— Ты бы без ехидства! — не выдержал Воронько. — Провал, провал! Никакого провала нету! А что не по-твоему, так ты и ершишься. Крученый! Конечно, Крученый… Ты бы его прибрал, а остальных по сторонам!
— Никуда б они не делись! Да если хотите знать, — разгорячился Илларионов, — так одна эта личность стоит всех других скопом! Завтра он еще столько же наберет, и начинай все сначала!
— Что упустили Крученого, конечно, оплошка, — сказал Величко, — но раздувать ее нечего. Без сучка, без задоринки ни одна операция не проходит. А насчет твоей железной последовательности, Илларионов, так она известна: хватай кого ни попадя, авось угадаешь! Тоже не способ… И ты, Михалев, не думай: я тебя защищать не собираюсь. Главного не сделал. Ехал ловить Крученого, а его-то и проворонил. Хорош…
— Проруха и на старух бывает. — снова вступился за Алексея Воронько, — а Михалев молодой!
Почерневший за день и весь точно подсохший, Алексей сказал:
— Крученого еще не поздно взять. Дайте мне отряд, я его в Степино накрою.
— Отряд! Где я тебе возьму отряд?
— Пусть Саковнин выделит. А не выделит, так надо всей опергруппой ехать.
— Пошли к Саковнину, — сказал Величко, вставая. — А вы, товарищи, начинайте допросы. Завтра будем помаленьку переправлять арестованных в Херсон…
Саковнин обещал помочь, но утро опрокинуло все планы. На рассвете в степи загрохотали пушки: началось контрнаступление белых. Резервные части, находившиеся в распоряжении Саковнина, ушли на передовую, да и весь штаб вместе с Особым отделом снялся с места и отправился туда же. Белые нажали крепко. Величко был вынужден поспешить с эвакуацией арестованных. Набралось их около пятидесяти человек. Транспорта не было. Пароход из Херсона не пришел. Решили взять шаланды у алешкинских рыбаков.
О том, чтобы выделить людей для облавы на Маркова, теперь не могло быть и речи.
Алексей разыскал Величко в рыбачьей слободке, где он, Воронько и Илларионов выдавали расписки на мобилизованные шаланды.
— Что же будет, товарищ Величко?
— Ты о Крученом? Сам видишь, какое положение. Придется отложить.
— Откладывать нельзя! Они с Федосовой условились на сегодня. Завтра будет уже поздно!
Величко неожиданно вспылил:
— Что же прикажешь делать? Бросить арестованных, пусть разбегаются? Людей нет! Самим на весла придется сесть, чтобы эту шваль с удобствами доставить. Вовремя надо было думать! Теперь — что! На коне не усидел, за хвост не удержишься!
Илларионов усмехнулся. Воронько молчал, топорщил усы.
— Отпустите со мной Храмзова, — попросил Алексей, — мы сами справимся.
— Храмзова! Да Храмзов ночью еще укатил на катере в Херсон с рапортом.
— Тогда я один поеду!
— Что ты сможешь, один-то!
— Смогу! Не поймаю, так пристрелю!..
Величко сбоку, искоса, посмотрел на Алексея.
— Кончай болтовню! Не верю я в это дело. Тут заговорил Воронько:
— Знаешь, Величко, я бы сам с ним поехал, дело-то стоит того. Одному туго придется — в два человека, что ни говори, легче. А?
О лучшем спутнике Алексей и мечтать не мог. Он с надеждой посмотрел на Величко.
Тот подумал, пожмурил умные, утомленные от недосыпания глаза.
— Черт с вами, поезжайте!
…Надо было узнать дорогу на Степино и раздобыть верховых лошадей или, на худой конец, телегу. Они пошли к Марусе.
Маруся и ее заплаканная глухая тетка укладывали в крашеный, обитый узорной жестью сундучок немудреное Марусино приданое — всякую полотняную мелочь. Маруся просияла, увидев Алексея и Воронько, и радостно сообщила, что ее переводят в Херсон, что Величко сказал: «Хватит, насиделась тут, в Херсоне тоже занятие найдется», и что она поедет вместе со всеми — для нее будет местечко на одной из шаланд. Но когда она узнала, зачем они пришли, ее намерения моментально изменились. Она тут же изъявила готовность их сопровождать и заметно обиделась, когда Воронько решительно и безоговорочно отверг ее услуги. Дело, сказал он, опасное, не женское, что там будет — неизвестно, и возиться с нею недосуг…
Достать лошадей оказалось нелегко. Выручил снова дядя Селемчук, к которому повела их Маруся.
Этот спасительный дядя Селемчук — Алексей наконец-то увидел его — был саженного роста старик, сплетенный из крепких узловатых сухожилий, костистый, с запавшей грудью и негнущейся спиной. Он сказал, что, у кого в самих Алешках есть сейчас лошади, он не знает, но верстах в трех — четырех от города живет его кум, у которого есть меринок и таратайка.
— Пийдемо до кума, — предложил он, — вин не откаже.
У городской заставы они простились с Марусей. Девушка придержала Алексея за руку.
— Ты смотри там, — сказала она, глядя в подбородок Алексею, — поосторожней все-таки…
— А что?
— Ничего. Так. Но вообще… — И на миг подняв к нему покрасневшее лицо, повернулась и пошла обратно какой-то несвойственной ей напряженной походкой.
Алексей несколько раз удивленно оглядывался и смотрел ей вслед. А Воронько, краем уха уловивший их разговор, сказал вполголоса, чтобы не слышал дядя Селемчук:
— Дивчина-то к тебе того… присохла.
— Скажете!
— Точно! Я в таких вещах не ошибусь. — И, помолчав, добавил рассудительно: — А что? Очень даже симпатичная дивчина, самостоятельная.
Алексей отмахнулся. Но всю дорогу до станции он с непонятным волнением думал о Марусе, вспоминал ее лицо с ямочкой на правой щеке и маленьким ртом, у которого верхняя губа была тоненькая, а нижняя — пухлая…
Кум дяди Селемчука, Аггей Васильевич Кучеренко, хмурый и плешивый, с носом, похожим на губку, так он был изъеден оспой, согласился отвезти их до Степино, но ждать сутки или двое, пока они управятся с делами, отказался наотрез.
— Я еще засветло назад вернусь, — сказал он. — Неспокойно стало. Вчера вон банда налетала, нынче, верно, бродит окрест. А Степино, знаешь, что за место? Там бандюков видимо-невидимо, вся округа кишит!
— Ладно, — сказал Воронько, — нехай в один конец. На обратно сами лошадей добудем, нет — конфискуем у какого-нибудь кулачины.
Через полчаса они выехали. День был ветреный, но теплый. По небу суетливо бежали облака, точно спешили куда-то к месту осеннего сбора.
Недолго ехали степью, где шелест стоял от обожженных солнцем ковылей. Ветер подметал дорогу, относил пыль в сторону, и она широкой мглистой пеленой повисала над суходолами. Потом дорога пошла вдоль реки, то отдаляясь от нее, то спускаясь к самому берегу, заросшему высокими и редкими кустами ивняка.
Деревеньки и хутора Кучеренко объезжал. Вел он себя неспокойно, встречи с бандитами боялся до дурноты. Несмотря на внешнюю хмурость, был словоохотлив и всю дорогу рассказывал о бандитских расправах с теми, кто держится Советской власти. Таких историй он наслушался пропасть. А совсем недавно к нему на жительство с гуляйпольского района перебралась овдовевшая сестра. Муж ее служил в Красной Армии, был ранен и отпущен домой. Места там махновские, кругом кулачье. Бывшего красноармейца чурались, как прокаженного. А как-то днем в хату зашли двое — оба в красных галифе, оружием увешаны до зубов. Спросили, где хозяин. Сестра Кучеренко ответила, что хозяин в поле. Они настрого приказали ей из хаты никуда не выходить и остались ждать. Потом велели собрать на стол. Чуя беду и надеясь задобрить страшных гостей, она выложила им все, что было в доме, и даже полбутылки самогону достала. Только что принялись за еду, вернулся муж. «Эко ты не во время пришел! — подосадовал один из «гостей». — Ну, садись, закусывай, не стесняйся…» Ему налили самогону, чокнулись, заставили выпить за «единую самостийную Украину». Целый час мирно беседовали, расспросили, где воевал, как думает ставить хозяйство. Сестра Кучеренко уже надеялась, что все обойдется добром. Когда встали из-за стола, один сказал: «За потехой о деле забыли, пошли на баз, побалакать треба…» Увели хозяина во двор и повесили на перекладине ворот.
— Сестру не тронули, — рассказывал Кучеренко, косясь на придорожные кусты, — но она все одно рассудком ослабела, заговаривается, как блаженная. Ворота видеть не может. Чуть глянет — криком кричит, покойник ей мерещится.
Воронько сосал кончик длинного уса.
— Самая поганая штука — бандиты, — задумчиво сказал он. — Стойкая болячка. Видал когда-нибудь пожар на торфянике? Нет? Огонь в землю уходит. Загасишь в одном месте, а он в другом пробился. В другом загасишь, глядь, а уже в пяти местах полыхает. А то бывает, что и нет вроде огня, а все равно дымом пахнет и пятки жжет… Ничего, дядя Аггей, загасим, дай срок!..
А Алексей смотрел на желто-зеленые полотнища листвы, проплывающие мимо, и думал о своем. О Кате, о предстоящей встрече с ней и об отце. Он думал, насколько ближе и понятней был бы ему теперь отец, если бы им довелось встретиться. И припомнилось ему, как шесть лет назад, собираясь на фронт, перед тем как надолго, а может, и навсегда покинуть семью, отец решил поговорить с ним, надеясь, должно быть, оставить в душе сына зерно собственной веры в будущее. Тогда Алексей впервые услышал слово: «социализм». Отец долго и терпеливо объяснял его значение. В тот вечер Алексей почти ничего не понял, кроме того что социализм— это хорошее дело и отец за него горой. Но цепкая приемистая мальчишечья память сохранила все, от первого до последнего слова. Эту единственную беседу, когда отец разговаривал с ним, как с равным, Алексей вспоминал часто, с каждым разом обнаруживая, что все лучше и лучше понимает ее. А потом отцовские слова как будто растворились в сознании, и Алексей уже не мог вспомнить, что ему сказал отец, а что он понял самостоятельно. Он узнал цену человеческой крови, заливавшей просторную землю для того, чтобы на ней лучше и крепче взошло предсказанное отцом будущее… Алексей многое понял, и сердце в нем, не зачерствев, стало тверже — он почувствовал это не дальше, как вчера, когда Дина Федосова напомнила ему ту первую шпионку, которую он видел в своей жизни. Как и когда-то, были в его душе и смятение, и щемящая жалость, и глупая, неведомо откуда взявшаяся неловкость оттого, что он обманул ее, — но все это не могло уже заслонить главного: сознания, что сделанное им дело справедливо и что, если потребуется, он повторит все с самого начала…
И еще он думал о Марусе…
ТИХИЙ ХУТОРОК
Около трех часов пополудни они подъехали к Степино, небольшому, всего в семь дворов, зажиточному хутору, стоявшему на берегу Днепра. В лесу, не доезжая с полверсты, Кучеренко остановил лошадь.
— Степино, — сказал он, указывая кнутовищем на видневшиеся между деревьями коричневые груды соломенных крыш. — Тут и пешком пройти ровно ничего. Не осудите, милые, дальше не поеду: бандитское это гнездо!
— Дальше и не надо. — Воронько спрыгнул с таратайки и размял затекшие ноги. — А тебе я скажу, дядя Аггей, — напророчил он Кучеренко. — помрешь ты не от бандитов, а от несварения пищи: больно у тебя кишки тонкие, трусоват вышел. Слезай, Алексей, пешечком дотопаем.
— Так я ж не военный, — в оправдание пробормотал Кучеренко.
— Ладно, довез — и на том спасибо. Прощай.
Кучеренко с виноватым видом повернул меринка и, пожелав им удачи, уехал.
— Прячь пушку, — сказал Воронько Алексею, — нечего людей пугать. Хай их думают, что мы дезертиры или еще что. От лишних вещей отделаться надо. Не сообразили мы, Лексей, дорожные узелки соорудить, была б маскировка…
Под кустом татарника, заломив на нем стебли для памяти, они закопали кобуры и полевую сумку Воронько (документы он переложил в верхние карманы гимнастерки, которую надел вместо сюртука). Оружие спрятали под одеждой. Хлеб и кусок шпика, припасенные Воронько, съели.
Круто свернув вправо, глубокой лесной балочкой, промытой родниковым ручьем, они обогнули хутор и подошли к нему с противоположной стороны, чтобы на случай казалось, будто путь их лежит не из Алешек.
Перед хутором возвышался большой холм, поросший низким кустарником. Дорога прорезала его насквозь как раз посредине, и холм был похож на разделенный пополам каравай.
Воронько и Алексей поднялись на вершину и залегли в кустах. Надо было убедиться, что Маркова еще нет.
С того места, где они находились, хутор был виден из конца в конец. Белые хаты, похожие одна на другую—все большие, пятистенные, с куренями и пристройками, — стояли в ряд вдоль дороги, повернувшись окнами к Днепру. Лес размашистым полукругом отделял от прочего мира богатый хуторской участок с огородами и хлебными полями с одной стороны и крутым скатом к реке — с другой.
У пологого травянистого берега стояли дубки и шаланды. Их было много, значительно больше, чем могло понадобиться жителям, даже если бы каждый из них промышлял рыбалкой. Среди лодок темнел широченный паром с дощатым настилом поверх толстых бревен, с брусковыми перилами и бочками-поплавками, привязанными к бортам. Неподалеку от него мальчишка-подросток, голый до пояса, поил быков. Его отец или дед, бородатый и босой, в полотняных шароварах, курил, сидя на грядушке арбы. Рядом было свалено сено, которое они только что привезли.
Во дворах возились женщины; над летними кухнями, сложенными под открытым небом, вился дым; у лесной опушки, на лугу, паслось стадо, похожее издали на крошки хлеба, рассыпанные по зеленой скатерти.
Чего топят, чего топят? — бормотал Воронько, разглядывая эту мирную картину — Парят, жарят, как на праздник. А праздника по святцам никакого не намечается…
Алексея больше занимал паром. Откуда ему здесь взяться? Место глухое, до большака далеко…
— Что будем делать, Иван Петрович? — спросил он. — Пойдем в хутор? Маркова, по-моему, здесь нет.
Черт его знает… — Воронько лежал на животе, покусывая травяную былинку, что-то соображал. — Лежи пока, отдыхай. — Он достал часы. — Полчетвертого, время есть, куда торопиться… Я, знаешь, что думаю: не нравится мне эта стряпня… Ага! Чуешь? — и, различив что-то, подтверждавшее его мысли, поднял палец.
Сзади тарахтели колеса, глухим рокотом наплывал топот конских копыт.
Алексей, за ним Воронько подползли к краю холма, где он крутым срезом обрывался к дороге.
По широкому пыльному проселку, вытекая из лесу и направляясь в лощину между скатами холма, двигался большой конный отряд.
Броской рысью бежали кони, всадники держались плотно, звякали шашки, ударяясь о стремена.
Пестрое зрелище представлял отряд. Хмурые, молчаливые всадники были одеты кто во что горазд: в шинели, бекеши, матросские бушлаты, в галифе различных оттенков, в штатские пиджаки и военные френчи; на головах фуражки, папахи, бескозырки, гайдамацкие шапки со свисающим красным верхом. Один из всадников был, совсем не по сезону, в зипуне, другой в ослепительно сиявшей на солнце поддевке, сшитой из поповской филони.
