19
Позвонив уже в одиннадцатом часу вечера и увидев перед собой знакомое постаревшее лицо со светлыми дерюгинскими глазами, с метнувшейся в них болью, Денис, словно внезапно потеряв дар речи, лишь беспомощно топтался на коврике перед дверью и растерянно улыбался.
— Денис, — укоризненно покачала пышной, теперь уже совершенно седой головой Аленка, — не может быть! Денис — ты? Неужели ты? Откуда? Какой красавец стал! Боже мой, даже не сообщил. Входи скорей… Ну, хоть бы словечко! Что же ты в чемодан вцепился… Поставь, здесь никто не возьмет…
Аленка хотела насильно взять чемодан из рук внука, но он осторожно прислонил его к стене рядом с встроенным шкафом; Аленка обняла его, едва дотянулась до головы, потрепала буйную шевелюру, и внук засмущался еще больше.
— Ну, ну, бабуль, ну что ты? — пробубнил он звучным баском. — Ну, ладно, ладно, как вы живете-то? Бабуль, слушай, перестань, не плачь, я тебя не узнаю… Случилось что-нибудь? Нет, что же это такое, ты же совсем белая…
— Время пришло, выкрасило, — сказала Аленка, утирая слезы. — Ты не получал моего письма? Совсем ничего не знаешь? И деду не написал? — удивилась она. — На кого же ты все-таки похож? На деда Захара?
— Бабуль, ну перестань, в самом деле, — засмеялся внук. — Какая разница, на кого я похож? Сам на себя!
— Глаза у тебя определенно в нашу, дерюгинскую породу… а брови — брюхановские, руки, пожалуй, брюхановские…
— Ну, бабуль, ты прямо как на конном заводе, — опять не выдержав, засмеялся, он, сверкнув сплошным рядом зубов; обняв ее за плечи, он насильно усадил ее, тут же в прихожей, на маленький диванчик, скрипнувший под непривычной тяжестью. — Ну, бабуль, ну, честное слово, как тебе не стыдно, разревелась, как маленькая.
— Сейчас, сейчас пройдет… Мне не стыдно, а вот тебе не стыдно? За два года — четыре письма!
— Ну, не умею я писать письма! О чем писать-то? — защищался внук. — Не умею писать письма, не люблю, вот так, только чтобы время занимать…
— Погоди, отцом станешь, поймешь, о чем мог бы написать с границы, — сказала Аленка. — Что же это я! От радости голову потеряла… Ты же с дороги. Иди в свою комнату, располагайся… Там твой старый диван, фамильный, брюхановский, сейчас как раз по тебе. Ванна напротив… ты не забыл? Давай, я на стол соберу… Что там есть в холодильнике… Ну, иди, не теряй времени.
Как только за внуком закрылась дверь, Аленка, прикрыв глаза, сильно сцепила руки; от напряжения виски ломило, она вдруг ясно увидела перед собой то, о чем запрещала себе вспоминать и думать всю жизнь; юношески стройная, перетянутая ремнями высокая фигура внука подернулась зеленым мраком; загорелая сильная шея, затылок… она чуть не задохнулась от специфического запаха грязных, заскорузлых от крови и гноя бинтов, от смрада разлагающегося заживо тела…
С усилием отогнав от себя наваждение, нетвердо ступая, Аленка подошла к старому, во всю стену зеркалу; трудно было предположить, что война возвращается вот так беспощадно и некстати; с пытливой неприязнью вглядываясь в свое отражение и не узнавая себя, она смотрела откуда-то из-за невозвратной, недозволенной черты, с того света, и было в этом нечто противоестественное и унизительное.
Денис вышел из ванной в спортивном костюме, еще больше подчеркивающем его молодость, начинавший все отчетливее проступать мужской характер; под черными, от деда, бровями тихой насмешкой светились золотисто-серые глаза; светло-русые раньше волосы теперь слегка потемнели; кормя внука, Аленка с материнской гордостью любовалась им — такой гвардеец не останется незамеченным, тут же подхватят. И аппетит у внука солдатский, — она подложила ему еще большой кусок индюшатины.
— Ты что, Аленка? — он впервые назвал ее по-детски.
— Тебя так не хватало, Денис, — ответила она. — Все эти годы. Ты ешь, ешь!
— Еле наелся.. Сыт. Спасибо. Чай какой ароматный. Как ты живешь, Аленка? Что дядя Петя? Константин Кузьмич?
— Не все сразу, вот еще компот есть, — остановила она внука; ее неестественно оживленный голос заставил Дениса поднять глаза от тарелки. — На нас в последний год повалилось… Я тебе писала, видишь, ты не получал моих писем. У твоего дяди Петра родился сын… у тебя теперь есть братишка. Представляешь. Иван Брюханов очень серьезный товарищ… а?
— Вот это действительно сюрприз! — протянул Денис огорошенно. — Двоюродный брат, это, конечно, здорово, но когда же он теперь вырастет? Состариться успеешь, вот беда…
— Ты придумаешь! — засмеялась Аленка. — Ты вообще не состаришься. Еще лет сорок будешь молодым. Наша порода не изнашивается… Оля потрясающая мать… Пете так повезло с женой. Господи, только бы войны не было!
— Войны не будет, бабуль, — сказал Денис твердо, удерживаясь от желания прижаться головой к ее рукам, поцеловать эти знакомые, стиснутые сейчас в бессильные кулачки руки; он даже пошутить не смог, что пока есть Константин Кузьмич Шалентьев и его ведомство, о войне можно не беспокоиться.
— Тебе не понять, Денис. Внуки дороже детей. Когда у человека появляются дети, он еще сам слишком молод, у него много сил, он способен еще сам все успеть. Его программа только начинается… А вот с внуками появляется тишина. Тишина души и мыслей, человек уже смиряется с невозможностью собственного бессмертия — только через детей, внуков, через следующие поколения… Денис, ты ведь погостишь? — оборвала себя Аленка. — В театры походим… А может, совсем останешься? Ты вернулся в самое время… Подготовишься к приемным экзаменам… Вместе подумаем, куда тебе поступать…
— Ну, у тебя и характер, бабуль, идешь напролом, как танк, — засмеялся внук. — Нет, вместе мы не будем думать. Я буду думать один. Ну, послушай, Аленка, почему вы все помешались на высшем образовании?
