Книга: Ход белой королевы. Чаша гладиатора
Назад: Глава V Дар отвергнут
Дальше: Глава XVI От обреченных к обретенным

Глава XI
Огорчение номер три

Ко дню рождения Миле Колоброда отец и мать подарили ручные часы. Это были первые в жизни собственные часы у Милы. Течение времени, ранее незаметное, теперь вдруг чрезвычайно осмыслилось для нее. Она почувствовала себя хозяйкой времени, имеющей возможность когда угодно отмечать его ход. И приятно было ощутить себя включенной в это общее движение и знать, что вот тут на руке, наперегонки со стуком пульса, тикает маленький механизм, и стрелки на узком циферблате показывают тот же час, который объявляют по радио, о котором возвещают и гудок на шахте, и часы на углу у Первомайской.
Мила долго отрабатывала перед зеркалом жест, который позволял особым образом вывернуть кисть тыльной стороной к себе и, отставляя руку, держа ее несколько на отлете и медленно поднимая на уровень глаз, издали взглядывать на часики, тикавшие у запястья.
Все время хотелось глядеть ни них, следить за временем и сверяться с другими часами. То и дело слышалось:
– Мама, посмотри, сколько там, в кухне, на ходиках?
– Седьмой час, – отвечала мать из кухни.
– Нет, ты точнее.
– Ну четверть седьмого.
– Вот видишь! А на папином будильнике еще двенадцать минут, а на моих уже семнадцать. Я их сейчас переведу. Нет, я лучше подожду радио, включу и проверю.
Она еще в школе сегодня совсем извела Ксану. Каждую минуту во время урока сообщала, сколько осталось до звонка. И все показывала, как можно переводить стрелки взад и вперед. Дома она то и дело подбегала к матери, занятой приготовлениями к праздничному столу.
– Мама, почему ты меня не спрашиваешь, который час? Смотри, скоро уже, наверное, начнут собираться… И кончилось дело тем, что, вертя стрелки часов, она, должно быть, неправильно поставила их. Она не заметила, что часы стали показывать на целый час меньше, чем следовало бы. И Мила едва лишь успела надеть новое платье, как в дверь постучали.
– Ой, уже! – воскликнула Мила, поглядела на папин будильник, сверилась по ходикам на кухне и поспешила перевести стрелки у себя на час вперед.
Стали собираться гости.
Мать поставила на стол праздничный именинный пирог с апельсиновыми корочками. На пятнадцать частей был он разрезан – вот сколько народу было приглашено, чтобы отметить день рождения Милы Колоброда. Пришли сюда, конечно, и Сеня Грачик с Суреном Арзумяном. И здесь-то, на вечеринке у Милы, и ждала Сеню третья неприятность этого бесконечного и незадачливого дня.
На пятнадцать частей разрезали пирог. Но одна долька была больше всех, и на ней сверху была приклеена густым вишневым сиропом самая большая карамелька. И, конечно, этот кусок был заранее предназначен приезжему.
Вообще Пьер был в центре общего внимания. Он подарил Милке маленький парижский сувенир: крохотный флакончик в виде Эйфелевой башни с цепочкой. «Портбоне» – так называл Пьер эту штучку. За ней пришлось зайти в общежитие, где остановились. И, чтобы Ксана не завидовала, он пообещал ей, как только доставят багаж, идущий малой скоростью из Москвы, подарить тоже какой-нибудь маленький «обже д'ар», то есть предмет искусства.
– А который теперь час в Париже? – допытывалась с подчеркнутым и кокетливым интересом Мила. Пьер не очень был сведущ в поясном времени и замялся. Но его выручил Сурик:
– Там время на три часа сзади нашего.
– Тебя не спросили, – прошипел Ремка и больно ткнул кулаком Сурена под ребро.
Тот оттолкнул его плечом.
Ремка не уступал и тоже хотел пихнуть как следует Сурена.
Так они и стояли, оба красные, незаметно для всех пихая друг друга, тихонько сопя, упираясь, но стараясь не нарушать светских приличий.
– А вы уже перевели часы? – спросила у Пьера Мила.
– Нет, – сказал Пьер. – У меня нет часов. Все были несколько удивлены и разочарованы. Приехал из Парижа, и нет часов. Чудно!
А Ремка Штыб, из кармана которого уже торчал хорошенький заграничный карандаш, выпрошенный им у Пьера, как видно, совсем завладел парижским гостем. Они вдвоем все время перемигивались, говорили какими-то странными намеками. Пьер сперва несколько смущался, но потом стал подлаживаться под тон и манеры своего рослого покровителя, успевшего еще утром сообщить ему, что является первым силачом в классе и если с ним дружить по чести, то никто Пьера и пальцем не тронет.
Скоро Мила посмотрела на свои новенькие часы и сказала:
– Ой, уже тридцать девять минут седьмого. Давайте садиться за стол.
Все расселись. И Пьеру первому был положен на тарелку самый большой кусок праздничного кухена.
– Конечно, вам в Париже не такое есть приходилось, – сказала дородная и конфузливая мама Милы, – но уж не обессудьте, чем богаты…
Пьеру, и правда, в приютах для «перемещенных» и потом на мансарде у Артема есть приходилось не такое… Он в последние годы лишь мог мечтать о таких лакомствах. Но он промолчал, стараясь уж не очень смотреть на яства, манившие его с тарелки.
Из настоящих винных бутылок разлили сладкий, смешанный с кагором сироп по рюмкам. Причем Ремка Штыб, взяв свой бокал, подтолкнул локтем Пьера и всем своим видом стал показывать, что он-то привык не к такого рода напиткам, но уж поскольку собралось такое цыплячье общество, то и он выпьет эту водичку…
Потом зашел разговор о школе, о занятиях. Все старались рассказать Пьеру какую-нибудь смешную историю. При этом Ремка, о чем бы ни шел разговор, начинал каждый раз так:
– Стойте, погодите, я сейчас расскажу! Помните, это в тот день вышло, когда я Коське Халилееву влепил. Он полез на меня, а я как ему…
Потом он излагал свои взгляды на науку.
– Отличничать! – разглагольствовал Ремка, вызывая негодование и священный ужас у девочек. – А на кой мне ляд через край потеть-то? Я в академики подаваться не собираюсь. Вон Славка Махан, он уже мотоциклетку заимел, аккордеон схватил. Только играть никак не научится. Слуху нет. Его из горного училища выгнали, а он работает на станции. Когда погрузка, когда выгрузка, когда что. Выгоняет в месяц семьсот с гаком. Сейчас особенно учиться – это абсурд, расчету нет. Нет, с этим я кончал.
– Ну и дурной, – сказал Сеня. – Если все так будут рассуждать, так кто же тогда, интересно, будет добиваться, чтобы все развитие дальше шло?
– Да, это тебя не очень хорошо рекомендует, – заметил Сурен, любивший выражаться совсем как в книгах.
– Ой, держите меня! – закричал Ремка. – Патрио-тизьм… – Он так и сказал «патриотизьм». – Бурные овации, все встают.
– Ты испытываешь предел моего терпения, – невозмутимо ответил Сурик и как можно презрительнее пожал плечами. Но Ремка продолжал ломаться, стараясь блеснуть перед Пьером своим остроумием и полнейшей независимостью.
Танцевали под патефон. К сожалению, пластинки, которыми еще в школе похвастался Пьер, были в багаже, следовавшем через Москву малой скоростью. Танцевали под старые, которые имелись у Милы. Сеня, Сурен и другие мальчики стояли у стены и смотрели с тем насмешливый, снисходительным видом, с каким считают себя обязанными поглядеть на вечеринках вдогонку танцующим все уважающие себя мальчишки.
Зато Пьер танцевал со всеми по очереди, вызывая всеобщее восхищение.
Иногда во время танца Мила вдруг громко спрашивала:
– Угадайте, сколько сейчас?
– Чего – сколько?
– Сколько времени.
– Еще только без пяти восемь.
– Девятнадцать часов пятьдесят пять минут, – уточнял Сурик. А в перерыве между танцами Сурик Арзумян успевал внезапно спросить: – Раймонду Дьен ты встречал?.. А Анри Мартена не видал?
Пьер, оказывается, не видел этих героев французского народа. И таким образом, к удовольствию Сени, верный Сурен своими познаниями несколько утишал всеобщий восторг, которым, как показалось приятелям, окружили парижанина. И Сеня сам великодушно предложил сыграть в шарады. У него уже были припасены для этого вечера очень подходящие к случаю, например: «Пари-ж». Сначала поспорить – это будет первый слог. А второй, чтобы все изображали жуков: «Ж-ж-ж!» И общее: «Бонжур! Откуда вы приехали?» Все это прошло превосходно. Когда шарады наскучили, стали смотреть альбом «Третьяковская галерея», который недавно привез из Москвы отец Милы, Никифор Колоброда, ездивший на конференцию горняков. Снова позвали к столу закусить. За столом опять все по очереди рассказывали смешные истории, анекдоты, рассказывали наперебой, и каждый начинал: «А вот еще так было… Приходит один человек домой и видит у собаки на хвосте…»
Ремка снова пытался, как говорится, занять площадку – он уже всем надоел. И теперь едва он что-нибудь принимался рассказывать, как все кричали:
– Знаем, знаем, это уже рассказывали! Сто раз уже! Это про пьяного. Знаем! Это, как он жене объяснял, что пришел вовремя, еще рано, только десять часов, а на башне как раз пробило час ночи. А он говорит: «Они же нолик бить не могут». Да, про это?
И, к досаде Ремки, собирался он рассказать действительно про это.
Зато Пьер оказался на высоте положения. Он рассказывал один анекдот за другим, и никто еще до него не слышал их.