Это была банда братьев Смагиных. А вот и они сами, чуть впереди других: старый знакомый Алексея — Григорий, в бурке и студенческой фуражке, рядом его братец в полной офицерской форме, но без погон, и третий— Марков… Алексей узнал его, еще даже не различив лица, по коренастой фигуре с опущенными прямыми плечами, по какой-то особой, одному Маркову присущей звероватой стати, но больше всего по тому, как при виде этого человека у него на миг замерло сердце и вдруг застучало торопливо и сильно.
Воронько никогда не видел Маркова, но и он догадался, кто этот третий, едущий впереди отряда.
Повернув голову, спросил беззвучно:
— Он?
Алексей кивнул.
Вблизи холма от строя отделился один в бушлате и кавказской мохнатой папахе и, шпоря коня, первым влетел в хутор, крича и размахивая плетью.
Хутор ожил, женщины во дворах забегали быстрее, откуда-то появилась толпа ребятишек и с радостным визгом помчалась навстречу всадникам.
Бандиты проехали так близко от чекистов, что от поднятой ими пыли запершило в горле и в нос ударил смешанный запах дегтя, конского пота и махры.
Прогудела под копытами земля, прокатились тачанки, на одной из них среди вороха мануфактуры блеснул медным боком самовар, и вся ватага въехала в хутор. Сразу стало понятно, для кого старались степинские хозяйки. Плетни в несколько минут превратились в коновязи, на лошадиных мордах повисли торбы с овсом, часть коней свели на берег к разложенному грядками сену, а бандиты набились во дворы, ближе к кухням. Ветер пропитался дразнящим запахом варева, зажужжал голосами…
Эх, одну бы роту сюда, только одну роту! Поставить пулеметы на холме, раскинуть цепь за огородами, перерезать лесную дорогу — и конец Смагиным, ни один бандит не ушел бы от красноармейской пули!
Но сейчас об этом можно было только мечтать и, лежа на вершине холма, цепенея от досады и бессилия, смотреть, как, уверенные в своей полной безопасности, бандиты жрут, чистят обмундирование, смазывают колеса тачанок. Где-то даже запиликала гармошка, но сразу оборвала: бандитам было не до веселья.
Марков и Смагины ушли в крайнюю, ближнюю к лесу, хату и не показывались. Алексей и раньше предполагал, что для встречи с Диной Марков может приехать с охраной, но что сопровождать его будет вся банда в полном составе — ему и в голову не приходило. Что же дальше? Сиди здесь хоть сутки, хоть двое — все равно ничего не высидишь!
Было, впрочем, непохоже, что бандиты собираются долго прохлаждаться на месте. Коней они не расседлывали, тачанок не разгружали. Человек пятнадцать опустились на берег и что-то делали возле шаланд.
Спустя примерно полчаса из хаты, в которой скрылись главари, вышел увитый пулеметными лентами мужик с черной повязкой на глазу и что-то зычно гаркнул, взмахнув треххвостой нагайкой. Бандиты тотчас же высыпали из дворов, стали отвязывать лошадей и сводить их по скату к реке. Вплотную к берегу уже был подтянут паром, на котором босой хуторянин укреплял длинные, как оглобли, смоленые весла. На паром вкатили тачанки, по одной завели лошадей. Когда паром наполнился, его оттолкнули шестами. Бандиты на шаландах заехали вперед и взяли его на буксир.
Нагло, среди белого дня, банда братьев Смагиных начала переправляться на правый берег Днепра, туда, где находились ее основные «интендантские» базы. Чуть не плача от обиды и злости, Алексей думал о том, что Марков в четвертый раз ускользает от него и теперь ищи-свищи его в кулацком захолустье Большой Александровки. Вот он стоит на берегу рядом с Григорием Смагиным, заложив руки за поясной ремень, что-то втолковывает ему. Весь он на виду, будь винтовка—ничего не стоило бы снять, а из нагана разве достанешь!
Точно угадав, о чем Алексей думает, Воронько прошептал:
— Твой-то не уйдет, помяни мое слово! Гляди, как он Смагину наставления дает! Убей меня, если он не останется Федосову поджидать!
Приходили такие мысли и Алексею, но он суеверно отгонял их, чтобы не сглазить…
Паром трижды возвращался и увозил новые партии коней и бандитов. Наконец, когда он отваливал в последний раз, на него взошел один Смагин. Воронько оказался прав.
С Марковым осталось человек двадцать. Стемнело. Когда паром скрылся из виду, направляясь к мерцавшему по ту сторону реки сигнальному костру, бандиты разошлись по хатам…
Радость Алексея оттого, что Марков не уехал, была очень кратковременной. Ничего в сущности не изменилось. Двадцать вооруженных головорезов охраняли его и, хотя всего каких-нибудь двести метров отделяли чекистов от хаты, где Марков устроился на ночлег, был он по-прежнему недосягаем.
Надо было, не теряя времени, придумывать что-то, а мысли лезли самые нелепые и фантастические. Наконец Алексей предложил такой план: он сам, не скрываясь, пойдет к Маркову и скажет, что Сева погиб и что он прислан Диной, которая с его помощью удрала из города, но почему-либо застряла в деревне близ Алешек: не на чем ехать, устала, заболела или еще что-нибудь в этом роде. О себе можно сказать, что уцелел совершенно случайно, потому что, едва только пристроил мину в штабе, его послали с каким-нибудь поручением…
Воронько этот план забраковал начисто. Если из Алешек посчастливилось удрать хоть одному из марковских приспешников, то Марков уже знает и про облаву на постоялом дворе, и об аресте Федосовой, и о провале всех его явок, и о том, что адская машина, вместо штаба красных, подняла в воздух несметные тучи песку за городом. Кто мог это сделать, кроме Алексея? Никто.
— О Федосовой он еще не знает, — возразил Алексей. — Зачем бы он тогда оставался здесь? Ждет ведь ее.
Воронько подумал.
— Ну, положим, не знает, — проговорил он, почесывая шею под воротником, — положим, он тебе даже поверит. Поедете вы за Федосовой, не найдете ее — и все. Тут уж ты — лучший подарок для бандитов. Они на тебе за все отыграются!
— Пусть! — упрямо твердил Алексей. — Пусть отыгрываются. Я все-таки успею эту сволочь пристрелить, Марков-то хоть не уйдет!
— Ну и дурак, — без всякого уважения к товарищу сказал Воронько. — Ишь, наплановал! Отдать себя бандитам на потеху! Они ведь не сразу убьют, не-е, они побалуются. Звездочек со спины нарежут, пятки поджарят, а то и еще чего похуже… Не то. Леша, не то! Если не брать Крученого живьем, так уж кончить-то мы его кончим… Не додумали мы с тобой гранатами запастись. Сейчас бы насовали в хату и будь здоров!.. А, знаешь, гранаты мы достанем, ей-богу!
— Где?
— А вон у него, гляди!
Белые мазанки, поблескивая освещенными окошками, проступали сквозь тьму смутными лунными пятнами. Тишина заволакивала хутор, и черная мгла набилась по дворам. Чуть светлее было на дороге, а у ближней хаты Алексей различил человека с винтовкой. Это был часовой — за разговором Алексей не заметил, как он тут появился.
— Ша! — предупредил Воронько. — Погодим малость, пусть заснут.
Еще около часу лежали они не шевелясь, пока в хуторе одно за другим не погасли все окна. Часовой сначала ходил, потом сел на землю. Невидимый в темноте, он лишь угадывался на голом пригорочке возле дороги.
— Берись, Михалев, — прошептал Воронько, — будем начинать помаленьку. Ступай на шлях, добирайся ползком. Я отсюда зайду. Как достигнешь, глуши без разговоров, не дай бог нашуметь!
И они расползлись в разные стороны.
Алексей спустился по отвесному срезу холма и осторожно пошел вперед.
Почти до самого хутора вдоль дороги тянулись кусты. Их шелест скрадывал шаги. В том месте, где холм сравнивался с полем, Алексей лег на землю и пополз.
Локти уходили в вязкую почву, френч насквозь промок от росы, жесткая трава резала руки. Алексей полз долго, останавливался, вертел головой, отыскивая взглядом часового или Воронько, и не видел ни того, ни другого. Но вот холм остался позади. Открылся Днепр, темный, чуть посеребренный звездами. Алексей продвинулся еще метров на двадцать—двадцать пять и замер, распластавшись на земле. Где-то совсем рядом он услышал ровное хрипловатое дыхание.
Убедившись, что не обнаружен, он поднял голову и увидел часового. Незаметно для себя Алексей подполз к нему так близко, что теперь их разделяло всего три — четыре шага. Часовой сидел на пригорке, подтянув ноги и обнимая зажатую между ними винтовку. Он спал.
Алексей поднялся во весь рост, шагнул ближе и в тот самый момент, когда встрепенулся потревоженный шорохом часовой, что было силы обрушил на его плоскую кубанку рукоять своего револьвера.
Гукнув, будто у него перехватило горло, часовой упал на бок. Алексей навалился сверху, зажал ему рот.
— Готов? — спросил, возникая из тьмы, Воронько.
— Кажется, готов…
— Спешишь ты, Леша! — сказал Воронько тоном терпеливого поучения. — Прешь, как оглашенный, чуть не разбудил до времени!
— Не заметил я его, — переводя дух, виновато ответил Алексей.
Бандит был увешан оружием. Пистолетов разных систем у него было четыре: на ремешке через плечо, за пазухой и в обоих голенищах яловых сапог. Кроме того— охотничий нож, сабля, винтовка и четыре гранаты. Весь этот арсенал чекисты не тронули, сняли только гранаты. Каждый взял по две.
Медленно, чтобы не привлекать внимания дворовых собак, они пошли к дальнему концу хутора, где находилась хата, занимаемая Марковым.
Они были уже близко от цели, когда случилось то, в чем в равной мере были повинны оба — и Воронько и Алексей. У них не поднялась рука, чтобы добить оглушенного бандита, и это была роковая, непоправимая ошибка.
Часовой был здоровенный парнюга. Кубанка, видимо, значительно смягчила удар, нанесенный ему Алексеем, и, полежав на мокрой траве, он пришел в себя. Очнувшись, сообразив, что с ним произошло, он заорал истошным голосом и принялся палить в воздух сразу из двух пистолетов.
Лопнула, разодралась над хутором тишина. Дружным визгом залились собаки. Захлопали двери, кое-где посыпалось стекло. Через минуту из дворов уже выводили коней — их не расседлывали даже на ночь, — по улице заметались всполошенные тени.
Воронько толкнул Алексея к плетню, в колючие заросли бурьяна и татарника. Никто не обратил на них внимания. Бандиты решили, видно, что хутор окружен красными. Некоторые бросились на берег, к шаландам…
В суматохе ничего не стоило уйти в лес через огороды, тем более, что замысел Воронько провалился — это было совершенно очевидно. Но тут Воронько допустил вторую ошибку.
— Отсидимся! — твердо сказал он, когда Алексей потянул его в ворота ближнего двора. — Сейчас они утихнут. Это даже к лучшему: увидят, что ложная тревога, спокойней будут… А хочешь, иди, я один управлюсь. Правда, иди, Лексей, зачем двум-то рисковать!
— Заткнули б глотку! — грубо ответил Алексей.
Паника улеглась довольно быстро. Бандитам не трудно было убедиться, что никаких красных возле хутора нет. Из своего убежища под плетнем чекисты слышали, как они учиняли допрос часовому. Тот ничего толком не мог объяснить. Что он видел? Какую-то неясную тень, неожиданно возникшую перед ним. Да и это воспоминание Алексей основательно вышиб из него.
— Спал, сучья морда, на посту спал! — орал кто-то, должно быть главный, и крыл часового густым и свирепым матом.
— Та ни, не спав я, убий бог!.. — оправдывался тот. — Дывись, яку воны мени гулю насадылы!..
— Ото я зараз покажу тоби гулю!.. — И звучали удары.
Часовой кряхтел и пытался что-то доказать.
— Стой-ка!.. (Алексей узнал голос Маркова.) Пусти его, после посчитаемся! А вы… — это относилось к толпившимся вокруг бандитам, — живо по дворам! Обшарьте каждый уголок!
Не сговариваясь, Воронько и Алексей попятились к распахнутым воротам, заползли во двор и, поднявшись на ноги, побежали к плетню, отделявшему огороды.
Все могло обойтись благополучно, если бы им удалось незамеченными перемахнуть через плетень. Но во дворе Алексей опрокинул свиное корыто, поскользнулся в разлитом пойле и упал, а когда поднимался, на него, давясь от озверелого лая, набросилась дворовая собака. Он отшвырнул ее, но она снова вцепилась в брюки. Волоча ее за собой, Алексей достиг плетня. Но время было уже упущено.
В воротах появились бандиты.
Воронько был уже на огороде. Он закричал:
— Прыгай!
И когда Алексей перевалился через плетень, Воронько метнул во двор гранату и следом за ней вторую…
Потом они бежали по огородным грядкам, по жесткой стерне хлебного поля…
Пули посвистывали вокруг. Сзади, вопя, топали бандиты…
Кустарник на опушке впивался в лицо, в руки, в одежду твердыми жалами колючек. Они продрались сквозь него, и лес принял их в свою спасительную черноту…
ОБРАТНАЯ ДОРОГА
— Меня, кажись, зацепило, — сказал Воронько.
Они быстро шли по лесу, торопясь выбраться из него до рассвета. Лес был невелик. Утром конные бандиты окружат его, и тогда уйти будет трудно.
По дну той самой балочки, по которой они днем обходили хутор, чекисты достигли проселочной дороги на Алешки, но, едва приблизились к ней, услышали конский топот и взяли в сторону. Лес скоро кончился. Некоторое время они шли полем, пересекли сухой овраг, снова шли полем и наконец углубились в какую-то небольшую редкую рощицу. Здесь можно было считать себя вне опасности,
— А меня-то зацепило, слышь, Алексей, — повторил Воронько.
Последнюю треть пути он шел тяжело, сгорбившись, подняв плечо, и как-то неловко левой рукой прижимал к телу правый локоть. Алексею бандитская пуля слегка оцарапала шею. Ранка побаливала, и Алексей молчал, сердясь на Воронько за случившееся. Не вздумай тот отсиживаться в бурьяне, возможно, им все-таки удалось бы прикончить Маркова…
Воронько сказал в третий раз:
— Зацепило меня. — Помолчав, добавил: — Сядем-ка, Леша, посмотреть бы надо… Что-то не пойму… — и вдруг покачнулся, схватился за дерево и, с сухим хрустом шелуша ладонями кору, сел на землю.
Алексей испугался. Только сейчас он сообразил, что такой человек, как Воронько, не станет жаловаться, да еще трижды повторять свою жалобу, без очень серьезных к тому оснований.
— Что, Иван Петрович? — спросил Алексей, наклоняясь к нему.
Воронько, прислонясь лбом к дереву, дышал с хрипом, и казалось, будто каждый вздох стоит ему огромных усилий.
— Иван Петрович!
Воронько проговорил, отдыхая после каждого слова:
— Глянь-ка… Алексей… чего… у меня… тут… — он указал на свое правое плечо. — Серники есть?.. У меня возьми… в кармане…
Распахнув ворот гимнастерки, Алексей увидел при свете спички, что тельняшка Воронько черна от крови. Он попытался стащить гимнастерку.
— Режь! — сказал Воронько. — Руки не подниму… Плевать…
Перочинным ножом Алексей распорол гимнастерку и тельняшку до пояса. Пальцами шаря по выпуклой, липкой от крови груди товарища, чуть ниже ключицы нащупал рваные края ранки.