— Я не представляю себе полноценной жизни без знаний, — сказала Аленка. — Ты мой внук. Кому же, как не тебе? Можешь улыбаться, но куда от этого денешься? Чаю еще? Покрепче?
Поворачивая в руках пиалу с ароматным чаем, Денис опустил голову, об институте он по-прежнему не думал серьезно. Но он и сам знал и чувствовал приближение перемен; хотел он того или нет, теперь необходимо было выбирать что-то определенное и конкретное. Он поднял глаза и попросил:
— Знаешь, бабуль, давай условимся… Придет момент посоветоваться, сам попрошу совета… Не гони, сам постараюсь во всем разобраться…
— Речь не мальчика, но мужа. Тебе в семью дяди надо сходить… просто необходимо. Хочешь, вдвоем навестим, посмотришь на братишку, он такой уморительный. Уже всех узнает, представляешь?
— Представляю себе это знакомство, — фыркнул внук. — Лежит, сучит ногами… здрасте, я ваш новый родственничек…
— Потом, Денис, твоя мать в Москве… Ты не хочешь ее увидеть?
— Опять ты гонишь. Не гони, бабуль, — остановил он Аленку. — У вас тут, в Москве, слишком бурная жизнь. Прямо в пот ударило. Нет, не сейчас, — решительно тряхпул он головой. — Ей будет неловко, мне тяжело. Совершенно чужие люди…
— Денис… ну что ты? Ну точно маленький.
Внук, дурачась, как в раннем детстве, когда был чем-то очень недоволен, крепко зажал себе уши ладонями и, глядя на Аленку озорными смеющимися глазами, затряс головой, показывая, что ничего не слышит и слышать не хочет.
— Ну, хорошо, хорошо, отдыхай, — сказала она. — Книг очень много новых. Поваляйся с книгой… Там не до чтения было…
— Да, а что же Константин Кузьмич? — поднял голову Денис. — В командировке? Что его не видно? Опять где-нибудь летает? Аленка! Аленка, что с тобой?
Не отвечая, она прислонилась к кафельной стене.
— Константина Кузьмича больше нет, — глухо сказала она, и по ее напрягшемуся затылку он сразу поверил в самое страшное. — Еще в прошлом году, в августе. Год чудовищный… столько на нас навалилось. Ты еще всего не знаешь, я не хотела сразу. Твой дядя Петя в тюрьме, тоже вот уже скоро год…
— Вот оно что, — потерянно пробормотал Денис, не в силах осознать услышанное. — А я-то думаю, бабуля моя торопится, торопится… К чему бы? Ну, наворотили… За что?
— Ты же знал его слабость, проклятое вино… Отдохни, потом расскажу….
— Лучше не храбрись, — пожалел ее внук, сразу становясь взрослее с резко перечеркнувшей лоб складкой. — Лучше не тянуть. Тоже мне стоик — ничего себе, отдохни!
Присев на диван, она попросила принести пепельницу и, закурив, собираясь с силами, долго молчала, уставившись перед собой в одну точку. Ей было необходимо что-то переступить в себе, отыскать необходимое равновесие — внук каким-то особенным чувством, возникающим между очень близкими душевно людьми, понимал это и терпеливо ждал. И она действительно заговорила о себе, очень издалека, с каких-то незапамятных, еще партизанских времен, и внук, сам уже успевший пройти в жизни не одну и не две тяжких полосы, вначале с недоверием, затем все с нарастающим волнением смотрел на свою бабку, открывшуюся перед ним в какой-то немыслимой новизне; когда она замолчала, он тоже долго не мог заговорить.
— Героическая ты женщина, бабуль, что ты так все на себя да на себя? — придвинувшись, он взял ее неживые руки и, согревая в своих широких ладонях, прижался к ним лицом. — Ты ни в чем не виновата, просто невезуха, представляешь, попали в полосу невезухи. Она обязательно когда-нибудь кончится! Посмотришь! Ты за все себя одну не кори, дяде Пете ведь тоже не пятнадцать, знал, на что идет… Я почему-то ему верю — и все.
— Я виновата, не усмотрела, не уберегла, на мне проклятье…
— Еще чего! Чего это ты кликушествуешь? — возмутился Денис. — Тоже выдумала! Ты даже не знаешь, какая ты замечательная! Я на такой, попадись она мне, сразу бы женился… Только сейчас таких нет.
Вымученно улыбаясь и утирая слезы, Аленка пошла было к двери, но тут же спохватилась:
— Матери твоей сейчас плохо, разошлась с мужем, совсем потерялась. А кто знает, чьей вины больше? Ну ее тебе не жалко, меня пожалей… Она тебя так ждет, только этой встречей и живет сейчас, к твоему возвращению такой пуловер из французской шерсти связала — не отличишь от фабричного. Ты ее не отталкивай, Денис! Ей хуже всех. Мы же все вместе. А у нее никого.
— Сдаюсь, сдаюсь, без всяких условий…
Оставшись один, Денис постоял посредине комнаты и бросился на широкий брюхановский диван, закрыл глаза. Слишком много всего свалилось; о матери он вообще никогда не думал и редко ее вспоминал; встречаясь с нею, всегда чувствовал какую-то неловкость и тайное раздражение, при первой же возможности старался уйти. Он не знал, в чем виновата перед ним мать, он лишь безошибочно чувствовал, что она глубоко несчастна, душевно не устроена и что другие относятся к ней с жалостью и даже с каким-то внутренним пренебрежением, и это, пожалуй, ранило его больше всего остального; вероятно, именно этого он и не мог простить матери и старался быть от нее как можно дальше.