– Один богатый месье… господин, – без запинки выкладывал Пьер, слегка перекатывая букву «р», – выдавал замуж свои трги дочерги за одного дворгянина, одного купца и одного банкирга. И он имел им в пргиданое пятьсот тысяч фрганков на каждой. Нет… лучше ргублей. И у каждого зятя он бргал слово, что они, когда он будет мор… мергтвый, положат ему в гргоб по тысяче ргублей. И вот этот человек умерг, и зятья пошли пргощаться к гргобу. Дворгянин говоргил: «Благоргодные люди должны всегда сдергживать свое слово». И положил тысячу ргублей. Потом подходил купец и тоже говоргил: «Хоргоший был человек, который покойный, и я честно исполню, что как ему обещал». И он клал в гргоб на тысячу ргублей купонов за год впергед. А последним подходил банкирг.
Тут Пьер торжествующе обвел всех взором и увидел, что хотя не все хорошо поняли, какие это купоны положил купец, но все слушают с полной готовностью немедленно расхохотаться, как только можно будет. Девчонки уже зажимали руками рты, боясь прыснуть слишком громко, а мальчишки даже дыхание задержали.
– И вот подходил, значит, банкирг и говоргил: «Банкиргы всегда должны быть честными, и я тоже должен сдергживать свое слово», – и поклал в гргоб чек на трги тысячи, а две тысячи денег бргал из гргоба обргатно, как себе сдачу. Хитргый какой, да?
Все очень смеялись. Только Сеня, отсаженный на этот раз в далекий от виновницы торжества и ее подруги угол, мучительно вспоминал, где и когда он слышал или читал историю, которую так бойко рассказывал Пьер.
– Одну девушку, которгая нанималась в горгничные, спргашивали, – бойко и заученно выговаривал тем временем Пьер: – «Вы поступили на службу?» Она говорит: «Нет, очень уж это бедные люди». – «Да кто вам это сказал?» – «Да как же, – говоргила она, – пришла я наниматься и вижу, там две баргышни…»
– Знаю! – вдруг закричал Сеня. – «Две барышни сразу на одном пианино играют». Они в четыре руки упражнялись.
– А ты успел знать уже… – сердито протянул Пьер. – Так хоргошо не полагается. Надо сргазу говоргить, если кто успел уже знать.
– Правильно, правильно! – закричали все. – Это не по правилам! Надо сразу говорить.
– Он один знает, а всем другим мешает. Всегда так. Вот уж у вас с Суриком привычка, – сказала Мила. – Ну, расскажи, Пьер, еще что-нибудь.
– Расскажи-ка еще, Пьер, про запах дыма, – сказал Сеня.
Он теперь вспомнил, где давно уже читал все анекдоты, которыми развлекал сейчас общество Пьер. Как-то еще в прошлом году он нашел на комоде у квартирной хозяйки Милицы Геннадиевны старую книгу в коричневом, по углам как будто обглоданном, замахрившемся переплете и со странным названием «Опытный домашний секретарь-наставник, заключающий в себе полный самоучитель к составлению всевозможных образцов писем на все случаи частной и общественной жизни: поздравительные, утешительные, рекомендательные, пригласительные, благодарственные, укорительные и тому подобное. А также житейскую мудрость, правила вежливости и вообще хорошего тона со множеством анекдотов, шуток, загадок, шарад и каламбуров…» Возмутило Сеню, когда он перелистывал эту книгу, замечание о футболе: «Игра эта очень незатейливая, – уверял „Секретарь-наставник“, – партия тянется долго. Упорная борьба в конце концов сильно утомляет участников, так что о второй половине нечего и думать…»
После этого Сеня уже окончательно потерял веру в «Домашнего секретаря-наставника». Но в конце книги оп обнаружил раздел, который сразу же привлек внимание, суля и заманчивые возможности. «Фокусы и анекдоты для светского общества» – назывался этот раздел. Достаточно было, как заверяла книга, изучить фокусы, запомнить анекдоты – и Сеня мог бы стать в любом обществе его душой, неотразимым властителем умов и покорителем сердец. Правда, и тут его ждало разочарование. При дальнейшем и более внимательном ознакомлении с ники фокусы оказались либо невыполнимыми, либо совершенно неподходящими для демонстрации их в том обществе, в каком большей частью приходилось вращаться Сене Грачику. Ну на самом деле!
Разве не странным был такой рекомендованный «Наставником» фокус:
«Как застрелить на лету ласточку и снова оживить ее? Взявши ружье, объяснял „Секретарь-наставник“, – зарядить его обыкновенным порохом. Вместо же дроби употребите половину заряда ртути… (Не так-то легко принести на вечеринку ружье, да еще зарядить его ртутью!) при выстреле нет надобности метиться прямо в ласточку, так как для нее достаточно одного испуга, чтобы она упала, но тем не менее надо все-таки стараться так, чтобы ласточка во время выстрела летела от вас сравнительно близко. (А как это можно стараться, чтобы ласточка летела близко? И если вообще ласточка не прилетит?) Затем, когда ласточка упадет, то ее тотчас надо поднять, подержать несколько минут в руках, до тех пор пока она очнется, и тогда уже представить ее зрителям живую и невредимую».
А вдруг она упадет и разобьется? Что тогда?.. Нет, не годились эти фокусы для Сени Грачика и его общества. Зато анекдоты, хотя они и сообщали о каких-то странных господах Н. Н. и пахли, как и вся книга, старым сундуком, мышами и нафталином, все же запомнились Сене. И вот теперь эти-то анекдоты и рассказывал Пьер, которому, Видно, когда-то тоже попал в руки старый «Домашний секретарь-наставник».
После бестактной выходки Сени, испортившей настроение парижскому гостю, некоторое время длилась неловкая пауза.
– Давайте споем что-нибудь! – предложил кто-то.
– А ты «Карманьолу» – слова – знаешь? – спросил у Пьера Сурен. – «Эх, спляшем „Карманьолу“, пусть гремит гром борьбы!..»
Но Пьер не знал слов «Карманьолы».
Зато он знал песенку Монтана «Большие бульвары», которую много раз передавали по радио. Мила сейчас же села к пианино и оглушительно громко заиграла всем знакомую мелодию. Сеня украдкой посматривал на Ксану и затаенно страдал за нее: она тоже училась музыке, но почему-то никогда так громко не играла. И все запели: «Как хорошо в вечерний час пройтись кольцом Больших бульваров лишь хотя бы раз». Все пели по-русски, а Пьер на настоящем французском языке. Вот это было очень здорово!
– А вы видели когда-нибудь Чарли Чаплина? – спросила тоненьким голоском одна школьница, которая весь вечер просидела тихая и молчаливая, как кролик, тая в себе этот вопрос.
– А бывал ты… – начал было и Сурен. Но Ремка Штыб перебил его:
– Заткнись ты со своими вопросами «А был?.. А видел?.. А читал?» Чего ты к нему пристаешь?.. Пьерка, расскажи-ка лучше сам еще что-нибудь смешное.
– Ладно, – сказал Пьер. – Очень хоргошо. Тре бьен. Вот в один магазин пргиходила молодая покупательница и спргашивала торгговца, сколько стоит один аргшин этого баргхата? А торгговец аргмянин…
Сеня покраснел и, стараясь не глядеть на Сурика, тихо сказал Пьеру:
– Не надо про это.
– Почему это не надо?
– А я знаю этот анекдот, он не смешной нисколечко, – настаивал Сеня.
– Тебе не смешно, а другим интересно! – закричал Ремка.
– Адын пацылуй, баргишна, – продолжал Пьер, коверкая слова, как ему казалось, с армянским акцентом.
Сурик сделался бледным. Сеня вскочил и двинулся прямо к Пьеру.
– Я тебе сказал, не надо… – И он показал ему глазами себе за плечо на загороженного им, побледневшего Сурика.
– Подумаешь, распоряжается! – сказал Ремка. – Это тебе с твоим Карапетом Курацаповичем не надо. А нам надо.
В комнате стало тихо, но Пьер расхохотался:
– Как, как? Каргапетом Кургацаповичем? О, здорго-во! Я тоже знаю так.
Ксана страдальчески смотрела то на Пьера, то на Сурика. Ремка захохотал.
Сеня подошел было вплотную к Пьеру. Но, отвернувшись, он поглядел на Ремку, продолжавшего ухмыляться, и издали громко сказал ему:
– Пускай спасибо скажет, что он еще только второй день у нас. До трех дней гостем считается. Объясни ему. А послезавтра я бы ему за такие слова…
– А что ты, интересно бы, ему сделал? – вызывающе спросил Ремка, выпрямился и уперся руками в бока.
– Выкиданс.
– Чего, чего такое? – переспросил Ремка, уже наседая выставленным плечом на Сеню.
– Это по-французски значит: по шеям, – объяснил Сеня. – Он должен знать. Спроси его.
– Смотри, как бы ты раньше сам не узнал! – пригрозил Ремка.
Сеня посмотрел на него в упор.
– Ох, и отрицательная ты личность, Ремка! – проговорил Сурик. – И тип же ты, я тебе скажу!
– Просто балда! – дополнил Сеня. – Пошли, Сурик!
– Ну, куда же вы? – зашумели все, пытаясь остановить Сеню и вставшего за ним Сурена.
– Еще совсем рано! – Мила водила перед всеми выставленной вперед рукой с часами на ремешке.
– Бико! – произнес презрительно Пьер, мотнув головой в сторону Сурена.
– Это что за бико? – заинтересовался Ремка.
– А это у нас так африканцев желтомордых называют, алжирцев… Бико!
Сеня остановился, полуобернувшись, стиснул кулаки. Но Сурик потянул его за собой.
– Сеня, он же еще не перевоспитанный, ты должен понимать, – лепетала Ксана.
Но оба друга молча вышли из комнаты. Хлопнула наружная дверь. Все молчали. В комнате стало вдруг очень неуютно. На столе, на двух тарелках, лежали среди крошек недоеденные куски именинного пирога. Апельсиновые корочки были выковырены из них.
Ремка покосился:
– Зря только надкусили. А через них теперь пропадай добро.
– И время еще только без двадцати одной минуты десять, – сказала Мила, посмотрев на свои новые часики.