Разодрав рубаху на полосы, Алексей туго забинтовал Воронько плечо. Потом кое-как натянул распоротую гимнастерку.
— Идти сможете? — спросил Алексей.
— Смогу, чего там…
И, с помощью Алексея поднявшись на ноги, он действительно прошел еще метров двести по мягкому изволоку, сам спустился в овраг и только здесь, услышав где-то вблизи журчание ручья, виновато сказал:
— Леша, водички бы мне… — и сел на землю. Когда Алексей, по плеску найдя ручей, в фуражке принес воды, Воронько лежал на боку, согнув ноги и прижавшись щекой к траве. Воду он выпил жадно, мокрой фуражкой отер лицо и горло и снова лег.
Теперь он дышал часто и коротко, словно тугая повязка мешала ему глубоко вздохнуть.
— Туго, Иван Петрович? — вздрагивая от острой жалости к нему, спросил Алексей. — Может, ослабить?
— Ничего… Слышь, Алексей… — Воронько нашел его руку, слегка притянул к себе. — Ступай в Алешки один… Вернешься с телегой… А я здесь подожду…
— Куда! До Алешек все двадцать верст!
— До утра дойдешь…
— Не оставлю я вас тут! — сердито сказал Алексей. — Черт его знает, что там, в Алешках. Наши уехали. Может, там белые!
— Иди, Леша… Иди, говорю!..
Алексей сел на траву, кулаками сдавил виски.
В такое трудное положение он еще никогда не попадал. Ночь, раненый товарищ, до Алешек без малого двадцать верст, а вокруг враждебные кулацкие села, поблизости Марков с бандитами, и можно ожидать, что на рассвете они не преминут пошарить вокруг, поискать их. А если еще Марков догадывается, кто давеча пугнул его — облавы не миновать!
Что делать! Идти в Алешки, как предлагает Воронько? Пешком, по незнакомой дороге, с обходами да поворотами раньше чем к полудню, не доберешься. А что в Алешках? Чекисты уехали, войска на передовой, даже Маруси — и той нет. Подводы тоже не достать. Кучеренко струсит, не поедет. Дядя Селемчук… А что он? Дядя Селемчук и так уже сделал все, что мог… Ну ладно, допустим, подводу он как-нибудь достанет — все равно раньше чем завтра к ночи обратно не приехать, а что за это время станет с Воронько?
Единственная возможность: пробираться к Днепру, в какой-нибудь деревушке выпросить или выкрасть лодку и спуститься по течению до самого Херсона—лучше ничего не придумаешь!
Алексей встал:
— Иван Петрович, надо идти, давайте помогу… Иван Петрович!
Воронько молчал. Похолодев от ужаса (неужели умер?), Алексей припал ухом к его груди. Сердце билось. Воронько был без сознания.
Алексей оглянулся, словно надеясь, что из окружавшей его кромешной тьмы явится неожиданная помощь. Над оврагом мертвенно шумели ковыли, ветер пригибал кустарник, ручей шевелил гальку.
Алексей подтянул ремень, закинул вялые руки Воронько себе за плечи, ухватился покрепче и встал на ноги. Воронько был пониже Алексея и на первых порах показался даже не очень тяжелым. Алексей слегка встряхнул его, устраивая поудобней — Воронько глухо застонал, — и медленно пошел по неровному дну оврага.
…Остаток ночи и весь следующий день слились в памяти Алексея в одно непрерывное, почти нечеловеческое усилие.
Он потерял дорогу и долго продвигался не к Днепру, а вдоль него. Когда он все-таки определил верное направление, на пути попалась широкая старица с топкими заболоченными берегами, пройти по которым с Воронько на плечах было невозможно, пришлось делать большой крюк.
Заходить в деревни, чтобы попытаться раздобыть подводу или хотя бы уточнить дорогу, было опасно.
Алексей довольно скоро понял, что Воронько ему не донести. Вернее, не донести живого. Воронько все реже приходил в себя. Он весь горел. Повязка на его груди насквозь пропиталась кровью. Алексей во время одной из остановок разорвал свою нижнюю рубаху на полосы и намотал их поверх старой повязки, но и это не помогло— кровь снова выступила.
Воронько умирал. Он умирал трудно. Жизнь крепко сидела в нем. Алексей не разбирался в медицине, но ему было ясно, что спасти товарища может только быстрая помощь, а ее не было. Все, что мог сделать для него Алексей, — это приносить в фуражке воду, если она попадалась на пути, и тащить, тащить его на себе с угасающей надеждой добраться вовремя, пока жизнь еще не совсем оставила сильное и теперь такое беспомощное тело товарища…
Лицо Воронько подернулось синеватой желтизной. Усы обвисли и казались особенно черными. Приходя в себя, он просил оставить его, не трогать, дать отдохнуть, теряя сознание, стонал…
Алексей старался реже останавливаться. Так, казалось, легче было идти.
Пятки липли к земле, деревенели бедра, под коленями скопилась стойкая вяжущая боль.
Алексей ступал, ступал налитыми болью ногами, вдыхая запах крови и пропитанной потом вороньковской гимнастерки. Каждый следующий шаг казался последним, но он делал этот шаг, за ним другой, третий… десятый, сотый…
Проползала, колыхаясь под ногами, верста, вторая…
И Алексей потерял им счет, боясь остановиться, потому что знал, что достаточно сбросить Воронько и упасть на землю, чтобы не хватило ни сил, ни, особенно, воли встать.
На исходе дня, в глубоких сумерках, он подошел к какой-то приднепровской деревне.
ЗА ВОРОНЬКО!
У загона, возле старого засыпанного колодца, Алексей положил Воронько на траву.
Воронько не стонал. Он только всхлипывал тихонько, вздрагивая головой, да еще в горле у него что-то дрожало низко и хлюпко. Из-под усов к шее тянулась черная полоса. Алексей попробовал пальцем — кровь. Он присел, рукавом отер щеку, шепнул:
— Подожди, Иван Петрович, я ненадолго… Воронько не ответил. Алексей оглянулся, нащупал в темноте какой-то чурбан, подсунул его Воронько под голову и встал.
— Так я сейчас, пять минут…
Он вытащил наган и, придерживаясь за изгородь, пошел по обочине.
Впереди белели хаты. Колодезный журавль, казалось, торчал из рябого, светло-серого неба. Ветер с Днепра трепал и мял жесткую листву.
У дороги валялась сломанная бесколесая телега. Алексей остановился возле нее, обдумывая, куда идти, и свернул к стоявшей на отлете хатенке.
Заплетаясь ногами в огородной ботве, он добрался до забора, нашел калитку. Собаки во дворе не было.
В хате, видимо, прислушивались. Как только Алексей постучал, раздался тонкий, настоенный страхом девчоночий голос:
— Маманя, ты?
— Откройте…
— Дядя Степан?
Стукнула о доски тяжелая заставка. Алексей надавил и, едва запор был снят, он отодвинул тугую, трущуюся об пол дверь и протиснулся в сени. Натыкаясь на рухлядь, пробрался в комнату.
На столе горела коптилка. От ветерка, влетевшего в дверь, огонек заколебался, удлиняясь, и Алексей успел мельком окинуть взглядом старую, давно не беленную хату. В углу на кровати, под лоскутным одеялом, кто-то лежал.
Девочка, заложив запоры, вошла следом за Алексеем, плаксиво говоря:
— Чего долго, дядя Степан? Мамани-то все нет. Как уехала вчера, так и не возворачивалась. Чего бы, дядя Степан? А-а!.. — закричала она, разглядев его, и зажала рот ладонями.
— Тихо! — попросил он. — Тихо, девочка, не кричи! Кто-нибудь есть дома постарше?
На кровати поднялась женщина. Алексей вгляделся — молодая.
— Вам чего? — спросила она, до подбородка натягивая одеяло.
— Хозяюшка, красноармейцы мы, от бандитов спасаемся. Дорогу потеряли…
Скрывать не имело смысла. Темное исцарапанное лицо Алексея, кровь на распахнутом френче, наган в руке, да и его неожиданное появление в таком виде здесь ночью, в центре бандитского района, — все это красноречиво говорило о том, кто он такой.
Женщина опустила ноги с кровати и начала шарить на полу обутки. Алексей торопливо продолжал:
— Товарищ у меня тяжело раненный. Помирает. Помогите, хозяюшка дорогая…
Женщина нашла обутки и, одергивая длинную нижнюю юбку, встала.
— Чего вам? — переспросила она, будто не расслышав.
— Красноармейцы мы… Товарищ умирает у колодца… Ему помочь надо!..
Она заговорила быстро, рассматривая Алексея завалившимися глазами:
— Ой-и нет, не можем мы, не можем, добрый человек! В деревне же зеленые!
— Зеленые?!
— Пять человек у Сафонова, старосты! Давеча их много приезжало, а после, бог дал, уехали, только пять и осталось… Да ведь все равно, узнают — не жить нам. Не возьмем его, ох, не возьмем, добрый человек!..
— Да нет же… — начал Алексей. Она не дала ему продолжать:
— Что мы, миленький, с им делать будем? Я вот больная да сестренка малая…
Девочка, оправившись от испуга, стала, захлебываясь, выговаривать, что мамка их уехала за мукой в соседнюю деревню к тетке Ефросинье, да все нет ее.
— Ты, дяденька, не видал, случаем?
— Не видел, — сказал Алексей. Перед этими плачущими женщинами он на минуту забыл, зачем пришел.
А они рассказывали наперебой, что утром приехали бандиты, объявили «нибилизацию», двух мужиков взяли, а третьего, Ивана Лотенко — он идти не хотел, — увели силой, после уехали, а пятеро осталось у старосты Сафонова, который и сам в налеты ходил, а ныне наворовался, так дома сидит.
— Если он у нас красноармейца найдет, лютой смерти предаст, душегуб! — говорила женщина. — Я ведь сама богом только и жива: мой муж второй год в красных воюет…
— Да я его оставлять не собираюсь! Мне лодку нужно, до Херсона доехать!
— Лодку? — переспросила женщина, и по тому, как она вдруг замялась, Алексей понял, что лодка у них есть.
— Хозяйка, выручи! — сказал он, вкладывая в свою просьбу все свое отчаяние, всю боязнь за Воронько. — Помрет товарищ! У тебя у самой муж такой, как мы…
— Миленький, как же без лодки-то? — проговорила женщина и, точно ища поддержки, оглянулась на сестру. — Ведь она одна у нас…
— Вернем лодку! Обязательно вернем! Вот тебе большевистское слово! Веришь? — и, видя, что она все еще колеблется, вытащил из кармана свой чекистский мандат. — Смотри сюда: чекисты мы из Херсона. Хочешь, расписку напишу?
— Да не надо мне! — замахала она руками. — На кой мне твоя расписка!
— Мы тебе вместо лодки шаланду приведем с парусом! И будет тебе вечная благодарность от Советской власти!
— Чего уж, — нерешительно проговорила женщина. — Ежели помирает человек… Рази я не понимаю! — И повернулась к сестре: — Нюрка, сведи его, нехай… Весла в курене.
Девочка вскарабкалась на печку и через минуту спустилась вниз, связывая за спиной концы большого рваного платка. Увидев ее готовой, старшая всхлипнула, притянула к себе и, оправляя платок, зашептала:
— Низом идите, бережком, тихонько, не услышали б у Сафонова.
Опасаясь, как бы она не передумала; Алексей слегка подтолкнул девочку к двери.
Женщина сняла запоры, и они вышли из хаты. Девочка юркнула в сарай и приволокла по земле два весла. Алексей закинул их на плечо и шепнул женщине, отпиравшей калитку:
— Спасибо тебе, сестренка!
Она, уже, возможно, сожалея о своей доброте, напомнила:
— Лодку-то не погуби!
— Не бойся…
Воронько не дышал.
Алексей опустился на землю, подтянул колени и положил на них тяжелую, гудящую голову.
Только теперь он почувствовал, как устал. Болели ноги — до крови, должно быть, стер; плечи и спину резко саднило.
Он подумал, что сейчас можно бы лечь возле Воронько и уснуть.
— Дядя, — позвала его девочка, — что ж ты? Пойдем, а, дяденька…
Тогда Алексей встал на колени и начал обшаривать Bоронько. Из карманов гимнастерки достал пачку документов, часы, в брюках нащупал наган, вытащил его и сунул за пояс рядом со своим. Потом сложил Воронько ноги, руки вытянул вдоль тела и, совсем разбитый, присел рядом.
Сзади всхлипнула девочка.
— Тише…
Она замолчала, сильно вздрагивая. Придвинувшись к ней, он зашептал:
— Понимаешь, умер Воронько. Пока я к вам ходил, умер… понимаешь, девочка, я его с прошлой ночи, верст… — он махнул рукой.
Девочку била дрожь.
Он замолчал и некоторое время смотрел на нее, не понимая, что с нею. И вдруг почувствовал, что у него горит лицо. И странно — будто смывалась усталость: легче стало голове. В груди будто освобождалось что-то. И совсем неожиданно для себя он издал горлом какой-то низкий надорванный звук и понял, что плачет…
Он поднялся, взял весла.
— Ну, пойдем, лодку приготовим. Его после… Девочка живо вскочила и, всхлипывая и шмыгая носом, побежала вперед.
— Сейчас я… — Он вытер лоб. Ему стало жарко. — Взгляну. Подожди… Я скоро.
— Ой, дядю, не надо!
Он бросил весла и достал револьвер. Только проверив, все ли патроны на месте, и отойдя на несколько шагов, он вспомнил о девочке, обернулся и сказал:
— Ты не уходи. Сиди здесь. Не бойся, я вернусь… Девочка, не отвечая, смотрела на него с ужасом, сдвинув локти и прижав кулачки к подбородку.
Деревня была большая. Как и многие приднепровские деревни на левобережье, она стояла на небольшой возвышенности, спасавшей ее во время половодья. Слева простирались заливные луга, справа — один из рукавов Днепра. Девочка провела Алексея мимо каких-то амбаров, и они оказались на середине деревни.
— Стой, — сказал Алексей, — куда ты меня завела? На собак нарвемся.
— Собак нет. Которые собак имеют, в хаты забрали. За тем куренем тропка до речки…
Алексей помедлил, прислушался.
Было тихо. Вязкая темень делала деревню широкой и несуразной. Над крышами покачивались купы деревьев. От этого казалось, будто вся деревня скрытно и боязливо шевелится.
Вдруг что-то звякнуло раз, другой, потом донесся негромкий густой голос, и Алексей увидел, как колодезный журавль, все еще заметный в небе, качнулся и исчез.
Девочка потянула Алексея в сторону.
— То они… у Сафонова… — от страха она совсем потеряла голос.
— Погоди, — сказал Алексей, освобождаясь. — Погоди!
Скрипело дерево, заговорила женщина, и снова ей что-то коротко, басом, ответил мужчина. Опять звякнуло, и стало тихо.
— Ты вот что… — сказал Алексей. — Ты подожди меня здесь, слышишь?
Девочка всплеснула руками:
— Ты куда, дяденька?
Дом стоял посреди палисадника, заросшего сиреневыми кустами. Когда Алексей подходил, хлопнула дверь. Он лег на землю и подождал. Часовых не было видно. Алексей перелез через ограду и в два прыжка перебежал к стене.
Окно было отмечено в темноте желтой щелью между ставнями. Ставни были заперты. Алексей потянул одну: скрипнув, она поддалась. Полоска света упала на кусты.
Алексей прижался к стене.
В хате слышалось несколько мужских голосов и один высокий — женский. Алексей приподнялся и заглянул в окно.
В комнате было светло, горели две лампы. Одна — пузатая, под зеленым козырьком — была подвешена к потолку, другая стояла на краю печной лежанки.