Погасив бивший в глаза верхний свет, он опять лег; из армии он ни разу не написал матери, хотя от нее получил несколько писем. Во всем произошедшем разобраться было необходимо, и он, стараясь не думать ни о Шалентьеве, ни о дяде Петре (о них он вообще сейчас запретил себе думать), открыто и прямо спросил себя, чем уж так сильно провинилась перед ним мать, и, собственно, что он сам, раз и навсегда, сознательно и безжалостно вычеркнувший ее из своей жизни (сколько раз ведь звала), знает о ней, о ее душе, и почему он должен относиться к ней столь безжалостно и нетерпимо?
Он ворочался с боку на бок и заснул часа на полтора-два, когда уже совсем рассвело, а на другой день, договорившись с Аленкой, к вечеру был уже у матери; Аленка, приехавшая к дочери прямо с работы, пораньше, настороженно наблюдала, как сын с матерью здороваются, словно чужие, рука за руку…
— Обнимитесь же вы, черти! — сказала она. — Ох, уж эта брюхановокая порода! Обнимитесь сейчас же! Иначе я что-нибудь розобью о вашу голову!
Ксения, пересиливая скованность и смущение, как бы прося прощения, потянулась к сыну, и он, видя и чувствуя ее волнение, все-таки не мог отделаться от ощущения, что происходит что-то ненужное и что они с матерью по-прежнему совершенно чужие, сторонние друг другу люди, но, пересиливая себя, слегка обнял ее за плечи, на мгновение прижался щекой к ее голове.
— Ну вот, ну вот, — растерянно сказала Ксения, едва ощутимо поглаживая его локоть. — Здравствуй, Денис, мы все тебя так ждали, — добавила она, виновато улыбаясь, и неуверенными шагами торопливо ушла на кухню, а Денис, переступая с ноги на ногу, вопрошающе взглянул на Аленку.
— Добрая минута, — ободрила Аленка, сощурившись, не скрывая своего любования им, таким крепким и сильным, в военной форме, еще больше подчеркивающей его статность. — Ой, что-то горит! — добавила она, с шумом потянув в себя воздух. — Там что-то подгорает… Кстати, твоя мать потрясающе готовит. Сейчас мы немного успокоимся, что-нибудь наскоро перекусим, у меня с утра крошки во рту не было, и отправимся к Оле. Нам, родным, надо быть сейчас вместе, в кучке. Оля обрадуется. Звонить не будем, вот так неожиданно, как снег на голову… Ксения, давай заворачивай свой пирог и поедем!
Они так и поступили и были благодарны Аленке — сразу установилась легкая, доверительная, непринужденная атмосфера; украдкой присматриваясь к матери, Денис заметил у нее одну особенность: задумываясь, она глубоко уходила в себя и наклоняла голову вправо, глаза у нее при этом начинали заметно косить.
Встретившая на пороге целую компанию, Анна Михайловна вначале растерянно отступила, затем, восторгаясь и ахая, быстро обежала вокруг Дениса, еле-еле дотягиваясь ему до плеча, шустрая старушка с ее восторгами и внимательными быстрыми глазами понравилась Денису.
Снабдив всех шлепанцами и пригласив в гостиную, она, приоткрыв дверь в комнату напротив, бывшую комнату Пети, понизив голос, таинственно позвала:
— Олюшка, иди скорей, какие у нас гости дорогие! Оставь хоть на минутку своего принца! Ну спит и спит ребенок, чего рядом с ним сидеть… Ты только взгляни, кто к нам приехал! Вот счастье, вот радость! Дождались мы светлого дня, спасибо пресвятой Богородице!
Оля вышла с сыном на руках, особое уютное ровное тепло и плавная бережность движения, лучистая улыбка и тихое сияние глаз говорили о душевном равновесии, несмотря ни на что, и гордости сыном.
— Иван Брюханов, — представила она малыша; серьезное, нахмуренное личико неожиданно осветилось угрюмоватыми отцовскими глазами; у Аленки сжалось сердце; она взялась возиться с ребенком, ловко одев его, дала подержать брата Денису, и тот с врожденным мужским инстинктом отцовства, надежно упрятав его в свои огромные ладони, бережно поднял повыше и ощутил вдруг глубокое беспокойство за эту беспомощную новую жизнь и, успокаивая больше себя, пробормотал что то несуразное: «Ну-ну, Иван, ничего, ничего, вытянем!» Маленький Иван улыбнулся, показывая первые прорезавшиеся зубки, сладко зевнул, вызвав всеобщий приступ восторга, после чего ребенка унесли. Женщины дружно хлопотали по квартире, аппетитно запахло разогреваемым в духовке пирогом; Денису поручили нарезать хлеб и открыть какие-то банки; Анна Михайловна, выкладывая варенье, стала было расспрашивать Дениса про солдатскую жизнь, но, встретив его взгляд, осеклась, ругая себя на нечуткость и старческую болтливость. О Пете в этот вечер почти не говорили, но Аленка с невесткой, укладывая ребенка спать, долго сидели в детской при приглушенном свете ночника и вернулись к столу с заплаканными, припухшими глазами. Денис с интересом рассматривал библиотеку, надолго задержавшись у портрета незнакомой девушки на пластине из сплава какого-то желтовато-серебристого металла, привезенного Петей с Дальнего Востока. Женщины переглянулись и промолчали.
После недолгого пребывания в Москве, пообещав Аленке в самом скором будущем вернуться и обдумать вместе планы дальнейшей жизни, Денис заторопился на кордон.
От избытка молодой силы, от привычного, густо настоянного на лесных травах воздуха, хлынувшего на него, Денис, швырнув на траву свой новенький чемодан, с шалым огоньком в глазах подхватил на руки ринувшуюся к нему навстречу Феклушу, казалось лет с пятидесяти так и не старевшую; закружившись вместе с ней, он, совершенно не чувствуя ее веса, видел лишь ее восторженные глаза; от сияющего в них обожания его жадное сердце словно оборвалось и больно заныло. Пытаясь побороть себя, он, запрокинув голову к небу, сильно сжал ее руками — он не помнил и не знал за собою слез раньше. Тут он увидел деда, стоявшего у крыльца в свободно болтавшейся на нем от легкого ветра нижней рубашке, и опять словно его обожгло. Он невольно еще больше выпрямился и твердым пружинящим шагом двинулся к леснику; он шел, заставляя себя не торопиться. Не дойдя шага три, остановился, вытянулся в струну, развернул пошире грудь и взял под козырек.