Глава XII
Клуб удачливых отцов

Лекцию о будущем района читал совсем еще молодой человек, очень худой, узколицый и востроглазый. Все в нем было как будто колючим – и черные глаза, немедленно вонзавшиеся в тот угол зала, где возникал вдруг шумок, и резкий голос, хорошо слышный во всех рядах, и длинная копьеобразная указка, которой он то тыкал в карту, висевшую на сцене, то в лад своим словам вонзал в воздух, как бы нанизывая на острие ее то, о чем он говорил.
Сначала Артем Иванович дивился, как это такой молодой человек научился говорить перед народом столь чисто и бойко. Тем более, что народу было много. И не только молодежь сидела в зале. В первых рядах, поближе к трибуне, белели головы над голубыми стоячими воротниками, принадлежавшими, как пояснил Богдан, старой сухоярской гвардии, почетным шахтерам. Но, видно, молоденького лектора уже хорошо знали тут. Когда Незабудный и Богдан Анисимович входили в зал, лектор только что появился на эстраде. И все ему хлопали очень дружно – и молодые и старики. А он раскланивался, вскидывая острый подбородок, и улыбался, зорко посматривая то влево, то вправо, кивая в зал запросто, как своим.
И слушали его очень внимательно. Но то, что говорил лектор, совсем уже озадачило Артема Ивановича. Не доверяя своим ушам, он украдкой поглядывал на соседей. Он хотел своими глазами убедиться, что слова докладчика все воспринимают всерьез, что он не шутит. И несбыточные, как казалось Незабудному, посулы о том, каким будет район Сухоярки в ближайшие годы, всеми воспринимаются как нечто само собой разумеющееся. Вот в том-то и было самое удивительное. Люди вокруг Незабудного по-хозяйски прислушивались к тому, что сообщал лектор, подробно рассказывавший о том, каким станет Сухоярка очень скоро, и, согласно кивая, заносили что-то в записные книжки. И то, что казалось Незабудному сказкой, для них, для всех, кто сидел в зале, было делом добрым и прочным – радостным, но вполне возможным и даже как бы совершенно необходимым.
А когда кончилась лекция, стали задавать вопросы из зала. И в том, что спрашивали люди, тоже звучала спокойная и хозяйская требовательность. Чувствовалось, что спрашивают о чем-то очень нужном, большом, на что могут предъявить права.
– Предусмотрена ли новая дорога на аэродром? А то грейдер совсем стал никуда. Час на крылышках летишь, а три до дону добираешься на колесах…
– Как в смысле рыбохозяйства на водохранилище будет? – Это спросил один из стариков в мундире почетного шахтера.
– Можно ли рассчитывать, что предприятия Сухоярки – все, словом, хозяйство – будут включены в общее энергокольцо? – Про то спросила полная коренастая девушка с тугими длинными косами.
– Будет ли свой театр в Сухоярке? И какой? Хорошо бы – музыкальная комедия! – спросил парень, одетый в куртку с застежкой-«молнией».
И тут все зашумели:
– А драматического тебе что, не надо?
– Ты без музыки и в театр не пойдешь?
– Кстати, – спросила седая женщина в толстых очках, – что слышно о новом помещении для музыкальной школы?
Теперешнее уже тесно.
– А как со строительством холодильника?
Что-то затянулось, – спрашивали из зала. – А солонина вот уж где сидит! Спрашивающий стукал себя ребром ладони под горло.
– Планируется ли расширение сети шахтерских профилакториев? – раздавался вопрос из другого угла зала.
На галерее встал парнишка в форме («Из горнорудного училища», – пояснил Богдан) и, прежде чем спросить, заранее уже залился краской так, что девчонки рядом с ним начали фыркать друг дружке в плечо, отворачиваясь… У мальчонки был какой-то странный двойной голос. Он то говорил низким басом, то вдруг сбивался чуть ли не на фистулу.
– Прошу сказать, – начал парнишка густым голосом, – будет ли атомная энергия, – тут он вдруг соскочил с баса на дискант, – применяться в местных условиях на угледобыче. И как стоит вопрос с подземной, – он сошел на басы, газификацией угля? А также с гидродобычей?
– Слыхал?! – Богдан восторженно ткнул локтем в бок Незабудному. – Видал, как соображает! Надо мне его будет заприметить. Ишь ты, верещит и пиликает, как дудка, а котелок варит.
Потом, когда на все вопросы даны были ответы, старики стали обступать Незабудного. Кто сразу узнал и продирался через ряды к приезжему, а кто сперва всматривался, а потом только начинал припоминать, кто перед ним.
– Артем?! Будь ты неладен! Чтоб тебя разорвало!
– Здоров, Незабудный! Недаром так тебе фамилия. Не забыл, старый. Повертался.
И каждый из стариков, проталкиваясь к Артему, еще издали здоровался:
– О-о-о, бедолага! Мы думали, совсем ты от нас отломился, Артем.
– День добрый, старый чертяка!
Старики, сгрудившись вокруг Незабудного, громко крякали, утирали усы, лобызались с Артемом Ивановичем и крепкими еще кулаками били чемпиона в плечо и в грудь, в которой только гудело что-то от этих ударов, способных бы с первого же раза повалить любого другого человека.
Большинство из них помнил и узнавал сейчас Незабудный. Вот могучий Павло Лиходий, глава целого рода прославленных забойщиков. Вот веселый юркий Микола Семибратный. Жив еще старик, не сдается. Подошел и Макар Зелепуха, а с ним Максим Халилеев и Никита Перегуд. Все это были крепкие, двужильные старики. Трудовые и партизанские медали красовались на их мундирах с голубыми стоячими воротниками – на мундирах почетных шахтеров. Вот какие это были деды! Да и отцы они были удачливые. Едва расспросив Незабудного о том, как его здоровьичко, как доехал, все стали хвастаться успехами своих детей. Да и было чем похвастаться перед приезжим. У одного сын уже был где-то директором завода, а другой командовал за инженера на большой шахте. У этого дочь стала известной балериной и выступает сейчас в Ленинграде, в Академическом театре. Вон она какая краса-кралечка на фотографии. Юбка, правда, малость коротковата, но это уж у них такое заведение, непременный фасон. А четвертый достал из кармана письмо сына, который был в Москве заместителем министра по угольной части. И с завистью слушал рассказы этих удачливых отцов, полные чадолюбия и родительского бахвальства, навеки уже бездетный и вчера еще бездомный Артем. Ведь и с Пьером у него что-то не складывалось как надо. Не получался из Пьера Петька. Очень уж французистый был паренек.
– Что толку-то в стоячку да под сухую! – сказал старик Лиходий. – Пошли, браты, в буфет.
И Артема Незабудного повели в уютный зал, где люди толпились у стойки, блиставшей всеми традиционными ресторанными дарами. А над стойкой он увидел старые часы с кукушкой. Да, это были те самые часы, что висели когда-то в трактире, который так и звался «Подкукуевка», или «Кукуй». Давно уже, видно, кукушка не отсчитывала часов. Где ей было угнаться за новыми временами. Она так и застряла в окошечке своего домика, вытаращила глаза, раззявив беззвучно клюв. Откуковала, видно, свое зозуля и теперь молча уставилась из своего окошка на новую эпоху.
Но здесь, в буфете Дворца шахтера, по-прежнему встречались вечерами вышедшие на пенсию, но еще пошумливавшие старики шахтеры.
Сдвинули столики. Артема Ивановича усадили на почетное место, в центре. И пошел большой, хороший разговор.

 

– Так, – сказали старики и выпили все враз. – Значит, вотрь сянте, говоришь? Ну, нэхай так. Сянте так сянте. Будем здоровы!
Хорошо. Значит, выпили по-французски. «Вотр санте. Ваше здоровье!» По-немецки уже пили: «Прозит!»
Теперь все налили себе кружки сызнова.
– Ну, в Италии, чай, был? – спросил старик Зелепуха. – Давай же выпьем тогда и под итальянский разговор. Это как будет?
– У них, у итальянцев, пьют таким манером, – объяснил Артем, – сперва, стало быть, нальют и говорят: «Салюте!» А потом встают и друг дружку издаля приветствуют: «Чин-чин». Вроде как бы, мыслится, чокнулись.
– Вот и хорошо, выпьем чин-чином, – подхватил Зелепуха.
Все шло отлично. Старики были довольны.
– Культурно сидим, – говорил кто-нибудь из них время от времени. Не раз, конечно, за этот вечер вздохнули старики, вспоминая тех, кто уже давно выбыл из числа посетителей Подкукуевки и либо лежал на погосте, либо почил где-то в братских могилах, либо сгинул без вести в годы войны. Понурив седые головы, помянули старики и многих сыновей – своих и чужих, не вернувшихся домой, война поубивала…
И смолкали все. Кто осторожно слезу выковыривал из морщины, кто медленно ставил перед собой тяжелый, добела стиснутый кулак на столешницу.
Незабудный заметил, что у многих горняков на почетных мундирах рядом с трудовыми медалями и орденами красуются ордена боевой славы, партизанские медали. Приподнял пальцем на груди у Перегуда одну такую. И о каких только удивительных делах, о каких походах неслыханной дерзости – и о смелых рейдах, оглушавших оккупантов, и о безмолвной муке окружения, когда любой шорох мог привести к гибели, и о добровольном неистовом труде на подмогу фронту – обо всем пересказали в этот вечер Незабудному старики под давно уже не кукующей деревянной зозулей. Они побуждали друг друга к рассказу, сами же перебивали и снова, как говорится, «делали подставу» для разговора. Только и слышалось:
– А ты расскажи ему, Павло, как наши хлопцы у них генерала кончали и весь штаб с адъютантами… Чего ты головой крутишь? Ведь ты, черт старый, сам тогда им штаб запалил зажигательной полбутылкой. Так все и полыхнуло…
– Да что про то!.. Ты лучше вот что… Помнишь, как пехом с тобой тысячу километров, а то и поболе топали через фронт. И все ночью. Днем где заховаемся, а как стемнеет – ходу! С нами еще человек шесть было. Пооборвались все, наголодовались – это жуткое дело! Чуть не голяком, и кости наружу торчмя торчат. Кто вовсе босый, а кто на одну ногу обутый, а с другой товарищу обужку дал. Чтоб хотя на одной топал. А все же до своих продрались.
– Нехай кто про жинок наших скажет! Как они с малыми ребятами мыкались по эвакуациям. Как за тем Уралом руки себе морозили. Танки в нетопленных цехах собирали. А стужа такая, ветер сибирский… До того мороз, что поверишь, Артем, какую, бывалочи, железку ни хватишь, так шкура с пальцев начисто и слазит. К железу как прикипает… А рукавиц не хватало. Живым мясом брали. – А лучше спытай у Миколы Семибратного, как он в платяном шкафу, проще сказать – в гардеробе, три месяца жил, на манер той моли, чуть от нафталину не задохнулся… Он в хате одной сховался, как на разведку ходил. А в ту самую хату немецкого полковника жить поставили. Ну и попал наш Микола Васильевич. У двора часовой день и ночь. Ходу уже никуда из хаты. Хата, спасибо, большая, три горницы, так полковник за стенкой в одной, а Микола наш в другой. Хозяин был свой, наш человек. Оборудовал в шкафу все, как полагается. Ведерко с крышкой приладил там. Ну конечно, кормил чем мог. Днем, когда полковник в штабе своем, Микола из шкафу выходил, вентиляцию шкафу и себе променаж делал по горнице… Ну, после, конечно, они того полковника самого же кончили и в шкаф заместо Миколы определили.
– И про то, как восстановляли после шахту у нас. должен знать! Вентилятор взорванный был немцами. Так мы, веришь, в противогазах работали, чтобы как скорее дело наладить. Более десяти часов на-гора не выходили.
– Да, друг, досталось нам тут… На голом месте сызнова жизнь заводить пришлось. Но корень-то наш никому уже не вырвать. Нет. Он глубоко пущен. Вот и пошел, пошел снова в рост. Сам видишь…
– О, Артем, то еще не диво, что тебе сказывали… А вот, веришь, по двести пятьдесят граммов хлеба было… да какой там хлеб, отруби да жмых. И вот, веришь, по двенадцать часов кряду рубили. Тут еще тогда от Ленина комиссар приезжал.
– Да тю, сдурел ты! То же в двадцатом году было, как белые шли.
– Ой, твоя правда, трохи заблукался…
Потом пришел знаменитый вожак комплексной бригады, знатный шахтер, депутат Верховного Совета Никифор Колоброда. А с ним и ребята из его бригады, державшие уже второй год знамя по всей округе. Это было замечательное содружество, как они сами себя называли, – коллективноопытники. Они действовали по правилу: лучшее от каждого – коллективу, лучшее от коллектива – каждому. Таков был их девиз. Они раз навсегда покончили со старым профессиональным скрытничеством, когда один таил свой рабочий секрет, свою трудовую хитринку от других. У них все шло в общий котел. Кто был послабее, тот учился у более сильных и опытных. А сильный перенимал то, в чем был сам слабей ученика. Проходчики, забойщики, крепильщики работали сообща, помогая друг другу, делясь каждой находкой, всяким новым соображением. Комплексная бригада Колоброды работала уже в счет шестидесятого года, на несколько лет перевыполнив все годовые задания. Так рассказали Незабудному старики.
– Знакомься, Артем… Депутат наш. От нас выбранный. Можно так сказать, член самого правительства…
А Незабудный смотрел на сравнительно невысокого и не так чтобы уж очень плечистого, хотя крепко скроенного, сутуловатого человека, с маленьким красным эмалевым флажком на лацкане, смотрел и думал: «Вот уже в счет шестидесятого года дает, а я никак свои долги за восемнадцатый год заплатить не могу, и вовек мне не рассчитаться…»
Еще теснее сдвинули столы и снова налили кружки пивом. Но Колоброда, уважительно поприветствовав новоприбывшего, поздравив его с приездом, застенчиво отказался от новой кружки. Он объяснил, что у него дома семейный праздник и дочка обидится, если отец не придет вовремя…
– Я ведь, папаши, не имею привычки злоупотреблять, – смущенно отнекивался Колоброда.
– А ты не зло употребляй, а добро употребляй! – наседали старики.
– Мне, отцы, сегодня еще и подзаняться надо. Чертежик один… А тут примешь сверх нормы, ну и сморит тебя… Так что не поимейте на меня обиду…
– Он у нас на инженера жмет! – пояснили старики Артему. – Заочно! В город на экзамены ездит…
Колоброда, кланяясь и прижимая к сердцу широкую руку с въевшейся в край ногтей угольной чернью, еще раз поклонился старикам и ушел со своими парнями.
– Ты не думай, Артем, – утешали Незабудного старики, – это он не от гордости. Это он от твердости. Это уж, как он себе поставил в жизни, так и поступает. Это нето, что нашему брату приходилось. У него жизнь ясная. Чего ему за ворот закладывать? Правильно я говорю, старики?
– Правильно, – подтвердили все.
Подсел к столу слепой аккордеонист с партизанской медалью на зеленой колодке. И чтобы потрафить гостю и в то же время, не обижая его, чем-то отметить особую встречу, аккордеонист заиграл: «Всю-то я вселенную проехал». И сейчас же встал за соседним столиком сидевший поодаль удивительно красивый, немного похожий на цыгана человек, густоволосый, с легкой проседью на висках и чистым голосом, при звуках которого все вмиг стихло кругом, запел:
Всю-то я вселенную проехал,
Нигде милой не нашел.
Я в Россию воротился
Сердцу слышится привет.