Алексей сосчитал бандитов: один у двери, трое за столом, один моет ноги — пять, все. Еще хозяин и женщина…
Он всматривался напряженно, точно стараясь запомнить на всю жизнь. В хате одна комната. Справа дверь, за нею печь. У стены кровать. Стол недавно, по-видимому, выдвинут на середину. В темном углу — иконы, огонек лампадки.
Рыжий бандит, в солдатской папахе и гимнастерке, с карабином и набором гранат у пояса, стоял, привалившись к печи. Когда он улыбался, у него широко раздвигались толстые, поросшие красным волосом щеки.
«Часовой, выходит, — подумал Алексей. — Этого раньше…»
Второй, совсем молодой еще, по виду бывший кадет или гимназист-старшеклассник, сидя на скамье у кровати, мыл ноги в жестяной шайке. У него были розовые, будто ошпаренные уши. Вымыв одну ногу, он закинул ее на колено, вытер пестро расшитым полотенцем и осторожно поставил на пол круглой пяткой.
Трое ужинали. Двое из них сидели спиной к окну, их лиц Алексей не видел. Третий, должно быть старший, лысый, с калмыцкими скулами, медленно жевал, полузакрыв глаза.
Рослый мужик в жилете поверх выпущенной из штанов рубахи, присев на краешек кровати, что-то быстро говорил. У него часто двигалась черная плоская борода.
Возле двери на табурете были сложены шашки, несколько кобур, стояли прислоненные к стене винтовки.
Алексей смотрел, стискивая наган и скрючив палец на спуске. Он знал, что стоит прижать его — исчезнет тишина и уже не восстановится. И сам он из охватившей его тяжелой расслабленности перенесется в лихорадочную поспешность. Он заранее представил себе, что произойдет. Задергается наган, затопит комнату грохотом… Что будет дальше, он представить не мог, но знал, что, как бы ни было, каждый мускул будет действовать безошибочно, опережая сознание.
И все-таки он медлил. Хотелось не шевелиться, чувствовать послушное пока еще тело и смотреть, смотреть, запоминая все до мельчайших подробностей…
Коренастая коротконогая баба поставила на стол глиняную крынку со сметаной. Молодой бандит, тот, что мыл ноги, ущипнул ее за крутую спину. Она взвизгнула и засмеялась.
Бандиты захохотали. Мелко, прикрывая рот, смеялся мужик. Рыжий у печи что-то крикнул, и молодой, обхватив бабу, привлек к себе. Она взвизгивала, отталкивая его.
Судорожно сглотнув, Алексей сунул наган в стекло…
Казалось, будто вихрь врезался в хату, и, сметенные им, метнулись, нелепо перемещаясь, предметы.
Пронзительно взвился женский крик. Сбитая с печи лампа шлепнулась об пол, и тотчас на половице вспыхнул и пополз низкий лохматый огонек…
Не замечая, что осколки стекол режут ему лицо, Алексей почти до пояса влез в окно. Он стрелял расчетливо, точно — сначала в того, что у печи, потом в тех, кто за столом, потом в молодого.
Рыжий развел руками и стал валиться вперед, описывая головой дугу. Старший бандит, вскакивая, повалил стол на тех, что сидели спиной к окну, — они были убиты, когда поднимались, а сам, пойманный пулей уже возле табурета с оружием, согнулся и сунулся головой в стену… Молодой перевернул шайку и, будто поскользнувшись в луже, рухнул рядом с ним.
В нагане кончились патроны. Алексей швырнул его, выхватил второй, вороньковский…
…Когда все было кончено, он еще некоторое время не шевелился, всей тяжестью повиснув на подоконнике. Смотрел в хату на разгорающееся пламя и на разлив тую сметану, которая тоненькой струйкой стекала в отверстие от сучка в половице…
Спохватившись, он отскочил от дома и быстро пошел назад, к амбарам.
При каждом шаге что-то ударялось в бедро. Алексей сунул руку в карман и лишь тогда вспомнил о своих двух неиспользованных «лимонках»…
В деревне били в набат. Высокое пламя обшаривало облака, и они воспалялись, багровели, накрывая деревню широким раскаленным куполом. Ржаво-красные отблески плясали на беспокойной поверхности реки, освещали лицо Воронько, лежавшего на корме развалистой неуклюжей лодки.
Переправившись ближе к правому берегу, Алексей развернулся поперек течения, опустил весла и долго смотрел на удаляющееся зарево…
РОДСТВЕННЫЕ СВЯЗИ
Девятого ноября тысяча девятьсот двадцатого года херсонский военный трибунал по делу «контрреволюционного подполья в Алешках» приговорил к расстрелу пятнадцать человек. Были среди них и Диана Михайловна Федосова, девица, 1901 года рождения, русская, из дворян, служащая, и Павел Никодимович Глущенко, мещанин, 1886 года рождения, украинский националист, женатый, и Соловых Владислав Адамович, тоже мещанин, 1893 года рождения, поляк, холостой, служащий телеграфа…
Приговор обжалованию не подлежал и десятого на рассвете был приведен в исполнение.
Решение военного трибунала совпало с крупнейшим успехом Красной Армии на врангелевском фронте: были прорваны белогвардейские укрепления на Перекопском перешейке. Началось освобождение Крыма.
Тогда же отдел по борьбе с бандитизмом Херсонской ЧК приступил к операции по уничтожению банды Смагиных.
Но прежде надо рассказать о некоторых событиях, происшедших в жизни Алексея Михалева.
Горестно и тяжко переживал Алексей смерть Воронько. Он готов был приписать себе одному всю вину за его гибель. Не было дня, чтобы он, перебирая в памяти подробности их неудачной вылазки, не упрекнул себя в том, что не добил часового, что не уговорил Воронько скрыться сразу, как только часовой поднял тревогу, что не послушался Воронько и тащил его на себе, а не пошел, как тот предлагал, в Алешки за подмогой (а вдруг и вправду успел бы привести?..). Даже в том, что вообще добился разрешения на это предприятие, он готов был себя упрекнуть.
И ему казалось, что товарищи тоже молчаливо осуждают его.
Когда Алексей привез в Херсон убитого Воронько, в Степино был послан на баржах конный отряд ЧОНа под командованием Филимонова. Бандитов там уже не застали: они успели переправиться на правый берег, и Филимонов последовал за ними.
Вблизи деревни Воскресенки он настиг и окружил братьев-разбойников. Бой был горячий, но довести дело до конца Филимонову не удалось: часть банды — а с нею Марков и оба Смагина — вырвалась из окружения и ушла в дебри кулацкого района Большой Александровки. Филимонов начал преследование, которое длилось больше месяца, но ни к чему не привело…
Обстоятельства, при которых погиб Воронько, Алексей подробно изложил в докладной записке председателю ЧК, но он не знал, что с Филимоновым в Степино поехал сотрудник «б. б.» Матвей Губенко, которому Брокман поручил тщательно проверить все, что написал Алексей. Губенко вскоре вернулся и доложил, что факты правильные. Хуторяне подтвердили, что ночью после переправы Смагиных на правобережье среди оставшихся смагинцев был переполох. Считали, что на хутор случайно забрели красные и, напоровшись на бандитов, «пошвыряли бомбы та и утеклы. Шукалы их, шукалы на другий ден окрест, тильки ничого не вышукалы». А после был слух, что в селе Казачьи лагери красные перебили до последнего огромную банду. Исполнительный Губенко с тремя бойцами съездил в Казачьи лагери, нашел женщину, которая ссудила Алексею лодку, узнал от нее и от ее сестренки, как все произошло, и даже осмотрел пепелище на месте сафоновского дома. Он, кстати, сделал то, о чем забыл подавленный всем происшедшим Алексей: конфисковал для красноармейки в Степино большую парусную шаланду. Однако женщина наотрез отказалась взять ее, боясь мести бандитов. Тогда Губенко оставил ей расписку в том, что у нее «на нужды Советской власти временно позаимствована лодка, которую она может в любой отдельный момент получить в Херсонской ЧК по предъявлении данной бумаги»…
Пока шло следствие по делу шпионского подполья, Алексей только раз встретился со своим зятем. Это случилось в первые дни по его возвращении из Степино.
Дело вел Величко. Глущенко вначале запирался, хотел выдать себя за беженца из-под Киева, осевшего на хозяйство в Таврической губернии. Тогда Величко вызвал Алексея. Не подготовленный к встрече с ним Глущенко был так ошарашен, что щекастое лицо его в один миг обмякло и сморщилось, как матерчатый кулек, из которого разом вытряхнули содержимое.
— Знаете этого человека? — спросил Величко.
Глущенко затряс головой:
— Не… нет, откуда же?.. Не ведаю, кто такой!..
— Не узнаешь? — сказал Алексей, подходя ближе. — А ты лучше посмотри, небось не чужие! Ну, узнал?.. Это, товарищ Величко, муж моей сестры, Глущенко Павел Никодимович. По показанию Федосовой — украинский националист, был членом повстанкома под Екатеринославом в прошлом году… А раньше служил приказчиком по готовому платью. К немцам подмазывался… У Маркова связным был, держал на хуторе явку. Это он адскую машину доставил Федосовой — я сам видел…
Величко занес показания Алексея в протокол.
— Ну как, будете признаваться теперь? — спросил он Глущенко.
Тот беззвучно хлопнул губами.
— Подпишись, Михалев, — сказал Величко. Алексей взял ручку, наклонился над столом. Тогда Глущенко наконец приглушенно проговорил:
— Алексей… Леша… Что же ты? Родного-то человека… Ведь так ждали тебя…
В кулаке Алексея хрустнула сломанная ручка.
— Родного?.. Контра ты! Вот я тебе покажу родного!
— Эй, эй! — крикнул Величко. — Не забываться!
Трясущимися руками, едва владея собой, поставил Алексей свою подпись и выскочил из комнаты…
А через два дня Величко пришел к нему, помялся и сказал, глядя в угол на запыленный штабель вороньковских книг:
— Там у меня сестра твоя сидит, зайди… — и, помолчав, добавил, точно преодолевая неловкость: — Между прочим, опроси, может, она знает чего.
…Постарела Катя. Появилась у нее рыхлая нездоровая полнота, в глазах дневало какое-то беспомощное покорное выражение, вокруг рта лежали привычные скорбные складочки. Увидев эти несчастные глаза и складочки у рта, Алексей почувствовал одновременно и жалость к сестре, и облегчение. В глубине души он опасался, что жизнь с Глущенко не прошла бесследно для слабой, податливой Екатерины, что и ее, дочь красного командира и большевика, он сумел обратить в свою поганую веру. Затравленные глаза сестры яснее слов говорили о том, как ей далась жизнь с мужем: жила как живется, плакала, подчинялась, не вдумываясь в происходящее вокруг нее. Было в ней что-то отупелое, усталое, какая-то забитость и тоска. Даже сидела она по-новому, приниженно горбясь, сложив на коленях большие потрескавшиеся руки, одетая в поношенную старушечью накидку.
Трудно сказать, чего было больше в их встрече — горечи или радости.
Выплакавшись, Катя рассказала, что четыре месяца назад первый раз получила весточку от отца — он был в Сибири, воевал там с Колчаком, все спрашивал, где Алексей, только она не ответила: Глущенко не позволил.
— Как же это! Адрес-то хоть помнишь?
— Забыла, Лешенька! Паша письмо разорвал, он ведь папу никогда не любил.
Ну что с нею делать! Ладно уж: знать, что отец жив, и то хорошо!
— Леша, а ты что… чекист?
— Чекист.
Катя посмотрела на него со страхом, который в ней, жене Глущенко, вызывало это слово. Потом спросила:
— А что же с ним будет, с Пашей?
— О нем забудь, — отводя глаза, сказал Алексей. И обнял зарыдавшую сестру: — Ну, брось, брось!.. Какой он тебе был муж! Тиранил он тебя. Теперь вместе будем жить, в Херсоне… Мне вот, наверно, комнату дадут. Папу найдем. Ну прошу, не плачь!
— Повидать бы… его… хоть!.. — сквозь рыдания выговорила она.
— Не к чему. Сразу надо отрезать. Ну брось, Катенька, сестренка!
Ни о чем он ее, конечно, расспрашивать не стал. Только позже окольными вопросами выяснил, что на хуторе, за свинарником, есть погребок — в нем Глущенко прятал какие-то ящики, которые привозили ему издалека…
Через четыре дня на хутор был отправлен чекистский наряд, и Катя уехала с ним. Сказала, что за вещами. Обратно она не вернулась. Прислала записку:
«Дорогой братик Лешенька, не сердись на меня, поживу пока здесь. Поплачу одна. Хозяйство тоже не бросишь. Ты уж не сердись, родненький мой!..»
Честно говоря, Алексей был даже рад этому: он отвык от сестры. Ее непрерывные слезы, жалобы на его бессердечность, просьбы помочь мужу и вызволить его из беды и полное непонимание того, чем жил Алексей, — все это отделяло его от Катерины, вызывало подчас недоброе раздражение, к которому примешивалась еще и обида за то, что она не сохранила отцовский адрес. Для Алексея это было хуже, чем предательство.
Чекисты привезли с хутора три ящика с боеприпасами…
В день отъезда Екатерины у председателя ЧК состоялось очередное оперативное совещание. Когда оно кончилось. Брокман задержал Алексея.
— Отправил сестру? — спросил он.
— Отправил.
— Посиди. Давненько я с тобой не беседовал. — Брокман сел за стол и, набивая трубочку, спросил: — Что у вас там вышло с Илларионовым?
Алексей давно ожидал этого разговора.
— Не сработались, — сказал он угрюмо.
— А кто виноват?
— Вам видней. Может, и я. Он начальник, я — подчиненный…
— Мг-м, значит, ты, — точно взвешивая его слова, повторил Брокман.
Он прикурил и, попыхивая дымком, заметил вскользь:
— Быстро ошибки признаешь… А скажи, если бы было по-илларионовски, ушел бы Крученый или нет?
— Может, и не ушел бы…
— Та-ак. — Брокман, все еще заметно прихрамывая, подошел к окну, прислонился к подоконнику. — Странно, — проговорил он. — Невеселая картина. Я вот заметил: когда человек слишком быстро признает свои ошибки, это либо трус, либо предатель. Сиди! — прикрикнул он на вскочившего Алексея. — Получай, что заслужил! И без истерик мне тут! — добавил он, хотя Алексей не проронил ни одного слова.
Алексей опустился на стул и так закусил губу, что почувствовал во рту солоноватый привкус крови.
«Так и надо! — подумал он. — Так и надо!..»
Брокман молчал долго, очень долго, и грозным казалось Алексею это молчание. Он даже вздрогнул, когда председатель ЧК вдруг засмеялся. Да, Брокман засмеялся, негромко, неумело, будто покашливая.
— Чудак ты, парень! — проговорил он. — Его тут оговаривают, а он туда же! Виноват, раскаялся!.. Ты каяться не спеши! Докажи, объясни, какие у тебя были планы! Ошибиться — не беда… если ты честный человек. Конечно, упустил Крученого — что ж хорошего. Напутал кое-где, не использовал всех возможностей — тоже есть. Но все-таки сделал порядочно, так и скажи!.. А Воронько — большая потеря. Прозрачной души был человек. Большая потеря… — Он помолчал, приспуская брови на глаза. — Надежней трудно найти. Книги любил… Мечтал после войны учителем стать. Образования у него никакого, говорил, учиться будет. А ведь ему за сорок… — Брокман подошел, прямо посмотрел Алексею в глаза. — Ладно, Михалев, иди, работай. А насчет сестры не беспокойся, это ничего…
Алексей не понял, что он хотел сказать последней фразой, но Брокман смотрел на него с таким простым человеческим неслужебным пониманием, что его окатила горячая облегчающая волна благодарности к этому суровому человеку, и что-то напряженно задрожало в груди — вот-вот сорвется…
Странный этот разговор стал ему понятен вечером. Ясность внес Федя Фомин.