— Докладываю тебе, дед, пограничник Денис Брюханов прибыл к месту постоянного жительства после прохождения военной службы! Здравия желаю, дед!
Заметив какое-то тихое и жалкое подрагивание в лице у лесника, его бессильно обвисшие руки, Денис не выдержал, задавив вновь было поднявшуюся щенячью теплоту в груди, бросился вперед, и Захар обнял его. Денис не посмел подхватить и подбросить деда, хотя его по-прежнему разрывал избыток силы; он лишь тихо прижался к леснику, затем, подчиняясь его рукам, отстранился. Почти одного роста (Денис был пальца на два-три выше), неотрывно глядя друг на друга, они сейчас чувствовали не родственную, физическую связь, а некую духовную нерасторжимую близость; глядя друг на друга, они молчали, выражая свою радость то смешком, то летучей улыбкой, то каким-нибудь неясным восклицанием; под еще более загустевшими, широкими черными бровями у Дениса сияли от молодости серые, с легкой золотистой прозеленью глаза, и тут к леснику привязалось мучительное желание вспомнить, где он уже видел такие вот ясные, родниковые глаза; и он сразу же подумал о своем младшем, давно покойном сыне Николае — лохматые, седые брови его шевельнулись. У правнука глаза были дерюгинской породы.
— А ну-ка, ну-ка, — сказал лесник, придерживая правнука за плечи и еще не веря происходящему. — Покажись старому, покажись, гвардеец… Вымахал! — лесник троекратно расцеловал правнука в обе щеки и, поспешно оттолкнув его от себя сухими, легкими руками, сердито отвернулся.
Положение спас Дик, проспавший по старости и опоздавший к самому началу; Денис увидел его недоверчивую, даже обиженную морду, мокрый нос, усиленно шевелящийся и втягивающий в себя воздух; в следующий момент Дик жалобно, изумленно, совсем по-щенячьи взвизгнул, бросился к Денису, упавшему на колени, и вскинул передние лапы ему на плечи, Денис с веселым хохотом крепко обхватил старого друга за шею; Дик тотчас ухитрился лизнуть Дениса в нос и в ухо и довольно заурчал, выражая свою неизбывную дружбу и привязанность и, неожиданно опрокинув Дениса на спину и обдав знакомым, привычным запахом псины, в одно мгновение облизал ему все лицо. Раскинув руки по земле, Денис уже не сопротивлялся — за два года он отвык от подобного внимания к себе, на него обрушился необъятный и дорогой мир детства, и сейчас он на какое-то время почувствовал себя ребенком. Над ним уходил в небо старый, знакомый дуб, он словно в детском сне летел над землей, крепко зажмурив глаза и в то же время видя и замечая любую мелочь. Он совершенно обмяк, ощущая ладонями слабое тепло земли, и только ерзал по земле головою, перекатывал ее из стороны в сторону в попытке спастись от усердных ласк Дика. Лесник, любовавшийся его ладным, сильным молодым телом, привольно и надежно раскинувшимся по земле, заметил вдруг, что глаза внука застыли, стали гаснуть и он, оттолкнув от себя голову Дика, сел, с усилием освобождаясь от недавних видений, вскочил на ноги, вновь обнял лесника и, совсем близко заглядывая ему в глаза, сказал:
— Рассказывали в Москве, на Зею летал? Здорово! Странно быть человеком, дед, правда? Ну, что ж ты молчишь? Как ты себя чувствуешь-то? Хозяин бродит? Ты, гляжу я, ничуть не изменился, какой молодец!
— Выдумал, — буркнул лесник. — Мне меняться теперь без смысла, самому себе дороже… Топай к себе, оглядись, баньку пойду заправлю… На медовом настое… а? Не запамятовал?
— Сейчас помогу! — схватив чемодан, Денис бросился в дом, на крыльце оглянулся. — Гостинцы привез, тебе и Феклуше! Потом! Дед, дед, а я курить бросил! — похвастался он. — Теперь так все кругом и прет, не знаю, что с собой и делать!
Невольно рассмеявшись, лесник махнул рукой и отправился ладить баню, стоявшую недалеко за сараем у самою лесного ручья, изгибом подходившего в этом месте к кордону; он разжег сухие березовые дрова под вместительным чугунным котлом, обложенным у днища небольшими лобастыми валунами (баня переходила в наследство от поколения к поколению лесников еще с довоенных времен), сидя на низенькой скамеечке, дождался, пока они разгорятся. Рыжеватый веселый огонек, переливаясь по быстро темневшим поленьям, жадно лизал черное, бархатное от наросшей сажи, выпуклое днище котла; отрываясь, языки пламени уносились, причудливо изгибаясь, в трубу. Захар всегда любил живой огонь, а в последние бесконечные годы он его попросту завораживал, будь то осторожный костерок в лесу, в лесной беспробудной зимней ночи, разведенный где-нибудь в затишке, или же свирепый лесной пожар, случившийся года два назад, сразу же после ухода Дениса в армию; если бы не специальные воинские части, с огнем так просто не справились бы, кто знает, каких разорений он бы наделал и где бы остановился…
Оторвавшись от огня, лесник недовольно тряхнул головой, отгоняя всякую ненужность, привязывающуюся к человеку в самую неподходящую минуту, и стал готовить необходимое для предстоящего дела. Он принес из сарайчика пару березовых веников, навязанных в майскую пору, сходил в погреб за старым, перебродившим медовым квасом оживить, подухмянить, по уверениям густищиицев, шалый пар. Прихватил он заодно и прохладный глиняный кувшин медовой браги. Прибираясь в небольшом предбаннике с дощатым чистым столом и двумя широкими, потемневшими от времени лавками, лесник молчаливо улыбался; он не думал, что возвращение правнука до такой степени обрадует и взволнует его. Достав с полки глиняные кружки, он сдул с них пыль и поставил на стол. Затем попробовал медовухи, одобрительно сдвинул брови и, опустившись на лавку, долго глядел в открытую дверь, на тяжелые от обильных в этом году дозревающих желудей дубовые ветви, слегка покачивающиеся под легким ветром; прислушиваясь к лесным шорохам, к подспудной, потаенной душе леса, приоткрывавшейся человеку, Захар это хорошо знал, лишь в редкие моменты просветления души. «То-то и оно, — сказал он себе, — еще месяца полтора, желуди осыпаться начнут. Тут всему живому, видать, закон один. Ушли сыны, внуки разлетелись… Нельзя так долго жить… Зажился ты, старый… Все тебя забыли. Один Василий скучает, зовет в гости и сам грозится приехать… Да разве выберешься опять в такую даль… Надо Дениса из этой глухомани гнать, одичает, нельзя отбиваться от мира… Вот пусть погостит с недельку, сам скажу — поезжай в Москву, приглядись, надо дальше двигать, парень, время не перехитришь».