И Незабудный оценил тонкую деликатность окружавших его людей и понял их товарищеский намек и выпил еще кружку вместе со старыми друзьями.
А кудрявый все пел и пел, и глаза его глядели куда-то в сторону поверх сидевших задумчиво и совсем невесело, хотя он лихо встряхивал при высоких нотах кольцами черных, продернутых белыми нитями волос.
То был, как тихонько объяснил на ухо Незабудному Богдан, Тарас Андреевич Грачик, бывший завгар центральной автобазы в Сухоярке. От него много лет назад ушла жена, уехала с одним хозяйственником, переведшимся в Москву, и оставила у Тараса Андреевича на руках маленького сына. И с той поры стал Тарас Грачик зашибать. Вышла у него один раз крупная недостача. Его судили. Учли старые заслуги и в тылу и на фронте, но сняли с должности. И вот теперь он работает шофером грузовика-самосвала на гидростроительстве.
Выпили за все нации. Хорошо выпили! «Нехай все будут равноправные – нам не жалко!»
А загулявшие старики, приговаривая: «Эх, культурно сидим, законно гуляем», все чокались и чокались с Незабудным и подливали ему и все рассказывали, какая у них теперь пришла жизнь. Кто хвастал уже мотоциклом, кто пианино, на котором учится внучка играть, а кто уже и телевизором, что приобретен загодя, благо деньжонки подкопились, а уж через год-другой обещают в области открыть телецентр – тогда, поди, и не достанешь. Наперебой рассказывали старики шахтеры Артему о новых горных комбайнах, о врубовых машинах и об иных чудесах, которые теперь творились под землей.
– А про такое дело слышал – РУВ? – допытывался старый Перегуд.
– Нет… То что такое?
– А-а, то-то! Вашей загранице слабо, выходит, выстоять против нашей новой техники! А у нас, сказать, везде по всем рудникам теперь поставлен тот РУВ, без него и техбезопасность шахту не принимает. Объясни ему, Богдан, що це таке той РУВ?
И Артему рассказали об удивительном аппарате РУВ, который мгновенно самовыключает ток в подземной сети, едва лишь кто-нибудь по неосторожности коснется оголенного провода высокого напряжения. И с тех пор как поставили этот аппарат под землей, ушла оттуда одна из частых шахтерских смертей. А сколько еще не так давно погибало по неопытности или неосторожности молодых ребят, пораженных насмерть ударом высоковольтного тока – этой всегда подстерегающей подземной молнии.
– Что же, бра ты, – сказал, выслушав это и многое другое, Артем Незабудный, – что же, старики, счастливо живете. Да… Позавидуешь!
Но тут старики, хотя и согласились, что живут они хорошо и дети, дай бог, имеют хорошую жизнь, однако принялись вдруг ругать некоторых начальников за бюрократизм, невнимание и волокиту. Но и эту воркотню слушал Артем с удовольствием. Он заметил, что кто-то из сидевших за столом украдкой подтолкнул чересчур уж крывшего каких-то начальников соседа и глазами показал на гостя.
Незабудный успокоил:
– Это ничего, старики, что вы начальство ругаете. Это даже хорошо. А то уж я думаю, что это вы, такие деды нравные, и всем чересчур довольны. Начальство уж больно уважаете.
– Так то ж не начальство. У нас руководство теперь называется, – поправили его. – Пойми ты, умная твоя голова. Из наших же. Вот мы их и учим. Это у нас знаешь как называется – са-мо-кри-ти-ка. Ты небось в старое время только критику знал, а у нас теперь и самокритика завелась на самих себя… Понял?
Тут помянули и Галину Петровну, председательницу.
– У-у-У с той лучше и не зачепляться.
Отчешет! – сказал старый Лиходий. – И как это ты, Богдан Анисимович, сам с ней управляешься? Крутая у тебя жинка. Все она, думаю, тебе постановляет… Ну, что правда, то правда, голова!
И все согласились:
– Это уж точно сказать. Руководительница. Мать-хозяйка нашему мисту.
– Зелепуха! Ты ему, Макар, кажи, как она тебя раз шуганула, окорот тебе дала, когда ты на горло хотел ее взять. Помнишь, как тебе тот сарай из-под; курей снесли, который ты не на месте поставил!.. Он, понимаешь, глаза выкатил да на нее: га да га! А она, Галина Петровна, ему в ответ: «А ты, старый, что уж так очами зырка-ешь? Думаешь, искры из тебя летят? Не спалишь. То из тебя уже не искра, а песок сыплется». Ей-богу, так и сказала. Да еще и прибавила: «И не шуми, старый. Не на-тружайся так горлом, а то, не дай, говорит, бог, долго ли до греха у другим месте…»
Макар аж на стенку полез: «Как ты смеешь, бессовестная?!» А она: «А не знаю, про что ты думаешь. Я, говорит, имела в виду, сердце у тебя больное. А уж за какое место ты больше всего тревожишься, куда у тебя забота кинулась, то я, кажет, отвечать не могу…»
– Да тю вас! – Зелепуха махал рукой на стариков. – Сарай-то все же указала поставить у другим месте. И нехай так.
Посмеялись, а после Макар Зелепуха, как бы опечалившись немного, сказал:
– Вот, стало быть, и ты весь вышел, Артем. Будешь вроде у нас на пенсии. Тебе персональную, факт, поставят.
– Факт! – шумели старики. – Это мало сказать, сам Незабудный! Всех в мире переклал!
– Только ты себе, Артем, какое-нибудь занятие приспособь, – продолжал Зелепуха. – Пошукай и выбери. А то ведь день ото дня отлички иметь не будет. И такая тебя скука прихватит, что и жить станет неохота – аминь, пирожки! Надо, брат, и нам, старым, свой график иметь.
– У нас с тобой график выполнен! – заметил старый Лиходий.
– Брешешь, Павло Акимыч, брешешь на сто процентов! – возразил Зелепуха. Надо по ходу жизни отмечаться, для себя зарубки делать. Я вот себе какой порядок завел. Вот, скажем, по международным вопросам ассамблея собирается. Я день за днем газеты читаю. С утра встаю, сейчас – радио! Нукаси, как у них там голосование, которое назначено было. Так у меня уже с утра интерес имеется. Или турнир где какой шахматный. Я сейчас это себе табличку завожу, по клеточкам все у меня там. У кого ничья, у кого шах и мат получился. Теперь возьмем, что поближе, скажем, по угледобыче нашего района. Слежу за сводками. Так вот, час за часом не отстаю от течения жизни. А летом вот я еще для наглядности хмель по-за домом сажаю. До того он, собачий сын, растет! От утра до вечера, веришь ли, и то заметно. Вот на столько, сантиметра на четыре, а то и на пять за сутки вытягивается, да еще с оплеткой, винтовым ходом. Так что у меня один день на другой и не похож, всегда отлична есть… Это ты и себе заимей, Артем.
Тут некоторые, уже хватившие лишнее, старики пенсионеры стали хвастаться своими прежними трудовыми победами, показывать силу рук своих. И до того расхвастались, что это уже и Артема заело. Сам он, всегда, всю жизнь придерживавшийся строжайшего режима и в рот хмельного не бравший, тут хватил водки с пивом и теперь захмелел немножко. И, чтобы показать бахвалам свою всемирно известную силу, он встал, подошел к печке, взял висевшую там толстую кочергу, согнул ее без особой натуги и скрутил еще узлом.
– А ну, дружки-старики, – проговорил он, – пошли на волю, я вам покажу!
Все повалили за ним на улицу. Там лежала здоровенная шестовина, толщиной чуть ли не с телеграфный столб. Артем вскинул ее на плечо, велел с каждого конца взяться, кто уцепится, и устроил карусель. Этот номер он но раз показывал зрителям в цирках. Человека по три, по четыре повисло на концах шестовины, которую Незабудный уравновесил на своем плече и затем стал вращать ее с такой быстротой, что ноги висевших, относимые центробежной силой, только замелькали в воздухе. У кого-то далеко отлетела галоша, кто-то сорвался. Хорошо, что его еще успели подхватить у самой земли зрители. Старики уже не рады были, что вызвали Незабудного на такое… Еле угомонили они разыгравшегося великана.
И милиционер, явившийся на шум, бегал вокруг, уважительно уговаривая:
– Граждане папаши! Уважаемые! Товарищи пенсионеры! Слушайте, деды дорогие. Вы же почетные люди! Ей-богу же, вроде как неудобно. Ну это же шкода получается, даю вам слово. Создается нарушение же!
А старики, души которых наконец отпустил, вернув их снова на землю, Незабудный, только пошатывались от головокружения да диву давались. Пришлось снова зайти в буфет, где допили остатнюю кружечку – теперь уж под свой корень: «Здоровеньки булы!»
Богдан решительно настоял, что пора уже идти по домам. Они вместе с Артемом вышли на улицу.