— Лешка, ты здесь? Чего расскажу! — возбужденно возвестил он, заскочив в комнату. — Я еще утром хотел, так на операцию послали. Между прочим, сегодня самолично проводил обыск у одного адвоката. Вот где книжек, мать честная! Три стенки—и все книжки, книжки, убей меня на месте, не вру!..
Рассказал он следующее.
Утром, когда Алексей провожал Екатерину, Федя принес Брокману какие-то бумаги и застал у него Илларионова, который в непочтительных тонах поминал Михалева. Федя скромненько присел у двери, решив вступиться за друга, если понадобится.
Будучи человеком самолюбивым, Федя более всего боялся брякнуть что-нибудь невпопад, чтобы не подумали, что он не разбирается в самых сокровенных глубинах чекистского дела, и потому, когда Илларионов крыл Михалева за неправильное ведение операции в Алешках, он молчал. К тому же было видно, что доводы Илларионова производят на Брокмана слабое впечатление.
— Брокман ему говорит: у меня, говорит, другая информация! — рассказывал Федя. — Мне, мол, Величко все представил в ином свете, и я считаю, что Михалев — способный оперативник. Так и сказал: молодой и способный. Сознаешь?
— Ну, ну.
— А Илларионов, гад, опускает губу ниже подбородка, вот так, и говорит: способности, мол… Как это он сморозил? Ах, черт, забыл! У него словечки — язык вывернешь. Словом, в том смысле, что бабушка надвое гадала. И вы, говорит, товарищ Брокман, совсем зазря даете ему такую веру, потому что один из самых сволочей в том заговоре — близкий родственник Михалева, муж его родной сестры, и сестрица, верно, того же поля ягода, ее надо притянуть, как соучастницу, а Михалев ее, совсем наоборот, покрывает и даже, пока мы здесь разговариваем, отправляет подальше с глаз, чтобы не было против него улик! Ну, тут, Лешка, я ему дал! Не посмотрел на Брокмана! Язва ты, говорю, товарищ Илларионов, а не чекист! Лешка тебя переплюнул, так тебя завидки берут и за кишки дерут! А за то, что ты его хаешь, так надо бы намять тебе скулы, как последнему гаду!..
Федя несколько преувеличивал. Он действительно не сдержался, услышав поклеп на друга, но выразил это не в такой определенной форме, как рассказывал. Он просто забормотал, краснея и заикаясь от волнения: «Что же это он!.. Товарищ Брокман, что это он такое говорит!.. Скажите ему! Да Михалев!.. Это же свой, Михалев!..»
Брокман велел ему сесть на место и помалкивать, пока не спросят, и обратился к Илларионову:
— Тебе известно, кто задержал родственника Михалева?
— Конечно. Храмзов. Вскоре после того, как этот тип привез Федосовой взрывную машину затяжного действия.
— Федя, найди-ка Храмзова, он только что у меня был, — сказал Брокман, — пошли сюда.
Когда приведенный Федей Храмзов в очередной раз доложил, как задержали Глущенко, разговор был исчерпан.
— Что же касается сестры, — сказал Брокман, — то ее допрашивал Величко. Безвредная бабенка, запуганная. Кстати, сам Михалев узнал у нее об оружии, которое хранил ее муженек. Так что и тут все чисто. А что ты мне все это сказал, товарищ Илларионов, возможно, и не вредно. Только запомни: бдительность — это хорошо, подозрительность — плохо. Михалев показал себя хорошо, зачем же чернить человека. Ему, имей в виду, нелегко сейчас. Ты знаешь, что он сделал в одиночку на левом берегу?..
И Илларионов, а с ним Федя и Храмзов узнали о похождениях Алексея в Казачьих лагерях…
БУДНИ
Жизнь в ЧК текла своим чередом, бурная, сложная, разнообразная. Перед глазами проходил многоликий разношерстный поток людей различных сословий, возрастов и положений. Здесь страшное нередко соседствовало со смешным, правда — с ложью, честный человек— с жуликом. И часто их нелегко было отличить друг от друга.
Считалось, что сотрудники ЧК расписаны по отделам и занимаются строго определенными делами: одни разведкой и контрразведкой, другие борьбой с бандитизмом, третьи — со спекуляцией и саботажем.
В действительности же дела постоянно смешивались, перепутывались так, что иной раз трудно было определить, какому отделу они подлежат. Порой за незначительным на первый взгляд должностным проступком скрывался злостный саботаж, налет уголовников на частную квартиру оказывался деталью большого контрреволюционного заговора, болтливый нищий на базаре — провокатором, заезжий спекулянт — шпионом. И от чекистов требовалось подлинное искусство, чтобы в этой путанице, отметая второстепенное и случайное, высмотреть, почувствовать, угадать врага, не обидеть друга…
В ЧК служили простые люди. У подавляющего большинства из них не было в жизни ничего такого, что могло бы подготовить их к суровой и ответственной работе в органах власти. С оружием в руках добывали они для народа свободу и землю. А потом победившая революция сказала им: научился дарить, научись и карать врагов. Но будь зорок! Не ошибись! Не спутай друга с врагом! Такая ошибка — тягчайшее преступление! Будь справедлив, как справедлива революция, вручившая тебе оружие! Но уж если встретился с врагом—не жалей, скрепи сердце, сражайся до последнего, ибо ты — солдат революции!..
Все это понимал Алексей, понимали его товарищи. Были, конечно, среди них и такие, которым ненависть к врагу или излишнее служебное рвение, или свойства личного характера мешали добросовестно разобраться в обстановке, толкали порой на необдуманные крайние меры. По мнению Алексея, к их числу относился и Семен Илларионов. Однако можно с уверенностью сказать, что людей, подобных Илларионову, было немного среди чекистов. Да и тех, что были, сковывала обстановка деловитой сдержанности, которую поддерживали старые большевики — Величко, угрюмый седой Адамчук, который начинал вместе с Дзержинским, и особенно — Брокман. Казалось просто непостижимым, как удается председателю быть в курсе всего происходящего в ЧК. Он хранил в памяти мельчайшие подробности самых разнообразных дел, помнил, что, когда и кому было поручено, и спрашивал с каждого строго. Его взыскательность создала в ЧК атмосферу высокой ответственности за свои поступки, ответственности, которой был проникнут каждый чекист.
Как-то Федя Фомин, разруганный за что-то Брокманом, пожаловался Алексею:
— Говоришь с ним, а он словно бы все наперед знает. — И, подумав, добавил: — Большого опыта человек!
Федя располагался теперь в одной комнате с Алексеем: он унаследовал стол Воронько. Шумное это было соседство. Запас энергии у Феди огромный, а девать ее было некуда: к самостоятельному ведению дел его не допускали, поручали главным образом разного рода оперативные задания. Был он самым молодым среди сотрудников, его любили за веселый, непоседливый нрав, и мало кто звал его по фамилии — просто Федюшка и Федюшка. Всякое проявление неуважения к своей особе Федя переживал болезненно и всеми силами сокращал сроки своей молодости: прибавлял себе года, говорить старался басом и тайно мечтал отпустить усы, но они не спешили расти на его свежем мальчишеском лице. Затейник он был большой: хорошо плясал, умел показывать смешные сценки про пьяных и юродивых и проделывал это так здорово, что заслужил даже похвалу Илларионова, бывшего профессионального актера.
С некоторых пор Федя стал часто бегать на Виттовскую, в угрозыск, где завел дружбу с одним из следователей, Петром Константиновичем Буркашиным. Алексей встречал Буркашина — человека лет тридцати пяти, крепыша, с короткой шеей и фельдфебельскими закрученными усами. Однажды Федя поделился с Алексеем, чем они с Буркашиным занимаются:
— Он, понимаешь, бывший цирковой борец, выступал под именем Маска победы, си-ла!.. — Федя посмотрел на дверь, понизив голос, попросил: — Ты пока не болтай никому, после мы их всех удивим! Буркашин меня джиу-джитсу обучает.
— Ну?
— Точно. Три приема уже освоил. Хочешь покажу?
— Покажи.
— Пошли в сад, тут места мало…
В дальнем углу сада, примыкавшего к зданию ЧК, Федя сбросил кожанку, подвигал руками, разминая мускулы, и предложил Алексею:
— Давай, бей меня по голове.
— С чего это?
— Бей, я отвечаю. Покажу тебе один прием — ахнешь!
— Смотри, Федюшка!
— Вот дурной! — загорячился Федя. — Думаешь, мне охота плюху получить? Говорю, значит, знаю секрет. Ты попробуй! Да бей же, говорят тебе!
Алексей усмехнулся и с сомнением опросил:
— Сильно бить?
— Ну, как можешь. Целься в лоб!.. Давай!
Алексей пожал плечами, размахнулся и ударил. Федя подскочил, хотел что-то сделать с его рукой, но не успел.
Плюха получилась крепкая. Отлетев шага на три, Федя сел на заглохшую клумбу. Рот его округлился, глаза посоловели.
— Ты что, Федюшка? — обеспокоился Алексей. — Я ведь не хотел, ты сам просил.
Федя помотал головой, сердито проговорил:
— Ишь, силы накопил! Я еще и приготовиться не успел…
Он встряхнулся и, растопырив локти, снова подошел к Алексею, похожий на нахохлившегося петуха.
— А ну, давай еще раз!
— Да брось ты, Федюшка, — сдерживая улыбку, сказал Алексей. — Так и мозги вышибить недолго!
— Бей, говорю! — разозлился Федя. — Мне Буркашин не так еще дает, тебе до него тянуться! Бей!
Чтобы не обидеть его, Алексей ударил еще раз, но не сильно, больше для виду. И тогда случилось то, чего он никак не ожидал.
Федя каким-то особым манером перехватил его руку в воздухе, нырнул куда-то под мышку, и не успел Алексей ахнуть, как ноги его потеряли опору, кусты и небо вкруговую поменялись местами, и он во весь рост шлепнулся на землю.
Оглушенный падением, он тотчас же вскочил на ноги, Федя прыгал вокруг, возбужденно кричал:
— Что, ловко? Ловко? Уразумел?
Теперь попросил Алексей:
— А ну, еще раз!
Повторили. И снова Алексей очутился на земле. Потом Федя показал еще прием, как ломать руку, если нападут с ножом.
— Ловко! — признался Алексей. — Занятная штука, может пригодиться! Ты меня сведи к твоему Буркашину на досуге.
— Сведу! — пообещал Федя. — Мне не жалко… Однако не скоро еще довелось Алексею постигнуть премудрости японской борьбы: досуга у него не было…
Хороший врач время, еще лучший — работа. В сбитом, но напряженном ритме сменялись облавы, допросы, обыски, расследования. За один только месяц Алексей удвоил свои познания о Херсоне. Правда, знания эти не украшали город, в котором он родился и вырос. В нем обнаруживались десятки бандитских «малин», грязных ресторанчиков, черных валютных рынков, притонов, где сбывались контрабандные товары и можно было за сходную цену достать так называемую «малинку» — чудовищную смесь из морфия, опия и хлороформа. Все эти злачные места кишмя кишели спекулянтами, анархистами-террористами, провокаторами, белогвардейскими и иностранными шпионами и прочей нечистью. Разбитая, но еще не уничтоженная контрреволюция защищалась яростно. Это была настоящая война, и, как на всякой войне, обе стороны несли потери. На Забалке были зверски зарезаны два молоденьких красноармейца из отряда ЧОНа — им не исполнилось еще и семнадцати лет. В перестрелке, вспыхнувшей среди бела дня на городском базаре, был тяжело ранен добродушный богатырь Никита Боденко. Выстрелом из-за угла ранили в голову Николая Курлина. Под крыльцо дома, где жил Брокман, бандиты однажды вечером подложили бомбу, спусковой механизм бечевкой соединили с дверной ручкой. Расчет был на то, что председатель ЧК позже всех возвращается домой. Спасла его чистая случайность: на бечевку наткнулась дворовая собака. Собаку разорвало, дверь разнесло в щепки, но в доме, к счастью, никто не пострадал…
Такие случаи считались в порядке вещей. Их даже не учитывали. Опасность была естественным свойством чекистской работы.
В насыщенных событиями трудовых буднях ЧК не оставалось времени для личных переживаний. И заповедным казалось все, что не было направлено непосредственно на работу…
С Марусей Алексей виделся редко. Она относилась к тому разряду засекреченных сотрудников, которых придерживали для специальных поручений. Чекисты постоянно ощущали на себе неусыпное зловещее внимание преступного мира, которому рано или поздно становились известны все, кто имел отношение к ЧК. Поэтому Марусе было категорически запрещено без крайней нужды общаться с кем-либо из «легальных» сотрудников, а тем более появляться в здании ЧК. Райком комсомола направил Марусю на работу в наробраз, жила она в общежитии где-то на улице Говарда, и Алексею за все время удалось только три или четыре раза перекинуться с нею несколькими фразами.
Но как ни случайны и кратковременны были их встречи, они всякий раз оставляли у него такое чувство, будто надвигается что-то большое, неясное еще, но радостное, чего словами-то и не назовешь. Словно из всего сложного мира, который, кстати, чаще обращался к нему самой мрачной своей стороной, неожиданно выделилась какая-то светлая точка, стала расти, расти и приняла в конце концов облик невысокой девушки с ямочкой на правой щеке, по-детски припухлым ртом и упрямой морщинкой между бровями.
Возможно, Алексей еще не скоро заметил бы все это, если бы не разговор с Воронько по дороге в Степино. Он тогда впервые подумал о Марусе не только как о сотруднике, товарище по работе. Он перебрал в памяти подробности их встреч, вспомнил, как в последнее время, разговаривая с ним, Маруся вдруг беспричинно заливалась краской и начинала говорить резким независимым тоном, как горячо вступалась за него в спорах с Илларионовым, вспомнил еще много незаметных, но значительных мелочей и с удивлением пришел к выводу, что Воронько, пожалуй, не так уж неправ…
И чем больше он думал о Марусе, тем больше ему казалось, что уже давно его тянет к этой девушке.
Случалось, что красивая и знающая цену своей красоте Федосова с ее расчетливым кокетством вызывала в нем темное, острое и беспокойное чувство, в котором он постыдился бы признаться даже самому себе. И ни разу он не задумался над тем, почему, встречая в тот период Марусю, он испытывал такое облегчение, будто из гостей возвращался домой. Он никогда не сравнивал их. Он просто чувствовал, что там — чужое, ускользающее, враждебное, а здесь — свое, понятное и близкое. С Марусей было просто и легко: товарищ, свой человек!..
Она не была так красива, как Федосова. Трудно сказать, была ли Маруся вообще красива. Здоровая свежесть, крепкая фигурка, живые глаза, всегда готовые к улыбке, — это еще не красота. Но это, пожалуй, лучше…
Встречаясь, они успевали сказать друг другу немного: «Как живешь?» — «Твоими молитвами». — «Здоров?»— «Не жалуюсь. А ты?» — «А что мне сделается! Рана не болит? (Рана! Это о царапине-то на шее!) Похудел ты, смотреть страшно. Работы много?»—«Не спрашивай!»
И расходились. Нельзя было даже сказать на прощание: «Заглядывай» или «Вечером свободна?..»