В дверях шумно возникла Феклуша: вертелась перед лесником в накинутой на плечи стекающей длинной шелковистой бахромой до самой земли, переливающейся серебром заграничной шали, поворачивалась с боку на бок, что-то бормотала, притопывая ногами в новых высоких сапожках. С любопытством оглядев ее, лесник одобрительно закивал, и Феклуша, всхлипнув от обуревающих ее чувств, унеслась дальше, а в предбанник тотчас ввалился Денис в красно-белом спортивном костюме с широкими генеральскими лампасами, туго обтягивающем его сильное тело, поставил на стол рядом с кувшином медовухи высокую бутылку вина в заграничных наклейках, — лесник, прищурившись, покосился на нее.
— Представляешь, дед, все, как раньше — дуб стоит, сараи, колодец, корова ходит… Дым из трубы — борщом пахнет! — возбужденно сказал Денис, опускаясь рядом с дедом на лавку и глядя сбоку влажными горячими глазами. — Ах, дед, дед, ну скажи мне что-нибудь, а? А то ведь стыдно тебе будет, зареву, — он легопько приобнял Захара и ткнулся, как в далеком детстве, в его сухое плечо.
— Ладно, ладно тебе, — глухо пробормотал лесник. — Ластишься, телок… Ты вон глянь на себя, оглоблей с маху не сшибешь… Веники надо запарить…
Стараясь не поддаться предательской слабости, он суетливо сунулся в угол, отыскивая запропастившееся ведро, затем веники, лежавшие тут же на другой лавке; Денис следил за ним все теми же любящими, блестящими глазами.
— Знаешь, дед, я последние два месяца думал с ума сойду… Только глаза закрою, кордон снится, ты снишься, Феклуша, Дик, дым из трубы, а запах мертвый, едкий… Прямо наваждение какое-то… Мне за стойкость надо высшую награду определить, и то мало.
В дверях показалась голова Дика; высунув язык и тяжело дыша, он сел на пороге, все так же изумленно-почтительно глядя на Дениса, и тот, дурачась от счастья, тоже высунул язык, тяжело и часто подышал и снова затеял с Диком веселую возню, но Дик, несмотря на старость, не давался, и Денис, сколько ни старался, не смог побороть его.
В это время закончились последние приготовления, бухли, распространяя запах молодой березовой листвы, веники в ведре с кипятком на медовом квасу; в жарко натопленной бане терпко пахло цветущей липой с густой примесью аромата подсыхающего сена; лесник выбрался в предбанник, плотно притворил за собою дверь и смахнул пот со лба; вновь неодобрительно покосившись на бутылку с красочными иностранными наклейками, он стащил с себя взмокшую рубаху, валуны под котлом еще недостаточно нагрелись, и нужно было подождать…
Взяв бутылку, он повертел ее, присматриваясь, стараясь разобрать, из каких краев занесло ее на кордон; между тем, не снимая с плеч дорогого подарка, то и дело взвивающегося от резких движений длинной шелковистой струящейся бахромой, Феклуша носилась по всему дому, заваливая широкий стол в большой горнице всем, что имелось в доме. Тут были соленые огурцы, помидоры, глубокое блюдо с оплывающим сотовым медом, копченый лосиный окорок, брус толстого, в розовых прожилках сала, с избытком хватившего бы на два десятка хорошо поработавших едоков; на плите тоже что-то скворчало, шипело и потрескивало в кастрюлях и сковородах. Лесник, вышедший из бани за дровами, столкнулся с Феклушей, тащившей в плетеной корзине несколько десятков яиц; он почти силой остановил ее и, дождавшись, пока она несколько успокоится, сказал, что торопиться некуда, что солдат еще будет париться в бане; Феклуша согласно закивала, крепко прижимая корзинку с яйцами к груди, затем все с теми же безумно восторженными глазами вновь куда-то умчалась.
Вернувшись в баню, подбросив в огонь несколько сухих березовых поленьев, лесник для пробы плеснул на камни воды; мутное серое облачко с треском взлетело к потолку; отшатнувшись, он довольно засопел и позвал правнука; тот прибежал запыхавшийся, по-прежнему по-детски счастливый, сбросил с себя одежду, остался в плавках, поглядывая в сторону деда, затем стащил и плавки. Лесник тоже разделся, повязал вокруг пояса махровое полотенце, тщательно обмотал чем-то голову, сверху натянул старую, без козырька, фуражку.
— Ты чего, дед? — недоуменно спросил Денис, наблюдая за его действиями.
— Кш, кш, — прикрикнул Захар, с тайной забытой отцовской гордостью оглядывая крепкую юношескую фигуру правнука, его длинные, сильные ноги, впалый живот, развернутые плечи, широкую грудь, еще не тронутую волосом, красивую, начинавшую слегка тяжелеть шею. — Проживешь с мое, тоже будешь башку покрывать, ты меня с собой не равняй…
— Не прибедняйся, дед, старое дерево скрипит да стоит… Ну, ни пуха ни пера!