Глава XIII
Притча о разных точках зрения

С Первомайской, где еще не кончилось заведенное тут издавна ежевечернее гуляние, доносились перепевы гармошки, девичьи голоса, подхватывавшие веселые и озорные «коломийки», частушки.
Вдали горели звезды на копрах шахт. Люди выполняли свой план. Шахтерская слава их горела алым огнем над крышами поселка.
И все шли и шли, гомонили, сотрясая землю, разгоняя качающимися лучами фар темноту, и двигались туда, откуда степной ветер нес еле различимый, но неумолчный рокот колонны автомашин, грузовиков, самосвалов.
– Нет, что же это за народ такой! – бормотал про себя Незабудный, весь еще во власти услышанного им. – Что же за народ!.. Бог ты мой, что за люди, если они все смогли выдержать и такое сделали! Да ведь приведись это какой другой нации, так они бы все, слово тебе даю, перевелись бы начисто. Это уж ты поверь! Навидался-таки я порядочно. Или бы давно открестились от всего, что задумали, – хоть бы как-никак перебиться да свой век на свете отбыть… А эти-то, наши, не отступились, жмут свое. И не с оглядкой назад, а с задумкой вперед живут. Вот оно главное. И что же это за люди такие?..
Ночка была хорошая. Ветер ровный и несильный наносил знакомый запах степи, слегка смешанный сейчас с бензинным дымком. И все вокруг было и ново, и в то же время до слез знакомо. Артем шел, вдыхая и с детства знакомые, и совсем новые для этих мест ароматы.
– Что за люди! Ах, боже мой… – размышлял вслух Артем. – Я думал – вот как много я всего повидал на свете! А теперь вижу – еще больше проглядел. Как говорится, по широкому миру в тесных сапогах ходил… Что за люди! Да ведь и сам бы мог вполне свободно с ними на равных быть, да от доли своей отказался, просто-таки бежал от своей доли. Силой очень уж большой хвастал. А на поверку-то вышло, что слаба кишка. Но в чем же, скажи, сила та неодолимая кроется, что все выдержала, не согнулась?.. В правде, видно. Правду народ почуял. В правду свою поверил больше, чем в господа бога. Вон как тот мальчонка давешний, что еще воду в глаза не видел, а уже плавать выучился, потому что верит и знает – придет к нему вода. У него и мысли такой нет, что может не прийти.
– Ну ты, я вижу, кое в чем убедился, – заметил Богдан, – а если сам еще в чем и не разобрался, дай я тебе кратенько обрисую, если тебя, конечно, это интересует.
– Спасибо только скажу.
– Я уже тебе, как сюда шли, говорил про основное. Что люди у нас хозяева сами себе стали.
– Да и этого уж немало!
– Ты погоди, ты имей терпение до конца слушать. – Богдан Анисимович говорил негромко, медленно, вкладывая в каждое слово строгий и веский смысл. – Нет у нас хозяев, что помыкают людьми. Нет у нас, Артем, больше такой жизни, чтобы отцы неволили дочерей за постылых идти. Нет власти золота, а попробуй кто такую власть заиметь – есть на него управа. Власть света у нас сломила власти тьмы. Вот ты пойми главное.
– Великое дело, – проговорил Незабудный. – Нет у нас, – продолжал Богдан, – в судьбе нашей общей, народной различия ни по крови, ни по рождению. Нет, понимаешь, разницы никакой между крещеными и нехристями, и такого слова уже нет – инородец. Коли помнишь, забудь… И не услышишь ты нынче про кухаркиных детей, которым ходу не было на чистую половину жизни. Покончили мы, брат, с этим навсегда. Нет больше позора горького на голову одиноких матерей – не топятся у нас от этого. Нет больше срама безотцовщины, и доли нет сиротской. Не мрут уже от живота, от горла да синюхи голодной малые ребята по деревням…
– Слушай, – остановил его Незабудный и сам стал. – Так ведь это же все для меня диво-дивное. Ведь вот оттого и пошли люди на эдакие испытания, выдержали все, а на обратный ход ни в какую не согласились. Я так соображаю!
– Ну, вижу, раскумекал кое-что, – усмехнулся Богдан. – А теперь ты скажи мне: ну скопил ты хоть что-нибудь? Капиталистом, может быть, стал или все так, прахом пошло? Ведь ты, слышно было, монету загребал – дай боже! О тебе по всему свету гром гремел.
– Что тебе сказать, Богдан? Не поверишь. Я врать не стану. И достаток был, и славы хватало. Не скажу, что уж так богато, но всего хватало. А счастья не было… Дня одного не имел. Все ни к чему. А потом и вовсе туго стало. И деньги все куда-то сгинули, и дружков я растерял, какие встречались, и уж от славы моей радости ни себе, ни другим. И завещание отписать некому… Вот я книгу одну читал английского, что ли, писателя, то ли, возможно, из американцев… Про старика рыбака. Могучий старик. Лучше не было во всем мире рыбака. Изловил он рыбину, ну просто богатство в руки схватил. На всю жизнь ему с той рыбы заработать можно было. А у него все, как есть, акулы съели. Чисто все. Костяк один остался. Вот так и меня акулы объели вчистую. На акул работал.
– Акулы мирового империализма! – засмеялся Богдан. – Так, что ли?
– Да уж не знаю там какие… А акулы – факт! И как так получилось, что сила моя ни другим большой славы, ни мне радости не оставила!
– Надо, брат, направление иметь, – ответил Богдан задумчиво, – течение жизни своей знать. Артем ты мой Иваныч, дорогой, в берега человеку надо входить. А не так себе разливаться. Вон пойди вылей разом весь Днепр в пустыню какую, ну, скажем, Сахару. Зашипит и в песок уйдет. А канал пророют, окопают как надо, дадут уклон. И бежит, и орошает вокруг.
Артем с внезапной горечью стал жаловаться Богдану на тех, с кем встречался утром. Ему обидно было, что и нищий, и священник, и бывший лавочник – сегодня спекулянт – не только считают его чем-то связанным именно с ними, чем-то сродни им самим, но еще позволили себе корить его и учить…
– Да плюнь ты на них, – посоветовал Богдан, – нашел кого слушать. Они хоть и рядом с нами живут, а в отдалении от всего нашего. Это, я тебе скажу, сидячие эмигранты. Вот как я считаю. Да они тебя ничуть не краше, хуже, пожалуй. Тебя хоть судьба по дурости твоей мотала, но ты, как видно, и за тысячу верст всей своей, можно сказать, требухой тут был. А есть такие у нас еще, что вроде как и на месте примостились, а нутро у него вон куда тянет, на чужой манок. Один к богу в рай убежать норовит, под боговой бородой укрыться, другой все в старом навозе вчерашний день ищет; тот, как сам же ты верно сказал, на дне сумы нищенской копошится, а кто в кубышку с головой влез, копит чего-то. А есть такие, что на дне стопки утешения ищут. Я бы сказал, за границей сознания прячутся. Тоже, назвать можно, в бега от жизни ударяются.
– Это ты верно сказал, Богдан, – с облегчением проговорил Артем. – Только удивительно мне – неужели они тут живут, а правды не видят рядом с собой? Самой сути не замечают. – А это все зависит от точки зрения, откуда кто глядит, – пояснил Богдан. – Стой-ка, я сверну закурить, а тебе сказку одну расскажу, не помню, где я ее читал, очень она мне запомнилась. Хоть и детская сказка, но и нам, старикам, она сгодится. Вот послушай!
Сказка о трех точках
Жили-были бабушка, отец и сынок. Жили они в одной комнате, и окно у них было одно-единственное, маленькое. И было оно проделано в стене так высоко, что мальчонка и до подоконника не дотягивался. Посмотрит в окно, задерет головенку и видит одно только высокое небо. А бабка лежит себе на печке, еще выше окна, и видит разве только что землю одну.
И вот они, как уйдет отец на работу, принимаются спорить. Спор у них идет из-за того, кто что в окне видит. Бабка эта раньше других вечернюю тень на дворе примечала. А мальчонка, наоборот, первым солнце видел. Вот они все ссорились и спорили, спорили и ссорились.
«Ох, грязь какая сегодня на улице! – Это бабка ворчит. – Погода противная!»
«Нет, сегодня солнышко на дворе! – мальчонка возражает. – И небо, говорит, – синее-пресинее сегодня. А грязь эта только от вчерашнего дождя осталась».
И вот смотрит мальчишка через окошко на небо, видит – солнышко там сияет, нонешнее солнышко, и вчерашние тучи оттуда уходят. И деревянные балки, и лестничные краны торчат в небе. Новый дом по соседству строится. И самолет гудит на все небо. «Слышишь, бабушка, самолет летит?»
А бабка в ответ:
«Да нет, это обоз по мостовой стучит, обоз во двор въехал. Мне с печки-то видно».
Потому что с печки-то можно увидеть только старый, мусорный двор, старые заборы, лужи от вчерашнего дождя да прошлогодний снег, что в уголках притаился, еще не растаял. А больше ничего она и видеть не желала, бабка эта. Сама не видела и уже верить не хотела, что и солнышко на дворе, что и погода выправилась, и за старым забором новый дом растет…
Но тут придет отец. А он как раз такого роста, что ему видно через окно и вверху и внизу, и влево и вправо, и близко и далеко. Он-то уж все видел – и грязь, которая от вчерашнего ненастья осталась, и солнце, что сегодня на ясном небе взошло, и обоз он примечал, и самолетом любовался. И мусор замечал во дворе, и мрамор на десятом этаже. Все видел. И отец мирить пробовал бабку с внуком.
«Погодите, – говорил он, – вот мы переедем в новый дом с большими окошками, тогда и спорить вам будет не о чем». Вот переехали они вскоре в новую квартиру с большим окном. И тогда, верно, бабка узрела все, что видел внук.
Только думаешь, они перестали спорить? Нет! Все равно они и по сей день спорят. Они теперь спорят о лестнице в новом доме. Внук говорит:
«На лестнице у нас шестьдесят приступочек. Я сам считал».
А знаешь, как он считает? Он ведь на четвереньках еще карабкается. На каждую ступеньку сперва ногами, а потом и руками…
А бабушка уверяет, что на лестнице девяносто ступенек. Потому что, когда она поднимается, старая, так на каждую ступеньку одну ногу поставит, потом вторую, да еще палкой упирается и при этом ворчит:
«Ах, будь ты трижды неладна!.. Будь ты трижды…»
А отец всех уверяет:
«По-моему, на лестнице у нас пятнадцать ступенек».
Потому что он человек молодой, работящий, торопится всегда, ну и шагает сразу через две ступеньки.

 

– Вот видишь, какое дело получается, – закончил неожиданно Богдан свою сказочку. – Поди-ка сосчитай, сколько ступенек!
Артем засмеялся:
– Верно, как тут считать?
– А чего считать! – сказал Богдан. – Лифт надо, вот и считать не придется. Техника при наших условиях общую жизнь поднимает на высокий уровень. И спорам конец. Ну, я уж дома. Дорогу найдешь?.. Бывай жив!
– В час добрый, – пожелал Артем и не спеша, вдыхая вечернюю свежесть, двинулся к общежитию, где они остановились временно с Пьером. За углом он столкнулся с какой-то странной парой. Худощавый, разбитной и долговязый парень почти волок на плече своем очень сильно выпившего человека и все о чем-то уговаривал его. А тот только отмахивался, невнятно бормотал, силясь высвободить руку. Артем осветил встречных мощным, похожим на булаву электрическим фонарем. И сразу узнал Тараса Андреевича Гранина. Около него увивался тот парень, что еще днем возле базара приставал к Артему с вопросами насчет «мони» и сигарет.
– Погоди, малый. Это ты куда его волокешь? – спросил Артем, не сводя с них луча.
Махан, жмурясь от света, стал финтить. Дескать, не может он бросить человека, коли тот вовсе не в себе. Стало ясно из разговора, что Махан ведет шофера просто куда-то в темный переулок и собирается, видно, отнять у него получку, которой похвастался в Подкукуевке пьяный. Шофер и сейчас все вынимал из-за борта кожанки и норовил переложить в другой карман пачку денег. Не требовалось особой сообразительности, чтобы понять, к чему клонится дело. Артем медленно сжал свой пудовый кулак и, для убедительности еще подсветив его, поводил им перед физиономией Махана. Тот отпустил спутника, отпихиваясь ладонями от кулака Артема, ворча под нос:
– Ну, ты не очень… интурист! Размахался у носа. И подлиньше тебя были, да укорачивали… Чего ты, чего ты?.. Он на мои гулял. Я ему литр цельный поставил. Что же, получить сполна не имею права? Вали обратно, откуда приехал…
Махан, продолжая бормотать, смылся в темноту. В то же мгновение из-за угла показалась едва различимая в темноте маленькая фигурка. Артем посветил фонариком. То был Сеня.
– Тебе что, плохо, папа?.. Нехорошо? – заговорил он, ловким и, как видно, уже привычным движением вдеваясь плечом отцу под мышку и перекидывая руку его себе через шею. – Это у него последствия бывают, – виновато зашептал он, обращаясь к Артему. Ему было смертельно обидно, что отец оказался в таком жалком и плачевном состоянии перед знаменитым приезжим человеком. И по тому, как он сноровисто управлялся с совершенно захмелевшим отцом, заметно было, что уже не впервой это мальчишке.
– Дай-ка я тебе подсоблю, – предложил Артем, тяжело посопев.
– Не надо, дядя, я сам…
– Да чего сам! Тяжело. Дай я ею с этого боку возьму…
Когда они дошли до дому, где жили Грачики, Артем сказал:
– Когда отца уложишь, если сам не задремлешь, выйди. Я подожду.
Он присел у ворот. Ждать ему пришлось недолго. Сеня вскоре появился, тихонько прикрыв за собой калитку.
– Ну как, угомонился? – спросил Артем.
– Спит. Он всегда быстро.
– Нехорошо это, что он пьет у вас, – посочувствовал Артем.
– Он у нас хороший был, – сказал Сеня. – Да вот как с мамой тогда вышло, так он уж у меня и стал вот так.
Оба помолчали.
Потом вдруг Артем Иванович наклонился к Сене:
– Слушай, малый… Я что тебя попросить хотел. Своди-ка ты меня сейчас на террикон. Ты давеча говорил, что видно оттуда… Поглядеть не терпится. Дорогу, верно, туда знаешь?..
И вот они поднимаются на вершину старого террикона. И с каждым шагом ночь делается просторнее. Все, что было вокруг, уходя вниз, размыкается, ширится и как бы распахивает объятия. И дальний горизонт расправляет плечи, и кажется, что все пространство вокруг медленно, во всю грудь вдыхает свежего вечернего воздуха.
Звезды в небе не становятся ближе, нет, они еще более властно манят в недосягаемое, но словно разгораются все чище и ярче. А большие огненные звезды на копрах шахт горят теперь уже в прохладной тьме, простершейся под ногами. То здесь, то там ночь беззвучно запечатывает светлые квадраты окон в домах, теснящихся внизу. Люди гасят свои огни, отходя ко сну.
Но далекий горизонт в ночной степи полон других, недреманных огней. Одни возникают из-за его смутной кромки, движутся и, взметнув короткие, как зарницы, лучи, гаснут. Другие мерцают, переливаются, словно угольки в печке, будто ветром раздувает их. Легкий, неумолчный рокот вместе со степной свежестью доносится оттуда. Там идет работа. Оттуда со временем придет вода.