Но зато, расставшись, можно было еще и еще раз припоминать встречу и находить глубокий смысл в том, как запунцовели у Маруси щеки, когда она внезапно увидела его, как сказала «похудел, смотреть страшно»— так Катя когда-то говорила, — и что назвала Лешей, а раньше всегда по фамилии, и что руку задержала, когда прощались, и, кажется, что-то еще хотела сказать…
ПОДГОТОВКА ОПЕРАЦИИ
Двенадцатого ноября вернулся Филимонов с отрядом. Последнее время ему не везло. После первого успеха в деревне Воскресенка он еще два раза основательно пощипал Смагиных, но затем счастье изменило ему. Две недели он безрезультатно рыскал по степи, топтал следы смагинских тачанок, был даже несколько раз обстрелян бандитами, но завязать с ними боя так и не смог.
Банда за это время уменьшилась почти вдвое. Около половины своего состава она потеряла при первой стычке, часть разбежалась, другие явились в органы Советской власти, когда была объявлена амнистия дезертирам и добровольно сдавшимся бандитам. При Смагиных оставалось всего около сорока человек, но зато это были самые отпетые головы, такие, кому не приходилось надеяться на снисходительность Советской власти. Об их лютости уже рассказывали легенды.
С ликвидацией Смагиных следовало торопиться: надвигалась зима, время, на которое бандиты уходили отсиживаться в леса. Операцию пришлось бы отложить до будущего года.
По показаниям сдавшихся смагинцев, Марков неотлучно находился в банде. Он, по-видимому, тоже ждал зимы.
Между тем, опасаясь предательства, Смагины сменили свои базы. Придерживались они обычной бандитской тактики — наступать на «пустом» месте. Врывались в деревни, убивали коммунистов, жгли их дома и скрывались до подхода советских отрядов. Фактически в районе Большой Александровки не было Советской власти. Население было терроризовано, Советы уничтожены.
Банда, сократившись, приобрела еще большую маневренность и казалась неуловимой; наглость ее росла с каждым днем. Дошло до того, что однажды из деревни, где ночевал отряд Филимонова, бандиты выкрали председателя комбеда, бывшего бойца Красной Армии.
На рассвете, выезжая из деревни, чоновцы увидели на столбе за околицей раздетый до нижнего белья труп. Он висел высоко над землей. Ладони его были прибиты к столбу гвоздями, голова рассечена. К залитой кровью рубахе приколота записка, написанная изящным каллиграфическим почерком:
«Узнай у него, Филимонов, где мы. Ему сверху виднее».
Весь день чоновцы гнали лошадей, стремясь настичь банду, но Смагины сумели ловким маневром запутать следы и уйти от преследования.
На совещание к Брокману были вызваны оперативные сотрудники ЧК. Когда все собрались, уполномоченный по борьбе с бандитизмом Адамчук обвел людей насмешливым взглядом из-под белых бровей и сказал:
— Хороши чекисты! Орлы! Бандитов не можем перехитрить. Филимонов весь ковыль в степи потравил… Спросите у него про Смагиных. Он расскажет! У смагинской кобылы хвост из конского волоса да четыре ноги, на передние кованы — вот его сведения! — и свирепо сверкнул глазами на Филимонова, который хотел было что-то возразить.
Кряжистый большеголовый Филимонов сидел неестественно прямо, стараясь не скрипеть новыми наплечными ремнями. На висках его и на бритой губе выступила испарина.
— Стыдно сказать, — продолжал Адамчук. — Весь мир будет смеяться! Слушайте сюда! Ответственным за операцию назначен Михалев, поскольку он, вроде Филимонова, крупный специалист по Смагиным и по Крученому… Но чтобы думать всем! Слышите? Всем до одного! К завтрашнему дню чтобы каждый из вас придумал план, а там выберем, какой лучше. Все! Идите, мозгуйте. Орлы…
Уже к вечеру в планах не было недостатка. Одни предлагали преследовать банду несколькими группами, разделив район ее действия на участки; другие, наоборот, считали, что следует на время прекратить преследование, усыпить бдительность Смагиных, а затем накрыть их внезапным рейдом; кто-то из наиболее отчаянных вызвался даже завербоваться в банду и действовать, так сказать, изнутри…
После недолгих споров приняли к исполнению следующий план: в район Большой Александровки направить двух человек с заданием уточнить главные базы Смагиных. Один агент поселится в какой-нибудь деревушке, расположенной в центре района, другой будет осуществлять связь. Выбрали деревню Белую Криницу. На подготовительную работу отводилась одна неделя с тем, чтобы к 22–23 ноября все сведения были собраны. В этих числах усиленный отряд Филимонова прибудет на мельничный хутор, в десяти верстах от Белой Криницы.
Стали думать, кого послать.
— Я бы сам поехал, — неуверенно предложил Алексей.
— Смеешься! — махнул на него рукой Адамчук. — Там же Крученый, а сам ты для них меченый, — улыбнулся он. — Нужно человека понезаметней, Королеву например.
— Я еще думал про Федю Фомина, — с неоправданной поспешностью сказал Алексей. — Он справится.
— А чем тебе Королева не показалась? Девчонка умная, имеет опыт, комсомолка. Вчера видел ее: чуть не ревет, до дела просится. Между прочим, она пристроена в наробразе. Оформим ей направление учительницей.
— Я против, — сказал Алексей. И, чувствуя, что краснеет, разозлился и добавил совсем уже невразумительно словами Воронько: — Не женское это дело!
— Вот-те раз! — удивился Адамчук. — Это еще почему? Как раз самое что ни есть женское! Приезжает в село молодая учительница, детишек учить. К ней бабы валом повалят — кто за советом, кому письмецо написать. Вот где источник информации!
— Королева подойдет, — согласился Брокман. — А связным можно и Фомина. Паренек шустрый.
Величко тоже высказался за Королеву и Федю. Алексею ничего не оставалось, как согласиться с ними. Он и сам понимал, что Адамчук прав, но легче ему от этого не было.
Вечером, предупредив Марусю, они с Адамчуком и Федей пришли в наробраз.
Обсудив детали предстоящей операции, решили, что Марусе и Феде надо ехать вместе под одной фамилией — как брату и сестре. Феде тогда не придется прятаться и выжидать удобного случая, чтобы встретиться с Марусей. К тому же они были похожи друг на друга: оба светлоглазые, русые, румяные. Выдать их мог только говорок: Федя был из Рязани и акал на рязанский манер, за что и получил прозвище «чакист». А Маруся была волжанка: она окала. Разница в выговоре становилась особенно заметна, когда они разговаривали между собой. И Адамчук предложил Феде выдавать себя за глухонемого. Это, кстати, избавило бы его от расспросов дотошных деревенских кумушек, уменьшило бы шансы проболтаться, но зато услышать можно было много интересного: глухих не стесняются.
Задача была нелегкая, но Феде она пришлась по душе. Поручение казалось ему пустяковым, некоторое усложнение только украшало его.
— А справишься? — спросил Адамчук прищурясь. — Молчать придется и днем, и ночью, и наяву, и во сне. Даже когда вы одни будете, и то нишкни: не дай бог, поблизости кто пройдет! Выдержишь? Тебе ведь это не по характеру.
— Хо! — самоуверенно сказал Федя. — Год буду молчать, если надо, огнем из меня не выжгешь. Глядите, и сейчас начну. Для тренировки, — сказал он новое словечко, позаимствованное у Буркашина.
И действительно промолчал весь вечер. У парня был недюжинный актерский талант. Алексей не мог удержаться от улыбки, глядя на туповатое, безучастное выражение лица своего приятеля.
Кончая разговор, Адамчук спросил:
— Все понятно? Вопросов нет? И у тебя, Федюшка? Федя не ответил. На его лице были написаны скука и безмятежное добродушие.
— Эй, я тебя опрашиваю! Все ясно?
Федя смотрел в завешанный паутиной угол и сонно моргал глазами.
— Федюшка, ты что? — Маруся тронула его за руку. — Тебя же спрашивают!
Федя непонимающе уставился на нее и быстро зашевелил пальцами, издавая при этом какие-то нечленораздельные «ао» и «уы».
На что неулыбчивый человек был Адамчук, и тот засмеялся, глядя на него. Маруся и Алексей закатились от хохота. А Федя удивленно смотрел на них, моргал глазами, а потом тоже радостно осклабился глуповатой улыбкой глухонемого, привыкшего к тому, что его порок вызывает у людей веселье.
— Все бы хорошо, — заметил Адамчук, становясь серьезным, — только чуб убери: слишком лихо для убогого.
Но Федя в ловушку не пошел и продолжал улыбаться блаженно и глуповато.
— Хитер! — похвалил Адамчук. — Теперь вижу: сможешь.
И лишь тогда Федя шмыгнул носом, запихнул чуб под кубанку и самодовольно подмигнул Алексею.
Вышли они вместе. Было холодно и темно. У подъезда Алексей сказал Феде и Адамчуку:
— Вы идите, мне тут надо… заглянуть кой-куда…
— Ага, — проговорил Адамчук и покосился на Марусю. — Потопали, глухонемой, — взял он Федю под руку, — нам с тобой вроде заглядывать некуда. Бывайте…
…С минуту они стояли друг против друга. Алексей сказал:
— Идем, провожу!
— Ой, не надо, Леша!
— Пустое. Ночь, все равно уж…
И они пошли рядом по темным улицам, где на холодных неметеных тротуарах шуршали сухие листья и в воздухе уже пахло снегом. Оба долго молчали, не решаясь и не умея начать разговор. Потом Маруся споткнулась, Алексей неловко поддержал ее за локоть. Маруся локоть не отняла, но отвела его подальше, держа под острым углом, и они почему-то пошли очень быстро, точно опаздывали куда-то…
Так и подошли к Марусиному общежитию, не обмолвившись ни единым словом. Только у крыльца, когда нужно было прощаться, Алексей деловито сказал:
— За Фоминым присматривай, чтоб не забывался, а то обоих выдаст. Внимание к себе не особенно привлекайте. — И, сорвавшись с тона, добавил совсем так же, как она когда-то сказала ему: — Ты там поосторожней!..
Из ближнего окна падало немного света, и Алексей видел поднятое к нему лицо Маруси.
— Знаешь, Леша, — сказала она, — когда я приеду, что-то тебе скажу.
— Что?
— Вот когда приеду… Ну, прощай, до двадцать второго!
Он задержал ее.
— Говори сейчас!
— Сейчас нет. После…
— Тогда я скажу.
— Ну?!
Он слегка потянул ее за руку, но рука не поддалась, стала твердой и выскользнула из его ладони.
— Ну, ладно, когда приедешь…
Маруся засмеялась и взбежала на крыльцо. Алексей постоял-постоял и пошел обратно. Это была последняя их встреча и первый разговор, в котором хоть что-то стало ясно…
В БЕЛОЙ КРИНИЦЕ
И началась операция, простая, заурядная, со своей героикой и со своим трагизмом, операция, каких много было в ту беспокойную пору.
Наутро оформили документы и переодели Федю в штатское — он выглядел в нем не старше пятнадцати лет. Подрядив на базаре попутную телегу, Маруся с Федей уехали. А спустя шесть дней из Херсона выступил отряд Филимонова.
В один ночной переход, объезжая деревни, он достиг мельничного хутора в десяти верстах от Белой Криницы. День прошел спокойно, бойцы отдыхали, чистили коней. Погода выдалась скверная: холодный дождь с ветром, и на мельницу никто не приезжал. Алексей устроился на сеновале, хотел уснуть, но сон не шел к нему. Чем больше он думал об опасностях, которым подвергались Маруся с Федей, тем значительней они ему казались. В центре «черного» района, фактически беззащитные (Адамчук запретил брать с собой оружие: видно, не очень доверял Фединой выдержке), лишенные возможности в течение долгой недели рассчитывать на какую-либо помощь, — каково им было там! А что, если в деревню наедут бандиты?
Работа не клеилась, все валилось из рук. Шесть дней, прошедших с Марусиного отъезда, Алексей прожил словно в каком-то мутном оцепенении. По его настоянию отряд Филимонова выступил на сутки раньше срока, и прибыл вовремя…
В десятом часу вечера Филимонов позвал Алексея пить чай к мельнику. Не успели сесть за стол, как в сенях затопали, дверь ударила в стенку, сбив стоявшее на табуретке ведро с водой, и в комнату влетел Федя. За ним всунулись чоновцы из дозора.
Федя был без пальто. На стоптанные ботинки комьями налипла грязь. Штаны и розовая в горошек рубаха были мокры насквозь. Волосы, распавшись на пробор, прилипли к искаженному лицу.
— Скорей! — крикнул он с порога. — Братцы, родненькие, скорей!
Алексей, рукавом сметая чашки на пол, бросился к нему.
— Что случилось?!
— Маруся!.. Смагины там…
— Где?
— В Белой Кринице!
— Маруся! Что Маруся?
— Замордуют ее! Смагин свадьбу затеял!
— По коням! — приказал Филимонов, хватая с лавки шинель.
Через несколько минут отряд мчался по степи. Ветер метал в лицо пригоршни дождя. Чавкала под копытами развязшая дорога. Гнулись к конским шеям бойцы. Сзади, на тачанке, кутаясь в попону, трясся Федя.
О многом сказали Алексею Федины слова.
«Свадьба!» Бандитская «свадьба»! Кто в ту пору не знал, что это означает! В селах и деревнях, затираненных бандитами, вербовали атаманы девушек на короткую забубённую любовь. Какой-нибудь расстрига-поп в несколько минут окручивал их, используя вместо аналоя уставленный бутылями стол, шумел над деревней пьяный разгул со стрельбой и матерным ревом, а потом, попировав, атаман неделю-другую таскал свою жертву за собой по степи в тачанке, а то, случалось, бросал уже наутро после «свадьбы». Много было в деревнях таких несчастных, раздавленных позором, зараженных мерзкими болезнями бандитских «жен», отмеченных на свою беду недолгим вниманием веселых атаманов.
Перед глазами Алексея стояло смазливое, с светлой бородкой и красными пятнами на переносице лицо «студента». Он вспоминал его недобрый взгляд, и страх за Марусю теснил грудь.
Скорей! Скорей! Только бы успеть! Только бы добраться вовремя!
В эти минуты он даже забыл о Маркове…
А случилось вот что.
Как и предсказывал Адамчук, приезд учительницы вызвал большое оживление среди деревенских женщин. Год назад умер старый школьный учитель, новые ехать боялись, с ребятишками не было никакого сладу. Марусю встретили хорошо, посетовали только, что больно уж молода. Спросили, когда начнет уроки. Маруся сказала, что недельку поживет, привыкнет, оглядится, а там и начнет с богом.
Была в деревне школа — большая низкая изба со слепыми оконцами, точно бельмами, затянутыми копотью и паутиной. В ней стояли колченогие лавки и длинные столы, до черного блеска затертые ребячьими локтями. Использовали эту избу для деревенских сходок, а до воцарения в районе братьев Смагиных — под сельскую раду. Тут же, за классной комнатой, имелась довольно большая и теплая кладовка, без окон, но вполне пригодная для жилья.
В первый же день то приезде Маруся повязала голову цветной косынкой, подоткнула подол и принялась за уборку. Федя тоже был «пущен в дело». Он вначале запротестовал было, но Маруся так цыкнула на него, что пришлось уступить, тем более что в положении глухонемого не особенно разговоришься. Впрочем, он скоро примирился со своей участью. Легкая, быстрая, полная упругой девичьей силы, Маруся с таким энтузиазмом взялась за наведение порядка, что было весело подчиняться ей, и тогда обнаружилось, что совсем не унизительно для мужского достоинства мыть окна, обтирать со стен пыль и паутину или, ползая на коленях, скрести найденным в кладовке обломком косы серые замытые доски иола…
Весь день к ним наведывались бабы, расспрашивали, откуда да что, пугали бандитами, жалели Марусю, что такая молодая, а уже столько натерпелась — родителей потеряла, через всю Россию пробиралась с убогим на руках, — и «убогого» жалели… Принесли яиц и молока. Бабы были общительны и разговорчивы. Уже к вечеру Маруся знала, кто в деревне со Смагиным запанибрата. Узнала она также, что на неделе раза по два бандиты заглядывают сюда. Вот не приезжали дней пять, значит, скоро будут.