Пригнувшись, сверкнув белыми ягодицами, нырнув в дверь парной, он попятился было от ударившего ему навстречу сухого обжигающего воздуха, затем, восторженно охнув, присел к самому полу, привыкая, и, подождав немного, полез на полку, на самый верх. Вошедший вслед за ним лесник плотно, с размаху вогнал на свое место тяжелую дверь, и, проверяя готовность веников, помял их пальцами, и, понюхав, зачерпнул ковш медового старого квасу, и, крикнув Денису поберечь глаза, плеснул на раскаленные камни, белесый пар сизыми волнами рванулся к потолку, заполняя полок; Денис ахнул, хотел соскочить ниже. Кожу обожгло, но стоило чуть притерпеться, и разомлевшим телом начинала овладевать истома; горячий душистый пар, казалось, проникал насквозь, вымывая все ненужное и лишнее, унося накопившуюся усталость, и голова становилась пугающе ясной. Лесник подбавлял жару по своему старому порядку; выплескивал через две-три минуты кружку квасу на камни, но сам высоко не лез, легонько похлестывал себя веником, сидя на нижней полке, и с удовольствием слушал, как охал, возился, постанывал от наслаждения в клубящемся аду под самым потолком правнук, подзадоривал его, радуясь, что в размеренную жизнь кордона ворвалась иная, нетерпеливая, буйная, жадная жизнь. Но и Денис долго не выдержал, кубарем скатился вниз, отдуваясь, растянулся на широкой низкой скамье.
— Даже жареным запахло, — сказал он весело, — Чуть сердце не выскочило… Вот здорово!
— Бултыхнись в колдобину, я ее летом почистил, — посоветовал лесник. — А я пока пошурую, теперь дальше мята пойдет… Травка в мужском теле куда как хороша, дома все одно долго не усидишь после такого великого поста… давай, давай, тут стесняться некого, бултыхнись да назад.
Не чувствуя тела, выволакивая за собой клубы пара, Денис выскочил из бани к ручью, к тому месту, где когда-то образовалась глубокая колдобина с прозрачной, захватывающей дух, почти ледяной водой. Карауливший у дверей бани Дик бросился вслед за ним, и пока Денис, задержавшись на берегу на несколько секунд, боролся со своей нерешительностью, недоверчиво обнюхал его. Денис с головой ушел под воду, вынырнул, дико закричал и, кое-как выкарабкавшись на берег, бросился к бане, хлопнул дверью; ошеломленный Дик, не зная, что и думать, издали понюхал взбаламученную воду в колдобине и долго затем всматривался в нее. А Дениса, хотя он отнекивался, лесник, дав выпить кружку медовухи, опять заставил взобраться на самый верх и, продержав там положенное время, уложил на широкую лавку и вначале легонько, а затем все чаще и сильнее стал стегать распаренным березовым веником. Оп опустил веник внезапно и, внимательно присматриваясь к чему-то на спине у правнука, окончательно впавшего в блаженную полудремоту-полуявь, тихо попросил:
— А ну-ка, повернись на спину. Навзничь… навзничь… как же оно так, а?
Расслабленно приподняв голову, Денис тотчас откинул ее назад.
— А-а, ерунда, давно засохло, — сказал он. — Понимаешь, дед, встретились на тропе. Никак не разойтись, а сворачивать никто не хочет. Не прыгать же в пропасть…
Чувствуя внезапную слабость в ногах, лесник придвинул табуретку и сел; перед глазами поплыло, и он, пытаясь справиться (вот уж не вовремя, если что!), уронил отяжелевшие, обвисшие руки; Денис, по детски нежно-розовый, чистый, скрипящий, торопливо потянулся к деду, и лесник, удерживая правнука, с трудом подняв отяжелевшую руку, иссохшими еще сильными пальцами с толстыми, ороговевшими ногтями, стал бережно, недоверчиво ощупывать три сизых, глубоко запавших шрама — заросшие следы от пуль.
— Знатно пометили, на палец бы левее… Тьфу! Тьфу! Кто ж за тебя так крепко молился?
Помогая себе руками, лесник, приходя в себя от внутреннего оцепенения, тяжело поднялся, жадно выпил холодного квасу; этот сидящий рядом голый, невольно привлекающий молодостью и чистотой парень вырос у него на руках и был дорог ему, как привычная неизбывная земля вокруг, и вот, оказывается, могло бы этого часа не быть, оказывается, он, старый пень, окончательно обрушился и совершенно не знает жизни правнука, а теперь и подавно не узнает.
— Видишь, дед, по-другому не выходило, — сказал Денис, угадывая его мысли и упрямо тряхнув лобастой головой. — Пойдем. Отойдет, расскажу.
В предбаннике Денис открыл свою красивую, заграничную бутылку, они хлебнули из глиняных кружек, поморщились, глядя друг на друга, затем выплеснули остатки, и оба с наслаждением выпили крепкого медового кваса. Лесник не спешил с расспросами, хотя ему и не терпелось: да и правнук, завернувшись по пояс в большое махровое полотенце, притих, затем неожидапно спросил:
— Мотоцикл мой еще цел, а?
— Лесничий раз гонял куда-то, — ответил лесник. — С той поры и стоит под сараем, сверху брезент накинул, с весны заглядывал — целехонек. Горючего залить — и двигай… Прокатиться охота?
Денис ничего не ответил, глянул искоса и засмеялся.
— До чего добрый: напиток, — сказал он, подливая в кружки.
— Удался, — согласился лесник. — Старый секрет, еще от моей бабки по матери, записать бы надо.
Они оделись; после бани пришел аппетит, и они долго сидели за большим столом в доме; разомлев от обильной домашней еды и медовухи, Денис разговорился, язык сам собой нес какую-то околесицу, ему захотелось рассказать обо всем сразу, и, начиная вспоминать об одном, он тут же обрывал, перескакивал на другое, с упавшего вертолета на горы и звезды.