Глава XIV
Слабости сильных

Пьер, вернувшись от Милы, застал Артема Ивановича в очень плохом состоянии. Дед лежал поперек гостиничной койки, не вмещаясь, пододвинув стул и положив на него одну ногу. Другая неловко съехала на пол. Он тяжело дышал и непослушными пальцами пытался развязать галстук. День, полный впечатлений, новизны, обид и утешений, не прошел даром. Сердце билось, срываясь, то совсем как будто останавливалось, то вдруг принималось частить, и каждый удар больно отдавался в левом виске, а пальцы истаивали какой-то тошнотной и вялой слабостью.
– Худо мне, – трудно проговорил Артем, увидя Пьера. – Может… доктора?
Дежурный общежития предложил вызвать, если надо, «скорую помощь» или сходить к живущему в доме напротив врачу. Пьер, перебежав улицу, остановился у чистенького крылечка, где на дверях висела табличка: «Доктор Левон Ованесович Арзумян». Но Пьер не стал читать таблички. Он разглядел рукоятку старомодного звонка, похожего на велосипедный насос, дернул раз, второй. В доме, должно быть, уже ложились, потому что откликнулись не сразу. Лишь после того как Пьер дернул за рукоятку в четвертый раз, из-за двери послышалось:
– Кто там?
– Паргдон… пргостите… Мне докторга… очень скорго… пожалуйста… пргошу!..
Кого-то очень напоминал Пьеру голос, окликнувший его из-за двери. Да и там, за дверью, видно услышав слова Пьера, насторожились.
– А это кто? – нерешительно переспросили из-за двери.
Пьер не успел ответить, как дверь приоткрылась, и над цепочкой просунулось знакомое лицо Сурена. Некоторое время оба молчали, поглядывая друг на друга и не зная, как быть. Потом дверь захлопнулась. Пьер собрался уже было позвонить еще раз – делать было нечего, надо было унижаться и просить… Но послышался звон откинутой цепочки, и дверь распахнулась.
– Сейчас, – сказал Сурен, глядя мимо Пьера, – входи. Я отца разбужу. Он дежурил. Устал. Спать лег.
– С дедом Артемом плохо, – виновато объяснил Пьер.
– Ну подожди тут.
Пьер остался один. В домике не слышалось ни звука. Чужая и, как казалось, безучастная ночь – ночь на новом, необжитом месте-заглядывала в окна. Но не прошло и минуты, как в комнату, где ждал Пьер, вошел маленький носатый человек в толстых очках, с всклокоченными волосами и старомодной бородкой клинышком. На нем был уже пиджак. Он вошел, быстро на ходу завязывая галстук.
– Это что? – спросил он, подходя к Пьеру. – От кого? Это Артем Иванович Незабудный? Мне сказали – приехал. А ты кто?.. Внук? Так что? Так что такое с дедом? Только быстро. И кратко. Живо. Ну?
И, пока Пьер, картавя больше, чем всегда, сбиваясь, вставляя в русскую речь французские слова, объяснял, что произошло, доктор Левон Ованесович, которого все в Сухоярке от мала до велика звали Левонтием Афанасьевичем, внимательно слушал, кивая головой, поглядывая красными, утомленными глазами сквозь очки, собирал инструменты, доставал что-то из шкафчика. Не успел Пьер еще закончить свои объяснения, как доктор заторопил его:
– Ну что, все? Где это, далеко?.. Ах тут, в общежитии. Все ясно. Отправились.

 

Каким беспомощным, ненужным и обременительным казалось сейчас Артему его огромное тело. Когда-то им любовались на всех аренах мира. Он получал особые призы за красоту телосложения почти на каждом чемпионате. С него лепили статуи. Вот оно, это одрябшее, отслужившее свой век тело. В прежние годы Артем бережно холил его. Надо было умащивать, выхаживать, тренировать. Каждый мускул приносил доход и славу. А сейчас только лишь тяжесть, обуза себе и другим…
Счастливые люди – здоровые люди! Что вы знаете о нас, болящих, немощных? Разве приходится вам нащупывать у себя на запястье сбивчивое туканье пульса, прислушиваться, считать, словно по капле тебе отпущено на жизнь… Что знаете вы о бессонных ночах, когда до муки хочется заснуть, а страшно, что сердце воспользуется этим и вовсе станет…
Когда Пьер вернулся с доктором, Артему Ивановичу было уже совсем плохо. Но укол, который тут же сделал ему Левой Ованесович, сразу принес некоторое облегчение.
– Вот, Леонтий Афанасьевич, – глухо говорил Незабудный, с благодарностью глядя на доктора, которого еще помнил с юности, – довелось попасть к вам перед смертью.
– Что за разговор! Почему перед смертью? Я не священник, чтобы перед смертью. Что такое – перед смертью!.. Хорошенькое дело! Моя обязанность, чтобы тащить обратно в жизнь, а не отпускать туда, куда провожают попы. А ну, довольно глупостей. Полежать придется. Вообще ничего. Спазм. Конечно, поберечься не мешает. А это что? – спросил он, с обычной докторской фамильярностью тыча пальцем в глобусоподобное плечо борца.
– Бен Дриго укусил, – просто объяснил Артем.
– Что это за зверь, Бен Дриго?
– Именно что зверь. В Буффало боролись. Я его бросил с тур де тета, а он зубами мне в плечо… А это меня еще стражник нагайкой угостил, так, что шкура разошлась… Давнее дело. Помните, доктор, на шахте у нас заваруха вышла, когда людей завалило, гнилую крепь дали…
– Так. А это чья расписка?
Незабудный покосился на глубокий шрам под грудью и сконфуженно закряхтел.
– Это одного, на меня подосланного, я на тот свет отправил в Сиднее. А он все-таки успел чиркнуть.
– Да… интересная летопись! – пошутил доктор Арзумян. – Ну как-нибудь зайду вечерком, почитаю.
– Доктор… Леонтий Афанасьевич, мне должны из Москвы перевод… Вы уж извините. Сколько я вам должен?
– Вы мне должны – лежать. Понятно? Больше вы мне ничего не должны. Если вы денек полежите, то я вам обещаю дать сдачи хорошее самочувствие. Все?.. – И он посмотрел на Пьера. – А это? Ваш внук?
– Приемный, – шепотом ответил Артем.
– Что же, такого стоит и принять. Как тебя зовут, мальчик?.. Пьер? Так вот что, Пьер, завтра утром пойдешь в аптеку, возьмешь этот рецепт… – И, быстро написав рецепт, дав соответствующие наставления, обещая навестить завтра же к вечеру, Левон Ованесович ушел.
Но дома ему не пришлось сразу лечь спать. Он застал в своей комнате Сурена. Тот был чем-то взволнован и угрюмо расхаживал из угла в угол.
– А спать? – спросил доктор.
– Папа, – сказал наконец Сурик, – ты имей в виду, этот мальчишка, который за тобой приходил только что, – расист.
Тут доктор сделал то, что он так часто обычно требовал от пациентов, говоря: «Раскройте пошире рот и скажите „а“…» Потом Левон Ованесович захлопнул рот, сделал вид, что проглотил слюну, и внимательно посмотрел на сына.
– Да, – продолжал Сурик, – он всякими анекдотами дразнился с акцентом, и он меня на вечеринке у Милки Колоброда обозвал еще как-то… «Бико», кажется. Так они алжирцев дразнят.
– Кто это – они? – поинтересовался доктор.
– Ну, французы там, империалисты, фашисты ихние.
– Так, – сказал доктор. – Значит, он империалист. Давно не встречал. Ну и что? Что из этого следует?
– А то, что я на твоем месте не пошел бы к ним больше.
– Нет? Не пошел? – Доктор встал и, подойдя к сыну, крепко взял его за подбородок. – Нет, мой дорогой. Если тебе придется когда-нибудь быть на моем месте… если тебе доверят это место, так ты пойдешь. Очень глупый ты. Нет, ты не бико! Ты просто бычок, глупый обидчивый бычок. Я раненого немца перевязал, когда мы его схватили. Раненый, больной – это вообще уже не противник. Это пациент. Иди спать. Утром подумай, что я тебе сказал. На свежую голову подумай. А насчет этого империалиста мы еще с тобой потолкуем.
И долго еще сидел старый доктор у себя в кабинете, ерошил жесткие и без того взлохмаченные волосы, разводил руками, сам с собой о чем-то толкуя. Конечно, он все-таки расстроился. Все было понятно и естественно: мальчишку привезли оттуда, из чужого мира, из него еще не выветрились многие гнусности. И как-никак было чуточку обидно за то, что пережил сейчас сынишка.
И невольно пришли тяжелые воспоминания. Он вспомнил, как был схвачен гитлеровцами, когда, едва успев эвакуировать раненых, сам задержался в госпитале. Его тогда приняли за еврея и хотели расстрелять, а он из гордости не собирался сам опровергать эту ошибку. И только случайность, свидетельство одного из жителей и оставшиеся в госпитале документы спасли доктора.
Гитлеровцы не могли понять, почему доктор промолчал даже тогда, когда его уже собирались прикончить расисты. А доктор объяснял потом своим товарищам: «Я не считал для себя возможным пользоваться какими-то привилегиями, которые беззаконно и гнусно даются одному народу и отнимаются у другого. Почему я буду отрекаться? Я уважаю все нации. Вполне уважаю и ту, к которой меня по ошибке причислили». Ему удалось через одного своего старого пациента связаться с подпольем, перебраться через фронт, и он ушел к партизанам.
Подойдя к шкафчику, Левон Ованесович достал оттуда какой-то пузырек, отмерил, налил в мензурку воды, поболтал в руке, опрокинул в рот и лег досыпать свою короткую докторскую ночь Все плохо спали в эту ночь. Ксана несколько раз просыпалась, вздрагивая, и садилась на постели. Потому что ей все снилось, стоило лишь задремать, что вокруг идет бой. Дымный кромешный бой, какой она не раз видела в кино. Ей нужно спасти раненого командира. То она подползала к нему под огнем, и у нее не хватало сил поднять раненого. То это было уже в глубоком и темном каземате… И она протискивалась в удушливых, узких ходах подземелья и застревала. И нельзя было вздохнуть. Или, наоборот, надо было карабкаться по совсем гладкой стене ц потом идти по узкому наружному карнизу, очень высоко, без всякой опоры. И, не достав до бойницы, через которую надо было спасти командира, она падала, падала в бездну. По-всякому повторялось это. Но каждый раз у командира было точно такое же лицо, как на той фотографии, что висела у Ксаны над кроватью. Конечно, это был Григорий Богданович, отец Ксаны. И не могла уже Ксана вызволить его, спасти…
Не спала бабушка Галина Петровна. Вставала, в который уже раз снова открывала комод, доставала слежавшиеся листки, расправляла, хотела прочесть, но как доходила до строки «Дорогая ма…» да видела букву «м» с петельками вверх, так и роняла голову на край выдвинутого ящика. И поднимался с постели, накинув на плечи тужурку, Богдан Анисимович, подходил к ней, наклонялся, припадал виском, сам незаметно вытирая глаза о седые пряди ее волос.
– Ляг, старая… ляг, Галя. Люба моя родная, ну не добивай себя! Не знали мы разве с тобой, что нет уже Грини в живых? Давно уже дума такая у нас была. Не терзайся. Ну, обездолил он нас с тобой, зато, подумай, сколько он матерей от горя уберег. Мы сердцем своим за это заплатили, а он-то ведь жизнью своей. Что поделаешь…
Милка тоже спала неспокойно. Все зажигала свет и смотрела на часы. Прежде она никогда не боялась проспать. Мать будила. Но теперь она сама отвечала за течение времени. Только Сеня Грачик так наморился за этот незадачливый день, что заснул сразу. И ему ничего не снилось.