И действительно, они приехали в середине следующего дня. Шел дождь, сквозь слезящееся окошко Маруся с Федей видели, как по улице протрусили съежившиеся, увешанные оружием всадники, направляясь к дому местного старосты Матуленко, солидного благообразного мужика, которому Маруся отдала свои и Федины документы. Тачанки, запряженные четверней, ехали сзади. Сидевшая в гостях у Маруси бабенка всполошилась, ахнула: «Пожаловали!» — и убралась домой.
Федя залез на чердак и оттуда сообщил, что Смагины привезли к старосте раненого. Спешились… Раненого сняли с тачанки, ведут. Пошли по хатам. Коней не распрягают. Идут сюда…
Бандиты, видимо, не знали еще, что в деревне новая учительница. Заметив промытые окна в заброшенной школе и подметенное крыльцо, удивились и заглянули. Их было трое.
— Эге! — проговорил один из них, щетинистый, с разрубленной щекой. — Это еще что за краля?
— Я здешняя учительница, вчера приехала, — сказала Маруся спокойно.
— Учительша? — изумился бандит. — Этакая-го пигалица? Врешь! Бумага есть?
— Мои документы у старосты.
— Санько, — мигнул он товарищу, — беги к Матуленко, скажи батькам, шо тут большевичка объявилась.
— С ума, что ли, сошел! — сказала Маруся. — Я не большевичка.
— Там увидим!
Молодой Санько затопал по грязи к дому старосты.
— А это кто? — спросил бандит, указывая на Федю, который с любопытством разглядывал пришедших.
— Это мой брат, он глухонемой.
— Нёмый? — недоверчиво проговорил бандит. — Поди-ка сюда, ты! — обратился он к Феде. — Иди, говорят!
Федя вопросительно посмотрел на Марусю.
— Иди, Феденька, иди, — сказала она, показывая пальцем на бандита. — Не бойся, иди…
Федя подошел.
— Так ты, сталоть, нёмый? — спросил бандит. И вдруг вытянул Федю плеткой по плечу.
Никто, кроме Маруси, не мог оценить Фединой выдержки. Он отшатнулся, присел от боли, но не издал ни звука.
— Что ты делаешь! — закричала побелевшая Маруся, закрывая Федю собой. — Больного бьешь!
Федя, опомнившись, что-то плаксиво и обиженно залопотал.
— Що робышь! — недовольно сказал второй бандит. — Це ж убогий!
— Ничего! — засмеялся первый. — Съест, не вредно. Это для проверки…
Затем они уселись на лавку и стали ждать. Первый бандит как ни в чем не бывало задавал Марусе вопросы, откуда они, кто их прислал, кого знают в деревне. Маруся отвечала односложно, отворачиваясь и гладя по голове всхлипывающего Федю.
Под окнами зачавкала грязь. Дверь хлопнула, и перед Марусей предстали Григорий Смагин (она сразу узнала его по описанию Алексея), его брат, обрюзгший, с отечными испитыми щеками, одетый в щегольской романовский полушубок, и еще четверо.
— Ну-ка, покажите мне учительницу! — сказал Смагин Григорий. — Вы?!
Он уставился на Марусю, и глаза его, пустые, наглые глаза бывалого женолюба, стали маслеными.
— Вот не ожидал ничего подобного! Тю-тю-тю… — сказал он, оглядываясь на брата. Тот слегка кивнул.
— Здравствуйте, мадам! — шутовски поклонился Григорий. — Какая приятная неожиданность! Думал увидеть какую-нибудь гимназическую мегеру, и вдруг на тебе: очаровательный цветок! Говорят, вы большевичка? — спросил он, чуть прищурившись и поклонившись еще более галантно.
— Глупости он болтает! — горячо сказала Маруся. — Это выдумал ваш… ну вот этот, словом! — показала она на бандита со шрамом. — Моя фамилия Королева, Мария Петровна. Мы с братом беженцы из Нижнего Новгорода, брат глухонемой, мы столько натерпелись, мы голодали, а он бьет брата плеткой! — Она прижала платок к глазам.
— Он бил вашего брата! — с преувеличенным возмущением воскликнул Смагин. — Да как ты посмел, мерзавец! Геть отсюда! Все, все, геть! Я сам тут займусь!..
Он выставил бандитов из избы — не ушел только Смагин-старший — и обратился к Марусе:
— Успокойтесь, пожалуйста! Это недоразумение, он будет наказан. Ах, негодяи, негодяи, как распустились!. Подумать только: ни за что ни про что ударить плеткой. Очень нехорошо! Ну, успокойтесь, разрешите задать вам несколько вопросов,
— П-пожалуйс-та…
Смагин сел за стол, указал ей место напротив. Он развязал мокрый башлык, расстегнул и спустил на лавку просторную кавалерийскую бурку, снял с головы свою сизую студенческую фуражку и положил ее так, чтобы Маруся видела технический значок.
— Давно ли вы в большевистской партии? — вежливо опросил он.
— Вы смеетесь надо мной! — всплеснула руками Маруся.
— В таком случае, кто же вы, простите?
Она с самого начала повторила придуманную совместно с Алексеем и Адамчуком историю о том, как она потеряла родителей, как бежала из Нижнего Новгорода, когда там начался голод, как скиталась с братом по вокзалам и как в Херсоне ей предложили поехать в деревню учительницей, хотя она никогда не готовилась к этой деятельности и просто даже не знает, как будет учить… Она была согласна на все, лишь бы наконец обрести кров и не думать о куске хлеба для брата…
— А вам не говорили, что здесь опасно? — спросил Смагин. — Вернее, опасно для тех, кто распял Россию, — поправился он, — для красных?
— Г-говорили… Но я подумала, что нам никто не захочет причинить вреда. За что?
— Вы правы! — сказал Смагин. Он поверил каждому ее слову. Это было видно по тому, как он ее слушал, и по тому, как переглядывался с братом. — Вам нечего бояться. Мы преследуем только врагов. Друзей мы любим… — Он потянулся через стол и, сладко улыбаясь, погладил ее по руке.
Маруся невольно отдернула ее.
— Повторяю, вам нечего бояться! Особенно меня, — подчеркнул он. — С этого дня я сам буду, как говорится, опекать вас. Вам нравится такой опекун?
— Я, право, не знаю, — пробормотала Маруся.
Он засмеялся, уверенный, что первый шаг к победе сделан, и сделан успешно.
— Вы скоро опять увидите меня! — пообещал он. — Я знаю, что наша дружба в короткое время станет крепче и… ближе.
И хотя то, что он говорил, было на руку чекистам, Маруся от этого взгляда побледнела еще больше и с трудом заставила себя кивнуть головой.
— На днях вы получите весточку, — сказал Григорий вставая. — А теперь позвольте откланяться…
Рукопожатия ему показалось мало, он попытался обнять ее. Маруся увернулась. Он захохотал и надел бурку.
— Пойдем, Васек, — сказал брату, — мы еще вернемся сюда.
Обрюзгший Васек пробурчал что-то на прощание. Григорий подмигнул Марусе и напомнил:
— Ждите вестей! — наклонился в дверях и вышел. Вскоре банда уехала из деревни…
На другой день, в обед, перед школой остановилась телега. Кривоногий мужичок с куцой, точно прореженной, бородой спросил «учительшу Машу».
— Принимайте, — неприветливо сказал он, — имущество привез.
— От кого это?
— Григорий Владимыч кланяется.
Федя помог ему втащить в школу большой окованный сундук. Немедленно сбежались бабы смотреть присланное Смагиным богатство: шали, полушалки, две шубы, платья городских фасонов, обувь и несколько штук мануфактуры. Бабы ахали, восхищались и с нескрываемой жалостью поглядывали на Марусю. Ей и самой был понятен зловещий смысл этих подношений. Хорошенькая учительница, одинокая и беззащитная, была для Смагина заманчивой добычей. Нередко любовные похождения атаманов вызывали взрывы такого возмущения, что, случалось, из повиновения выходили целые деревни, а от родственников опозоренной девушки можно было ожидать любого предательства. С Марусей нечего было беспокоиться на этот счет. Вступиться за нее было некому, кроме убогого брата…
Когда бабы, судача и вздыхая, разошлись, Федя сердито спросил Марусю, которая весело перебирала тряпки в сундуке:
— Чего скалишься, невеста? Обрадовалась? Дела ни в пень! Жди теперь свадьбы. Надо сейчас же в Херсон подаваться, наших привести.
— Дурной ты! — сказала Маруся, прикидывая, как ей пойдет муаровое бальное платье с длиннющим шлейфом, какие носили, наверно, в прошлом веке. — Сиди и не рыпайся. О таких делах только мечтать можно! Протянем дней пяток, пока Алексей с Филимоновым прибудут, а там мы им такую свадьбу закатим, не проспятся!
— Пять дней! Станет он ждать пять дней! Увидишь, сегодня же завалится!
— Ничего, Федюшка, перекрутимся как-нибудь…
Федя не ошибся. Перед вечером явился новоявленный Марусин жених. На этот раз вся ватага, минуя дом старосты, подъехала прямо к школе. Смагин вошел оживленный, улыбающийся.
— Принимайте гостей! Не ждали?
«Гости» набились в избу, наполнив ее гомоном, грохотом сапог и шашек, запахом конского пота и овчины.
— Здрасте, Маша! — приветствовал Смагин Марусю. — Соскучились? Приехали вас веселить. Рады?
— Милости прошу, — поклонилась Маруся.
— Давайте поздороваемся. По-старинному, по-русски.
Он облапил ее, хотел поцеловать в губы, но, промахнувшись, сочно чмокнул в щеку.
Маруся вырвалась, покраснела до слез. Смагин удовлетворенно потер руки, но вдруг нахмурился, глядя на ее скромное платье.
— Вы от меня гостинцы, получили?
— Получила… Только мне не надо!
— Вот еще! Когда дарят от сердца, надо брать! — недовольно сказал он. — Впрочем, ладно, и в таком наряде хороша, как говорится. Несите на стол, — приказал он своим. — Албатенко и ты, Макар, ступайте к старосте, пусть закуску дает. Скажите, утром наведаюсь.
«Утром» — это означало, что они останутся ночевать…
Маруся нажарила свинины на двадцать человек—остальные разбрелись по деревне, — и началось пиршество. Столы составили в ряд. Оба Смагины сели в красном углу. Возле себя Григорий посадил Марусю, рядом с нею Федю. Сколько ни старался Федя, он не мог определить, кто из присутствующих Крученый: ни один не подходил под описания Алексея.
Григорий пил много, быстро хмелел. Брат его выпил еще больше, но по нему этого не было заметно. Он глыбой громоздился над столом, положив перед собой тяжелые, как гири, руки. У него был прямой неломкий взгляд, в котором темнела неподвижная, навсегда застывшая ненависть.
Смагинцы пили сдержанно. Опьянел, пожалуй, один Григорий. Иногда кто-нибудь, чтобы угодить атаману, кричал: «Горько!» — и Григорий, похохатывая, лез к Марусе целоваться. От него разило сивушным перегаром и зубной гнилью. Пятна на переносице стали еще ярче, губы обслюнявились и обвисли. Федя слышал, как он шептал Марусе:
— Хозяйкой будешь на весь округ!.. Что хочешь — твое!.. Мое слово — кремень… Не выламывайся, пей! — и толкал ей в губы кружку с самогоном.
— Не надо… Гадость какая, уберите!
Смагин хохотал, откидываясь на лавке, и смотрел на нее налитыми бешенством глазами…
Наконец пиршество кончилось. Оставшийся самогон слили в четвертную бутыль и унесли в тачанку. Бандиты стали устраиваться на ночлег. Маруся с Федей ушли в кладовку, заперлись.
Вскоре к ним постучал Смагин. Маруся долго уговаривала его через дверь пойти лечь, но в конце концов он сорвал задвижку.
Стали бороться в темноте. Григорий хрипел:
— Женюсь… Цыть, дура! Женюсь, говорю! Церковным браком… с попом! Как положено…
Когда Федя понял, что Смагин одолевает, он вцепился в его тужурку, оттянул от Маруси,
— Кто?! — заорал тот. — Кто, гад? Убью!
К счастью, он был очень пьян и безоружен. В каморку вошел Смагин-старший.
— Иди спать, Гришка, — строго сказал он. — Не успеешь, что ли? Иди!
И увел его с собой. Григорий сквозь зубы цедил матерщину.
Маруся легла на койку и заплакала. Она плакала горько, зло, взахлеб, и Федя сам чуть не заревел, слыша, как она давится от рыданий, уткнувшись головой в подушку. Он подобрался к ней, зашептал:
— Маруся, хочешь, я в Херсон махну? К утру достигну. Приведу наших…
— Не смей! — ответила она. — Заметят, что ушел — все пропало… Перетерпим. А нет — я им… — И скрипнула зубами.
Наутро Григорий улыбался Марусе, словно ничего особенного не произошло. Бандиты куда-то торопились. Наскоро позавтракав остатками вчерашней свинины, стали собираться в дорогу. Григорий, уже в бурке, отозвал Марусю в сторону:
— Маша, вчера-то я побаловался спьяну, ты не сердись. Но вот что я тебе скажу: мне без тебя теперь невозможно. Жениться на тебе хочу! Ты как?
— Ой, что вы, Григорий Владимирович! Как можно! Так у вас быстро…
Он усмехнулся,
— А жизнь нынче какая? Торопиться надо жить, кто знает, что нас завтра ждет! Но ты не сомневайся, Маша, у нас с тобой по-хорошему будет. Я эту петрушка—он сделал неопределенный жест, — скоро прикончу, вот только должки кое-какие отдам. А после на север с тобой поедем, к Москве поближе. Хочешь в Москву?
— Подумать мне надо, Григорий Владимирович.
— Сколько же ты думать собираешься?
— Ну, недельку…
— Тю, очумела! Четыре дня думай, пока меня здесь не будет, а через четыре дня приеду и сразу свадьбу сыграем. Ух и гульнем!
— Да что вы, Григорий…
— Сказал, и все! Жди меня. Через четыре дня прилечу, как на крыльях! Не бойся, Машутка, любить буду, нравишься ты мне! Но смотри, — у него жестко сузились глаза, — уехать без меня и в мыслях не держи, есть кому присмотреть! — Он снова заулыбался — Да куда ты от меня денешься, суженая ты моя! Жизнь тебе такую устрою, будет о чем вспомнить! И братишку твоего пристроим. Ну-ка, обниму на прощание!.
Маруся съежилась, выставила локти. Он засмеялся:
— Ладно, прощай. Жди.
…Четыре дня! Ровно столько, сколько оставалось до двадцать второго числа!
Все складывалось как по-писаному. В день «свадьбы» Федя исчезнет после обеда. Любопытным Маруся объяснит это тем, что брат сильно переживает, и вот удрал, забился куда-нибудь и плачет: больной все-таки…
Однако вернулся Смагин не на четвертый, а на третий день, двадцать первого ноября.