— Дед, я пьян, — сказал он, неожиданно зябко передернув плечами. — Не слушай меня, сижу и сплю… Правда, здорово увидеть тебя опять? Тебе люди кланяться до земли должны, низко, низко! Ты на большой живешь, дед! Во!
— Хватит без ветру молоть! — усмехнулся лесник. — Пустили на свет белый, живу. А что сделаешь?
— Да, но как жил и живешь! — упорствовал Денис в своих признаниях.
— Ну, самым обыкновенным способом, — посетовал лесник. — Вот разве ты со мной поднялся… Нашел невидаль, нашел пример…
Уговорив наконец правнука поспать, лесник увел его в летнюю пристройку, выходящую окнами в глухой, старый лес.
Провалившись в счастливый, без сновидений, сон, Денис, открыв часа через три глаза, долго слушал лес. Редкое осеннее безветрие прорывалось для него завораживающей, со своими подъемами и спадами музыкой, затаив дыхание, он узнавал полузабытые детские тайны — их звучание, их шелест заставляли сильнее биться сердце, и перед глазами вспыхивали многоцветные далекие искристые радуги; они осыпались роем сверкающих брызг, и где-то вдалеке опять начинал звучать тихий, родной, волнующий голос. И музыка, и радуги были памятью отгоревшего детства; уже хлебнувший самой щедрой мерой и больше всего не хотевший приступа провальной тоски, донимавшей его в госпитале, он любил сейчас весь мир, лес, его тайны и его музыку, деда, Феклушу, старого верного Дика и даже себя, хотя себя он подчас ненавидел за неумение скрыть от других самое главное в себе и дорогое.
Детские грезы опять перешли в незаметный, долгий сон; он спал весь остаток дня и почти всю ночь; перед рассветом он стал проваливаться в бездонное черное ущелье, дышавшее навстречу раскаленным зноем; изжеванный, измызганный, стремившийся за ним парашют цеплялся за скалы и рвался, не выдерживая тяжести тела, и тогда он, пытаясь остановить падение, стал хвататься за проносившиеся мимо обломки скал…
Из мучительного кошмара его окончательно вырвал близкий крик петуха; задыхаясь, он сам хрипло застонал, подхватился, сел, весь в липком поту, с учащенно рвущимся дыханием, готовый к прыжку; бессмысленно глядя на знакомый проступающий четырехугольник окна, помедлив, он с облегчением опрокинулся на спину. Тяжелый, неприятный сон тотчас забылся, вторично его заставило подхватиться среди глухой ночи совсем другое, и он, нещадно обругав себя, подумал, что надо спросить у деда, зачем он дал его адрес Кате, зачем вообще возобновилось их нелепое, ненужное общение? Она неудачно вышла замуж, разошлась, но он при чем? От удушающей тоски не удержался, ответил, и завязалась тягостная переписка, тягостная для них обоих. Ни он, ни она сама никогда уже ничего не забудут, она уже была с другим, тридцатилетним мужиком… Он запрещал себе думать дальше, но всякий раз при этом какая-то неудобная, саднящая шерстинка начинала прорастать в душе. Он уничтожал письма от нее, клялся забыть адрес, настроение, менялось, появлялись иные мысли, адрес же намертво отпечатался в мозгу, и в Зежск опять отправлялось очередное письмо, правда короткое и сдержанное, по его ускользающему определению — просто дружеское…
Заворочавшись, он перебросился с боку на бок, прислушался — в открытое окно, затянутое от гнуса мелкой сеткой, лилась чуткая, мерная, густая тишина леса; так бывает только в совершенное безветрие и лишь в предчувствии близкой осени, когда в природе появляется нечто завершающее, неотвратимое, вносящее в душу всего сущего ясность и мудрость неминуемо скорого исчезновения.
Он встал, оделся ощупью — по-солдатски бесшумно и тихо. Приподняв сетку, выбрался во двор; идти обычным путем он поостерегся, дед спал чутко и слышал любой шорох на кордоне. Но лесник все таки услышал отдалявшийся стрекот мотоцикла, подождав, вышел во двор и, здороваясь с бесшумно появившимся рядом Диком, потрепал его по загривку, спросил:
— Ну, умчался наш солдат? То-то, у каждого свой срок, своя кумушка-судьба… Давай пошли, пора корову выпускать…
Над Зежскими, давно успевшими оправиться от войны лесами занимался в бесконечном круговороте времен очередной день — жизнь на Демьяновском кордоне, подчиняясь привычному, затягивающему ритму, пошла своим чередом; стараясь не замечать недоуменных взглядов Феклуши, сам то и дело прислушивающийся к любому случайному постороннему звуку, лесник под вечер окончательно обиделся на правнука. Услышав приближающийся стрекот мотоцикла, он хотел было вообще оседлать коняи уехать и лишь в последнюю минуту передумал. Оставив мотоцикл у ворот, правнук появился перед ним с тонкой, в джинсовом костюме, коротко стриженной девушкой.
— Познакомься, дед, — сказал он с некоторым напряжением в голосе. — Катя… поживет у нас три дня… Помнишь, ты ей адрес мой посылал…
— Места хватит, — коротко кивнул лесник, — Гостюй на здоровье, — сказал он девушке, и Катя, стремительно шагнув вперед, легко пожала протянутую руку.
— Я давно хотела вас поблагодарить, да как-то не решалась.
— Тебе тоже спасибо, не забывала нашего солдата, — отмякая, добродушно проворчал лесник. — На гостевой половине прибрать надо, поди, захолустье развелось, с полгода не заглядывал…
— Я сейчас! — стремительно сорвался было с места Денис и тут же, увидев Дика, присел перед ним и, обняв за шею, указывая на свою гостью, важно приказал: — Это Катя, слышишь, Дик? Ты ее должен любить и уважать, она своя, слышишь?