Глава XV
Полная тайн и намеков

Днем возле домика, где жили Грачики, взвизгнули тормоза. Мотор фыркнул и смолк. Громко хлопнула, прищелкнув, дверца кабины. Это Тарас Андреевич заехал домой пообедать.
Как всегда, после того как он перехватывал, отец чувствовал себя виноватым перед сыном. Ему хотелось скорее загладить вчерашнее.
Сеня любил отца острой, настороженной и мучительной любовью, в которой восхищение иногда уступало место гнетущей жалости, пугавшей его самого, а сыновняя гордость сменялась порой жаркой обидой за отца. Он старался не вспоминать мать, давно твердо решив про себя, что она была куда хуже отца.
Совсем еще маленьким Сеня уже не мог простить ей, что она так мало радовалась, когда папа наконец вернулся домой, задержавшись еще на полтора года после войны в оккупационных войсках. Сеня снова и снова принимался тогда считать ордена и медали на отцовской гимнастерке, а мать, нисколько не восхищаясь отцовскими наградами, все рылась в его чемодане и прикидывала, подсчитывала, на сколько отец привез разного заграничного добра в подарок ей, и пренебрежительно морщилась. А потом, года через два, мать совсем уехала с тем бритоголовым, что еще во время войны часто бывал у них и приносил маме то материал для платья, то белые булки, то какую-то, как он объяснял, горькую микстуру, которую мама разбавляла водой из графина и пила, морщась. И дарил Сене конфеты, от которых неприятно пахло лекарством. Бритоголовый работал в госпитале «по хозяйственной чести», как выговаривал тогда маленький Сеня, всех очень смеша. Да, она уехала с тем бритоголовым, «по хозяйственной чести», говорили о матери.
Сеня знал – сейчас отец бледный, с заметно припухшими глазами, но все же красивый, пойдет на кухню умываться. Снимет с себя гимнастерку, тряхнет черными, сединой прохваченными кольцами кудрей. И Сеня, держа наготове полотенце, опять залюбуется его легким, смуглым и мускулистым телом. А какое удовольствие ждет Сеню потом, когда после обеда выйдут они во двор, куда заводит на время обеда Тарас Андреевич свой самосвал, и Сене будет позволено вместе с отцом мыть машину у колодца! Как он будет, становясь на цыпочки и повисая всем телом на ручке ворота, вертеть его, вытаскивая из прохладного колодезного сруба тяжелое ведро, и обегать с ним машину, лезть под огромный самосвал в тень, пахнущую маслом, бензином и резиной. Какое неизъяснимое наслаждение тереть, мыть и скоблить, выкручивать веретье, надраивать до блеска металл и с головой влезать в капот мотора, изнутри которого идет еще теплый бензинный дух, и слышать от отца негромкие приказания: «А ну, дай сюда конец! Подержи тут. А теперь вон ту гаечку подверни… Еще!.. Хорош!..» И ходить до бровей измазюканным, и держать в руках тяжелый разводной ключ. Вот это жизнь!..
Так все было и на этот раз. Они работали с отцом на совесть, хотя Милица Геннадиевна, квартирохозяйка, несколько раз выходила на крыльцо и пыталась усовестить их:
– Тарас Андреевич, ну что вы позволяете мальчику так мараться? Вы только посмотрите, на кого он похож, чумичка какой-то!
Отец только посмеивался, пряча от Сени немножко виноватые глаза под густыми, загнутыми вверх ресницами. А Сеня-то хорошо знал, на кого он сейчас похож. На настоящего рабочего человека. На человека, занятого серьезным делом. А на кого вот она сама похожа, дурында?! Как заявляется отец, чтобы пообедать, так обрядится она сразу в длинный халат до самой земли, а талию затянет чуть ли не под мышками и похожа делается – тощая, длинная – на урну, что стоит на углу…
И, не глядя на хозяйку, он продолжал возиться у машины, изредка задавая отцу вопросы по специальности:
– Ну как, папа, бобина у тебя больше не отказывала?
– Нет. Порядок.
– Папа, как ты считаешь, «кадиллак» – это хорошая марка?
– Да, классная машина, легковая.
– А какая, ты считаешь, самая лучшая марка на свете? Английская? «Роллс-ройс»?
– Для нас, шоферов, всякая машина имеет одну марку – «ройсь-копайсь», отшучивался отец.
И Сеня замирал от удовольствия, хотя уже не раз слышал от отца эту шоферскую шутку. «Ройсь-копайсь»! Эх, если бы позволили, он бы целый день сидел за баранкой, хотя бы машина и с места не трогалась. Сидеть, держать баранку, осторожно касаться ногами педалей, взирать на жизнь через ветровое стекло с усиками «дворников», вдыхать запах кожи на сиденье, масла, бензина что может быть лучше этого!
Потом оба с отцом сполоснулись еще раз у колодца, стряхнули воду с рук. И Сеня во всем подражал отцу: сгибом локтя водил по своим стриженым волосам, как отец отодвигает кудри со лба, и так же свирепо фыркал, сплевывая воду, и крякал. Словом, момент был самый подходящий для задуманного еще вчера разговора. Можно было начинать.
– Слушай, папа, а пап?..
Тарас Андреевич, последний раз обойдя самосвал, уже готов был сесть в кабину и занес ногу на ступеньку. Он посмотрел на сына:
– Ну, что тебе?
– Папа, дай мне семь пятьдесят.
– Это как? Без запроса?
– Ну правда, в аккурат…
– Это куда ж тебе? – спросил отец, водя рукой у себя в кармане.
– Мне галстук-самовяз нужно.
– Носи мой, если нужно.
– Твой в косую линеечку, а сейчас надо в крапочку или полоски поперек.
– Это кому надо?
– Всем.
– Это что же, форма такая, что ли?
– Не форма, а по-модному так.
– Я тебе покажу моду! – Отец с веселой угрозой тряхнул кудрявой головой. Слышишь, Арсений?
– И брюки надо сузить мне, а то болтаются. Сейчас клеш уже не модный.
Тарас Андреевич с изумлением оглядел сына и даже ногу снял с подножки самосвала.
– Это с каких пор ты модничать так стал? Смотри, Арсений. Я вот эти самые брюки твои, не погляжу, модные или не модные, как стяну да такой тебе фасон пропишу!.. Это где ты такую моду слышал?
– Везде так носят сейчас, – не сдавался Сеня. – И в Москве и в Париже.
– Арсений, я тебе еще раз говорю! До Парижа далеко – отсюда не видно. А до того места, по которому отстегать можно, рукой подать. – И Тарас Андреевич сделал вид, что хочет изловить Сеню.
Сеня отскочил. Он отлично знал, что все это говорится так, только для формы. Отец его никогда и пальцем не трогал. Было, правда, однажды, несколько лет назад, когда Сеня играл со спичками и прожег хозяйскую скатерть – огромная враз расползлась дырища с таким красивым черным махровым ободком… Но на всю жизнь запомнилось, как зажал тогда свою руку меж колен отец, словно нестерпимо заныла она, эта рука, сгоряча ударившая сына. И когда отец потом вернулся вечером, от него пахло, и он все протягивал эту руку Сене и просил: «На, плюнь, прошу тебя! Плюнь на нее…» А Сеня пятился и не хотел ни плевать, ни пожать протянутую отцовскую руку. Но больше это не повторялось.
– Ну ладно, – сказал Тарас Андреевич, изловил-таки Сеню, подтащил его и стал, шутя, мотать голову сына, положив ему ладонь на макушку, – возьми там в столе сколько надо. Только дорогой не покупай, а то мода отойдет, а самовяз останется ни к чему. Смотри ты, стиляга…
– Я, папа, не стиляга.
– А кто же ты? Как есть пижон-стиляга!
Жоржик! И брючки ему суживай, и самовяз в крапочку. Ладно, давай за вчерашнее мириться. Порубим капустку? Так они всегда мирились. Становились друг перед другом, ладонь к ладони и начинали «рубить капусту». За отцом тут было не угнаться – до того он был ловок. Ладонь его, как ни частил Сеня, встречала твердые звонкие ладони отца. А Тарас Андреевич все убыстрял и убыстрял движение, и руки его так и мелькали, так и били, то прямо, то крест-накрест, то одна за другой, то обе вместе. И всегда Сеня проигрывал, в конце концов запутавшись. И, сдаваясь, повисал на отцовских руках. Так он повис и сейчас и, раскачиваясь, как на качелях, заглядывая снизу в лицо отцу, вдруг сказал:
– Папа… А зачем ты пьешь столько?
– А сколько надо? – разом посерьезнев, спросил отец и поставил Сеню наземь. – Ты мне что, норму даешь какую-нибудь? Или указания на то имеются?
С минуту он, ничего не говоря, смотрел на сына, собрался было что-то еще добавить, но лишь тяжело вздохнул. Потом одним ловким движением взлетел в кабину, невесело через окошко подмигнул Сене, дал газ… И огромный лязгающий самосвал вылетел со двора на улицу.

 

Сеня шел в школу, думая о неприятной встрече, которая ему предстояла. Как держаться с Пьером? Может быть, зря вчера так уж погорячился? Ксана, должно быть, права: он еще не перевоспитался, этот заграничный новичок. Но как гадко обозвал он вчера Сурика. Да еще и алжирцев обидел заодно. Вот, значит, у них там за границей все так и бывает, как пишут в газетах. Эх, надо было не так вчера сказать. Надо было подойти к нему и сказать: «Сурик в тысячу раз больше тебя русский, в общем, для нас свой, наш. Его отец тут всю жизнь всех лечит и с партизанами был, а твой дед?..» Тут воображаемое красноречие Сени стопорило. Знаменитого деда Пьерки никак уж не хотелось задевать.
Но Пьер не пришел на урок. Напрасно Ксана с надеждой смотрела на дверь класса каждый раз, когда она открывалась. Пьер не пришел.
– Ну вот, – огорчалась Ксана, – видите, что вы натворили вчера?
– Нашлись умники! Все рождение мне испортили, – подхватила Мила. – Знала бы, так не звала.
– В следующий раз можешь и не звать, не напрашиваемся! – отрезал Сеня.
– Нет, – сказала Ксана, – ты, Сеня, пойми. Мы должны учитывать. Ведь он сколько пережил в жизни. И, конечно, он еще не совсем уж сознательный. И мы должны его перевоспитать.
– Хо-хо! Очень вы ему нужны, – захихикал Ремка. – Да он вам сто очков вперед даст. А вы его пе-ре-воспитывать! Умники какие идейные, высокосознательные. Плевать он на вас хотел. С высоты этой… как ее?.. Эльфелевой башни.
– А я считаю, – сказала Ксана, – я считаю, что, как только он сегодня придет…
– «Я считаю»!.. Считай хоть до тысячи, что толку!
– Он сегодня не придет, – сообщил вдруг молчавший до этого Сурен, не отрываясь от книги, над которой он сидел, низко склонившись, за своей партой. Не придет. У него дедушка заболел… Спазм сердечных сосудов.
В классе притихли.