В шесть часов вечера банда на рысях въехала в деревню. На тачанках везли раненых. Смагин, не останавливаясь, проехал к дому старосты, пробыл там с полчаса и затем со всею свитой явился к Марусе. И с первого же взгляда, едва он вошел, Маруся поняла: случилось что-то непредвиденное, что-то такое, отчего обстановка резко меняется к худшему.
Смагин был мрачен. Скинув у порога мокрую бурку (погода была ненастная, с дождем и ветром), он рукавом отер воду с лица и криво улыбнулся Марусе:
— Здравствуй, душечка! Видишь, как спешил к тебе, на день раньше приехал! Помыться мне дай…
Но было совершенно очевидно, что вовсе не пламенная любовь к Марусе сократила срок его отсутствия. Позже, прислушиваясь к разговорам смагинцев, Федя понял, в чем дело. Смагины, по-видимому, крепко приелись местным жителям. В одном из сел, которое братья считали вполне преданным им, крестьяне своими силами устроили засаду, в результате которой Смагины потеряли шесть человек убитыми и четырех ранеными. Под их началом оставалось теперь всего около тридцати сабель. Смагины захотели восполнить свои потери и в другом селе объявили мобилизацию. Но в ту же ночь все завербованные ими мужики удрали в леса…
Помывшись, Григорий Смагин зашел в Марусину каморку. Сел за столик, спросил:
— Ты готова?
— К чему?
— Сегодня окрутимся. Я уже и попа привез из Большой Александровки. Он у Матуленки отдыхает.
— Говорили же, ч-четыре дня, — прошептала Маруся, помертвев.
— Мало что говорил! День роли не играет. Сегодня все и кончим.
— К-как же это? Ой, не надо! Ради бога, не надо сегодня, Григорий Владимыч! Ну, денек еще? Завтра…
— Ерунда! — он нахмурился, на щеках забегали желваки, глаза ушли под брови. — Нюни не распускай, на меня не действует! Бога должна благодарить: я всерьез женюсь, поп настоящий. Все будет честь по чести. — И вдруг, зверея, саданул кулаком по столику. — Да завтра я расплююсь с этой поганой дырой навсегда! К матерям! Уйду! Сволочи! Уйду!.. На Украине еще места много. Пусть их большевики хоть в жернова суют — начхать мне! Предатели, гады!.. — сатанея от ненависти, он заикался, и капельки слюны повисали на его курчавой бородке.
В каморку заглянул Смагин-старший:
— Гришка, захлопни пасть, забываешься!
Григорий рванул ворот, отлетели пуговицы. Пустыми остывающими глазами он уставился в угол, помолчал и поднялся на ноги.
— Ладно, ерунда все… — он ощерился, изображая улыбку, подмигнул Марусе. — Ничего, Маша, тебя это не касается. Готовься! Мои счеты с мужиками — одно, а любовь — особая статья. Я Матуленке скажу, чтобы своих баб прислал помочь. Готовься, — повторил он и вышел, стуча сапогами.
Ни кровинки не было в лице Маруси, когда она обернулась к Феде.
Он глазами спросил ее: «Что делать?» Она зашептала, почти прижимаясь губами к его уху:
— Беги, Федя! Беги скорей!
— Куда?
— Куда хочешь! На хутор… Или еще куда, хоть в Херсон! Может быть, успеешь! Я их попробую задержать. Приведи кого-нибудь, Федюшенька!..
Он хотел возразить, сказать, что не оставит ее одну с бандитами, что убьет Григория… Но она зажала ему рот:
— Иди! Меня они все равно не возьмут! — И почти силой вытолкнула его из каморки.
Смагинцы уже составляли столы для свадебного пира, у крыльца сгружали с тачанки бочку с брагой и битую птицу — гусей и уток, Бандит с разрубленной щекой, тот самый, что в день знакомства огрел Федю плеткой, подозвал его к себе и, кривляясь, знаками стал объяснять, что сегодня произойдет. Если б он знал, о чем думает, слушая его с идиотской улыбкой, «глухонемой брат» атамановой невесты, у него поубавилось бы веселья!
В это время показались идущие к школе под дождем Григорий, староста Матуленко, две бабы и сухонький старик священник. Федя спрыгнул с крыльца, завернул за угол школы, будто за нуждой, огородами выскользнул за околицу и побежал что было силы…
Мельничный хутор стоял на пути в Херсон — Федя проезжал его вместе с Марусей. Окажись хутор чуть в стороне, Феде и в голову не пришло бы заглянуть туда: никакой надежды, что чекистский отряд уже прибыл, у него не было. Он бежал, захлестываемый ветром и косыми режущими струями дождя, не разбирая залитых водой дорожных выбоин, задыхаясь, с одной мыслью в голове: где угодно, как угодно найти помощь, спасти Марусю…
И когда, уже в полной темноте, какие-то люди схватили его и один из них, присмотревшись, воскликнул: «Федюшка!» — он заплакал в голос, навзрыд, как ребенок…
МАРУСИНА СВАДЬБА
Спешившись у деревни, чекисты окружили школу, не потревожив даже деревенских собак, но это оказалось ненужной предосторожностью. Смагины на этот раз проявили несвойственную им беспечность. Возможно, они и выставили дозоры, но караулить под проливным дождем, пока другие пьют, было несладко, и часовые присоединились к пирующим. Когда бойцы Филимонова вплотную подошли к школе, лишь один смагинец встретился им: он блевал, стоя под дождем у крыльца. Так он и умер от руки Филимонова, не разобравшись, откуда пришла к нему смерть.
Большинство смагинцев было пьяно в лежку. Те из них, кто еще мог соображать, очень быстро поняли безвыходность своего положения. Двое или трое бандитов, попытавшихся выскочить из окна, тут же свели свои счеты с жизнью…
— Сюда! — кричал Федя. — Сюда, Леша!
Через классную комнату, где среди опрокинутых столов чекисты вязали бандитов, они бросились к Марусиной каморке. Распахнули дверь.
Маруся лежала на полу. Страшна была ее рана, нанесенная наотмашь отточенной, как бритва, бандитской шашкой.
Поперек кровати, без сапог и тужурки, валялся, раскинувшись, Григорий Смагин. Он тоже был мертв.
И еще кто-то, третий, живой, неподвижно сидел в углу…
Вот что увидел Алексей. Остальное он понял позже.
…Маруся тянула до последнего момента. Вынесла она и короткий, наспех отслуженный венчальный обряд, и слюнявые поцелуи своего «жениха», и похабные шутки упившихся бандитов. Ждала, надеялась, что спасение все-таки придет.
Когда же надежды больше не осталось, когда распаленный водкой Григорий Смагин, под грязный гогот собутыльников, затащил ее в каморку, решилась на последнее…
Предложила Смагину еще немного выпить: для храбрости… Он согласился, принес водки. Пока он ходил, Маруся вытряхнула в кружку содержимое своего кулечка из фольги. Он ничего спьяну не заметил…
Успел ли он крикнуть перед смертью или брат его, что-то заподозрив, сам вломился в «брачный покой», но это и решило Марусину судьбу. Смагин-старший зарубил ее…
Василий Смагин не оказал никакого сопротивления, Похоже было, что он совсем не слышал шума в соседнем помещении, не понимал, что за люди перед ним. Безумным и страшным было его лицо, когда стали вязать ему руки. И лишь когда выводили из каморки, он уперся в дверной косяк и, повернувшись к брату, выкатывая из орбит водянистые, как студень, белки глаз закричал:
— Гриш-ка-а!., Гришень-ка-а!..
Григория унесли.
Марусю положили на кровать, накрыли широкой, с подзорами, простыней.
И долго стоял над ней Алексей. Мыслей не было. Была боль, острая, почти физическая боль. Она вошла в сердце и осталась там рваным раскаленным осколком…
Филимонов положил руку ему на плечо:
— Пойдем, Михалев…
Алексей крепко потер лоб. Что-то нужно было сделать… Что-то еще оставалось неоконченным. Что же?
Вспомнил. Вышел в классную комнату.
Все бандиты уже были связаны. У стены жались перепуганные растрепанные бабы, священник и два — три мужика. Маркова среди них не было. Ушел! Снова ушел!
Алексей оглянул арестованных.
— Где Крученый?
И тут, по легкому движению среди бандитов, понял, что Марков где-то здесь, рядом, близко!
— Я спрашиваю: где Крученый? — повторил он. Арестованные молчали.
— Обещаю снисхождение тому, кто укажет! Снова движение среди бандитов. Некоторые переглянулись между собой.
— Я скажу! — быстро проговорил бандит с черной повязкой на глазу. — Албатенко я, Микола Албатенко, запомни, начальник…
Но ему не дали купить жизнь. Сразу несколько голосов закричало:
— У старосты он, вон у того!
— Кто староста?
— Я, — забормотал Матуленко. — Есть у меня один раненый… Только не тот, что говорите, не Крученый… Марков его фамилия…
— Веди! — приказал Алексей.
Марков был ранен в стычке с продотрядом. Пуля навылет прошила мякоть правого бедра.
Два месяца он мотался со Смагиным по степи. Вначале была надежда, что Григорию Смагину, который, отказавшись от своей первоначальной эсеровской программы, выкинул желто-голубое знамя и объявил себя украинским националистом, удастся поднять восстание по всей Херсонщине. От этой надежды скоро пришлось отказаться. После разгрома в Воскресенке Смагиным так и не удалось оправиться. С тех пор они думали только о том, чтобы унести ноги от Филимонова. Банда редела. Вместо восстания сбились на мелкий разбой — убивали районных милиционеров, преследовали демобилизованных красноармейцев, грабили потребительские лавки. Марков хотел переждать некоторое время, пока утихнет шумиха, поднятая алешкинским делом, и о нем немного позабудут, а там — податься в Херсон. Нет, надолго задерживаться в Херсоне он не собирался: слишком рискованно. Путей было много: еще гуляет по Украине Махно, еще бушуют мятежи на Дону, еще можно ожидать нового прихода союзников. На худой конец есть заграница: Польша, Германия… Но в Херсон он все-таки заедет!..
Скитаясь со Смагиными, Марков случайно встретил бывшего крамовца, которому посчастливилось бежать из ЧК. Крамовец был одним из тех, кого захватил Алексей во время августовского рейда… Через верных людей Марков знал, что произошло в Алешках. Припоминая события двухгодичной давности, он начал понимать, что Алексей Михалев и тогда уже был причастен к неожиданному разоблачению фон Гревенец и ее казни накануне немецкого наступления.
Желание расплатиться с этим чекистом за Дину, за Крамова, за Гревенец, за его, Маркова, позор было в нем сильнее осторожности. Нет, в Херсоне он побывает!
Но для этого нужно было набраться терпения и продержаться еще хотя бы несколько месяцев. Со Смагиным это становилось труднее. От Филимонова можно уйти, помурыжить красных еще долгое время, но от крестьян не уйдешь! Смагины утратили популярность среди местного населения. Об этом свидетельствовала засада в селе, которое считалось вполне надежным. Теперь под ними загорится земля!
Ветер наваливался на хату, Дождь шипел в соломенной крыше. Несмотря на ненастье, рана сегодня болела меньше. Марков лежал в темной горнице на широкой семейной кровати, которую уступил ему гостеприимный Матуленко, и припоминал тайнички, где можно скрыться. Он вспомнил некую добрейшую офицерскую вдову, содержавшую лавчонку в Бобровом Куте, вспомнил ветеринарного фельдшера, живущего в Снегиревке, вспомнил еще кой-кого, кто, конечно, не откажет ему в приюте, если понадобится…
За стеной кряхтела и охала больная ревматизмом теща Матуленко. Сам староста с женой и дочерью — толстой некрасивой девкой с прыщавыми щеками — ушел пировать к Смагину. Марков был рад этому: хоть с разговорами не пристают — что будет, да скоро ли кончится, да как обернется…
Вдали хлопнули выстрелы, Марков прислушался. Разгулялись! Без стрельбы не обходится ни одна пьянка Григория Смагина. Хоть бы сегодня удержался: деревню пугает. И так люди волками смотрят!
Выстрелы скоро прекратились. Марков долго лежал с закрытыми глазами, пока не начал дремать.
Он очнулся оттого, что кто-то вошел в хату,
— Это ты, Прохорыч? — окликнул он.
— Я, — ответил Матуленко.
Он был не один. С ним, должно быть, пришел кто-то из смагинцев: Марков услышал стук подкованных каблуков по земляному полу.
— Кто там с тобой?
— Свои, — сказал Матуленко после небольшой паузы. — Григорий Владимыч до тебя прислал.
— Пусть идут сюда.
Вошли трое. Матуленко внес лампу. Когда свет упал на того, что был ближе всех к кровати, Марков вскрикнул и сунул руку под подушку. Перед ним стоял Алексей Михалев.
— Подними руки, — глухо сказал он, — не лапай наган, убью на месте!
Марков поднял руки.
— Встань! Отойди от кровати!
— Не могу. Нога…
— Сможешь. Отойди!
Марков встал и, хватаясь за стену, отошел от изголовья.
Алексей достал из-под подушки маузер и передал его Феде Фомину. Коленом отодвинул табурет, на котором лежали гранаты и шашка.
— Одевайся! — сказал он и бросил Маркову одежду, встряхнув ее, чтобы убедиться, что оружия больше нет.
Марков, нагнувшись, медленно натянул брюки. Он боялся поднять лицо, боялся встретиться взглядом с чекистами и прочитать в их глазах подтверждение того, что вдруг отчетливо представилось ему: сейчас они выйдут из этой чистой и теплой хаты, и там, под дождем, где-нибудь посреди утонувшей в грязи дороги раздастся за спиной выстрел… Услышит ли он его?
— Я идти не могу, — сухим, рвущимся голосом проговорил он. — Не дойти мне…
— Ничего, здесь близко, — ответил Алексей. Это был приговор, конец…
— Не смогу я, — повторил Марков. — Не надо… Алексей понял, что творится в душе этого человека.
— Не бойся, — сказал он. — В Херсон поедешь, судить будут.
Марков быстро поднял голову. Правда? Значит, еще не сейчас? Он с надеждой посмотрел на стоявшего перед ним чекиста.
Это был тот самый Алексей Михалев, скромный «писарь», которого так «удачно» завербовала когда-то Дина Федосова, но Маркову казалось, что он впервые видит его по-настоящему.
Он никогда раньше не замечал в этом человеке напряженной суровой собранности и пристального неумолимого блеска в зрачках, будто в их прозрачной глубине мерцали холодные чешуйки слюды…
Утром хоронили Марусю.
Место выбрали за деревней, на пригорке, под высокой акацией, чтобы по весне распускала она над Марусей свои белые грозди.
Была видна с пригорка степь, широкая богатая украинская земля.
Расстреляли по обойме в прощальных залпах.
И через час потянулся из деревни длинный обоз. На телегах тряслись связанные смагинцы.
Алексей далеко опередил своих. Ехал один, думал. Под мерный шаг коня мысли приходили печальные и торжественные.
Нет Пантюшки, Воронько… И Маруси нет. И много еще в степи безыменных холмиков. Сохранятся они или когда-нибудь их распашут под хлеба?.. Не в холмиках дело. В памяти людей останутся те, кто укрыт под ними, кто отдал себя за эту землю, за хлеба, что вырастут на ней, за новую жизнь. Они останутся навсегда!.. Надо только до конца довести дело, ради которого не жалели они ни жизни своей, ни молодости, которому беззаветно отдали все, что имели…
Его догнал Федя. Поехали рядом. Над степью висело тяжелое, кудлатое небо. Ветер улегся. Туман дотаивал на горизонте. Но в воздухе уже совсем ощутимо пахло снегом, первыми ясными заморозками.
1957 г.
notes