От напряжения, стараясь понять, Дик, высунув язык, тяжело подышал; все засмеялись. И только Феклуша, по своему обыкновению явившись неожиданно, словно из самого воздуха, замутила общее настроение; в ответ на приветствие Кати она отпрянула, не сводя с нее глаз, быстро-быстро обошла ее кругом и так же неожиданно умчалась.
— Учись искренности чувств, естественности порыва, — пошутил, стараясь сгладить возникшую неловкость, Денис — Наша домоправительница сегодня не в духе, сердится, пожалуй, на меня за самовольную отлучку из части. Сами справимся, пойдем, поможешь навести порядок…
Катя обрадованно поспешила за Денисом, и лесник, глядя им вслед, молодым, рослым, статным, готовым ко всему, кроме неудачи, хорошо зная привычки Феклуши, отыскал ее за сараем, на куче старого хвороста, неторопливо пристроился рядом. Феклуша сидела, похожая на старую взъерошенную птицу, глядя перед собой немигающими, без зрачков, совершенно бесцветными к старости глазами:
— Распалилась, а? Разбегалась? А зачем попусту? — сказал он тем особым, спокойным и ласковым голосом, каким он всегда говорил с ней. — Твоя бабья натура проявилась… Понимать надо нам с тобой, Феклуша, вырос наш подкидыш, мужиком стал, жизнь свое требует… Молодой, а молодому своя дорога… Да ты что? — поразился он, впервые в жизни увидев покатившиеся из ее птичьих глаз крупные, светлые слезы. — Вот те и раз, экая ты несуразная, радоваться надо, — тихо вздохнул он, больше своим мыслям, понимающе ласково глядя на Феклушу. — Вернулся, ноги, руки целы, не калека… Ребят покормить хорошо надо, вот ты о чем подумай…
И Феклуша неожиданно закивала и, что случалось с нею совсем уж редко, быстро, быстро заговорила, помогая себе легкими, сухими руками.
— Лес, лес, ох, Захарушка, лес темный, темный… Там во-о, — тут Феклуша стала бить себя руками по бедрам, изображая что-то большое, страшное и непонятное, — там во-о-о, вода, вода, вода… Уф! Уф! Уф! Во-о! Вода, уф! Не пей, Захарушка, не пей! — настойчиво и требовательно повторила она, и лесник понял, что Феклуша толковала ему о лесном провале и о старой щуке, которую она там, очевидно, совсем недавно видела. Тихая, почти неслышная боль вошла в душу, вернее, даже не боль, а ее предчувствие. Пришел совершенно уже сивый Дик и, внимательно посмотрев на хозяина, тоже осторожно присел рядом. Безразличным ровным голосом лесник велел Феклуше подоить корову и напоить ребят парным молоком.
Солнце скрылось за лес, над кордоном небо ярко светилось уходившей с каждой минутой голубизной, вечерний покой уже подступал со всех сторон. Ночью леснику пригрезилась покойная жена Ефросинья. Появилась она, молодая, статная, с яркими, ждущими глазами, опустилась рядом на землю и положила прохладную ладонь ему на голову, на спутанные, густые космы. Он скосил глаза — поле, в густых цветущих ромашках, терялось в дальних березовых перелесках.
— Ты, Захарушка, не уходи, — сказала она тихо, и глаза у нее светились потаенной нежностью. — Теперь ты мой… Что ж ты по полям-то бродишь? Со свадьбы третий день всего… Неужто прискучила? О чем думаешь, Захарушка?
— Думаю я о повороте жизни, Фрося, — сказал он, прихватывая острыми зубами стебель ромашки и перекусывая его; во рту появилась легкая, зеленая горечь.
— О каком таком повороте ты думаешь, Захарушка? — помедлив, осторожно спросила она.
— Ну-у, — сумрачно усмехаясь, протянул он. — Народим мы с тобой дюжину сыновей, баба ты ладная…
Неуловимо гибким движением он приподнялся, опрокинул ее навзничь в траву, и затем, когда дыхание успокоилось, из тела ушла тяжелая, неспокойная дурнота, и стало оно легким и словно бы звенящим, долго, приподнявшись за локте, не мог оторваться от запрокинутого в небо лица Ефросиньи — оно казалось ему каким-то ослепительным, от него словно лучился тихий, ровный свет; у него даже кольнуло в груди от нехорошей мужицкой опаски, и он круче свел брови.
— Смотри, Фрось, — полушутливо, полусерьезно пригрозил он. — На тебя, знаю, мужички заглядывались…
— Тю, очумел, — сказала она тихо и радостно, от сознания своей силы и власти над ним.
— С такой очумеешь, — буркнул он без обиды, вновь чувствуя тяжесть неспокойного сильного тела, повернул голову и увидел грозовую тучу, исхлестанную частыми и яркими молниями. Только грома не доходило, он удивился и сказал об этом Ефросинье.
— Ничего, Захарушка, не кисельные, не размокнем, — отозвалась она, и он, больше не раздумывая, опять потянулся к ней, к ее теплой податливой груди, готовой принять на себя его жадную, неспокойную тяжесть.
Лесник очнулся в каком-то немом раздумье; ничего подобного с ним уже много лет не приключалось, и он старался понять, отчего ему пригрезилось давнее прошлое, ему стало как-то не по себе. Вчера думал о Денисе с его девушкой, никак не мог заснуть, решил он, вот и присобачилось черт знает что. Объяснение нашлось, но легче от этого не стало; с какой-то пугающей ясностью он сейчас припомнил именно тот день, Ефросинью, цветущее в ромашках поле, грозу, свою молодую жадность успеть до грозы… «Хорошая баба была Фроська, — сказал он с редкой душевной просветленностью. — И сам я ничего себе был, любой под стать. Видать, она зовет, заплутался я долговато, соскучилась…»
Он почувствовал необходимость куда-то еще дальше переступить — дальше к чему? Он не испугался, спокойно было на душе.
Тихий, осторожный шорох, беззвучно раскрывшейся и вновь закрывшейся двери на жилой половине опять же словно долетел до него из какой-то неимоверной, потусторонней дали.