 

Сперва лекарство подействовало. Артем Иванович успокоился, но под утро проснулся с тоскливо щемящей болью в груди и снова стал маяться.
«А вдруг помру? – ворочалось в его голове. – Помру и так людям ничего не скажу. А потом всплывет то дело с кубком… никто уже толком рассудить не сможет по совести и справедливости».
Он приподнимался на подушке, смотрел на стол, где в предрассветном полумраке проглядывали контуры вынутого из чемодана кубка «Могила гладиатора». Он напоминал ему снова и снова о той трудной тайне, которая, как червь, как дурная тайная болезнь, точила его.
Днем его навестил Сеня Грачик, который сообщил, что он пришел по тимуровскому поручению, чтобы передать привет, доброе пожелание здоровья от всего шестого класса и спросить: не нужно ли чего приезжему?
– Погоди! – неожиданно вспомнил Артем. – А как это дружок твой, когда мы на улице встретились, обозвал меня? Квинбус какой-то?
Сеня смутился:
– Куинбус Флестрин.
– Это по-каковски же будет? Я по-английскому свободно разумею. Французский разговор знаю прилично. Немецкий тоже немного понимаю. И итальянский. А такого не слыхал. По-латинскому, что ли?
– Нет, – смутился Сеня, – это по-лилипутскому.
– Это как же так? Я вот много в цирках лилипутов встречал. Разные номера работали у иллюзионистов, но не слышал я, что есть такой язык – лилипутский.
– Нет. Это книга есть такая, – пояснил Сеня, смущаясь еще больше. Называется «Путешествие Гулливера». Она у Сурика есть. Как один человек там попал к вот таким маленьким людям, и они назвали его Куинбус Флестрин. Это по-ихнему, по-лилипутскому значит: Человек-Гора.
– А, Человек-Гора! Это так. Это про меня и в афишах так писали. А насчет того Квинбуса ты дай мне книжку почитать. Попроси у дружка. Интересно…
Он стал постепенно поправляться. В общежитии ему с Пьером, по указанию исполкома, отвели большую, просторную и светлую комнату, где приехавшим и предстояло жить временно до получения квартиры в новом, строящемся на возвышенности квартале.
Он настоял, чтобы Пьер стал ходить в школу на занятия, так как считал, что уже может обойтись один и не нуждается в неотлучном уходе. За то время, пока Пьер пропускал занятия по болезни деда, те самые мальчишки, которые еще недавно тайком от матерей вставляли клинышки в брюки и расклешивали их по-флотски, теперь стали один за другим самочинно обуживать штаны. Но, к их разочарованию, когда Пьер снова появился в школе, то был он уже в обычной форме, такой же, как и у других мальчишек. Это был результат забот Елизаветы Порфирьевны, которая хотела, чтобы, как она говорила, мальчик скорее ассимилировался. Как это надо ассимилироваться, Пьер не очень хорошо знал, но в новую форму, которую ему посоветовала приобрести учительница, облачился охотно. Ему надоело, что на улицах чужие мальчишки кричат ему: «Эй, джентельмен! Стиляга!..»
Ксане сперва было отчасти жалко, что вот и новенький стал таким, как все. Но ввиду того, что они с Милкой твердо задались целью перевоспитать приезжего, то форма в известной степени облегчала дело. Пьер действительно теперь уже по виду мало чем отличался от других ребят в классе, и говорить с ним поэтому было проще. Ей очень хотелось доказать ему свою особую заботу. Но не было случая: из-за болезни деда Пьер нигде не бывал и из школы шел прямо к себе домой, в общежитие. Тогда Ксана попросила, чтобы ей тоже дали пионерское поручение – навестить Артема Ивановича Незабудного. Проявить тимуровскую заботу – так и было записано в протоколе.
По дороге из школы, когда шли втроем, Ксана, Сеня и Пьер, на ходу решавшие, как лучше организовать эту самую тимуровскую заботу о деде Артеме, им повстречалась квартирная хозяйка Грачиков – Милица Геннадиевна. Она, конечно, была уже в курсе всех новостей, прослышала о приезде чемпиона и его приемного внука и даже об истории на вечеринке у Колоброда все вызнала. Она шла из магазина с полной авоськой, из которой торчали хвосты и раззявленные рты селедок.
Увидев ребят еще издали, она запричитала:
– Ах, боже мой! Что за парочка!
Хотя ребята шли втроем, но Сеня на полшага поотстал, и, по-видимому, слова Милицы относились к Пьеру и Ксане.
– Ну что за парочка! – воскликнула Милица, склоняя голову то налево, то направо, и так и эдак разглядывая новичка. – Познакомь меня, Ксаночка, с молодым человеком. Бонжур, очень приятно, Кутыркина Милица Геннадиевна. Заходите к нам. Ничем удивить не собираемся, живем скромно, но будем рады. Что же ты молчишь, Сеня? Пригласи молодого человека. Бог знает с кем водишься, а хорошее знакомство не поддержишь.
– Заходи, правда, – без восторга сказал Сеня и незаметно подшагнул, чтобы стать снова рядом с Ксаной. Пьер неловко кивнул.
– Большое вам мерси. Будем ждать. Ты ведь знаешь, Ксаночка, его дедушка твою бабушку бросил. Ну, в общем, оставил, когда молодой был. Вы можете считать себя вроде как родственники… А ты, Сеня, не опаздывай к обеду, папа велел тебе сказать, чтобы ты вовремя…
Не все поняла Ксана, но почувствовала – на что-то нехорошее намекает Милица.
А Сеня прошептал:
– Ух, сплетница!.. Честное слово, дурная она, ты ее не слушай!
К обеду он пришел вовремя, но решил чем-нибудь насолить Милице. Он видел, что каждый раз, перед тем как отец заезжает обедать домой, хозяйка прихорашивается, подолгу вертится у зеркала и запудривает свой длинный, хрящеватый нос с ехидно подергивающимся кончиком. Она употребляла пудру, которую называла «а-ля загар». Сегодня, пользуясь тем, что Милица захлопоталась на кухне, он пробрался к ней в комнату и подсыпал в розовато-коричневую пудру смешанное в банке с растолченным в порошок сахаром какао.
Когда приехал отец и сели обедать, мухи начали совершенно одолевать бедную Милицу. Она так и не могла догадаться, почему это такая на нее напасть сегодня.
– Как рано в этом году (хлоп!..) мухи развелись! – удивлялась Милица, отмахиваясь и шлепая себя по шее. – Наверное (хлоп!..), лето будет очень жаркое… Ф-фу!.. Буквально в рот лезут. Сегодня же мухоморки поставлю… Ф-фу! (Шлеп!)
– Что это они за вас так взялись? – заметил Тарас Андреевич.
– Да уж, верно, сладкая я такая, – кокетливо отвечала Милица, не подозревая на этот раз, как она близка к истине. Сеня с самым смирным и послушным видом, опустив глаза в тарелку, деликатно прихлебывал суп, прислушиваясь с наслаждением к тому, как нещадно хлопает себя то и дело по лбу, по щекам и по шее Милица Геннадиевна.
…После странных намеков Милицы во время встречи ее с Пьером и Ксаной девочка почему-то не решилась сразу пойти навестить Артема Ивановича. Не то что она смутилась, но какая-то настороженность возникла у нее, и стало неловко идти вместе с Пьером к его деду. Ей бы хотелось пойти без него, побыть там, прибрать комнату и расспросить деда Артема об отце, которого она совершенно не знала, так как была еще совсем маленькой, когда он уехал снова воевать.
Между тем Ремка Штыб сообщил Пьеру, что с ним желает познакомиться Славка Махан – уличный коновод и чрезвычайно влиятельная, по словам Ремки, личность. Махан ждал ребят на пустыре, с которого уже снесли дома перед наступлением воды.
Он прогуливался взад и вперед у черного входа кино «Прогресс», куда выпускали после конца сеанса публику. Прохаживался со скучающим видом, оглядывая окрестности. У него была особая манера курить: руку на отлет, держа кончиками двух сложенных в щепоть пальцев цигарку и при этом насвистывая, ввинчивать в воздух дымок.
– А-а, – заговорил он своим хрипловатым тенорком, увидев приближающихся Штыба и Пьера. – Слыхали о таком! Вашему высокосковородию от нашего прохладительства низкий бульон, мое почтение! Здоров, жертва капитализма! Он протянул небрежно руку Пьеру. – Уже обмундировался под общий фасон. Ну, приветик, приветик жителю Европы. – А ты что есть, какой житель? Афргики? обиделся неожиданно Пьер. – Стоп, беседа! – Махан засунул руки в карманы и сплюнул. – Во-первых, не житель, а гражданин. Запомнил? Во-вторых… Штыб, разъясни этому жителю, что так со мной разговора не будет, принципиально… Если он, конечно, не хочет быть жертвой, а собирается жителем оставаться. Растолкуй ему, что у нас бывает, если кто чересчур фасон давит. – Пожалюйста? – переспросил Пьер. Он не очень понимал, о чем говорит Махан, но почувствовал, что ему угрожают. – Подумаешь, – сказал Пьер. – Да мой дедушка, если я ему скажу, тебя вон будет кидать на ту торгу одной ргукой. – Во-первых, это не гора, а террикон. Не мешает знать тем, которые из Европы. Раз. А второе – я на твоего деда с высоты того террикона чихать хотел. Понятно? Штыб, ты чего его не информировал? Что он у тебя еще вовсе темный? – Я ему говорил, а он ломается. Штыб покосился на Пьера. – Ну ладно, хватит, – отрезал Махан. – Сам возьмусь. Ты вот что… Кончим-ка дурака валять. Мы же свои тут. Может быть, дед какое-нибудь барахлишко спустить захочет импортное, так тут есть люди. Можно организовать через меня выгодно и при этом иметь личный интерес. Ты, да я, да мы с тобой. Посторонние не требуются. Только давай условимся: без лишнего звона. Компрене? Ну, давай пять. И вообще контактуй со мной – не пропадешь. Свой будешь. Как говорится, поцелуй дугу в оглоблю, будешь мерину свояк. А деду ты не очень покоряйся. Да какой он тебе, спрашивается, дед? Нашему забору двоюродный плетень.

 

Тем временем Ксана прибрала в комнате у Незабудного.
Разложила бумажные салфеточки, подмела. Аккуратно чистой тряпочкой обтерла она серебряное тело гладиатора на кубке. Она уже собралась уходить, но Артем Иванович попросил ее немножко посидеть с ним. Ксана взяла стул и пододвинула к кровати, на которой лежал Незабудный.
– Как там мой парижанчик? Ничего? Подтягивается?
– По математике совсем уже хорошо! – с полной готовностью и торопливо заговорила Ксана. – Только по русскому ему немножко трудно с непривычки. Окончания в падежах немного еще путает. Но это у него исправится. Елизавета Порфирьевна сказала, что он способный.
– Вы с ним построже там. Он балованный. Отвык от порядка. – Мы все решили его перевоспитать, – сказала Ксана.
– Ну раз все, так уж справитесь, а то мне одному не под силу. – Незабудный усмехнулся и вздохнул. – У меня для него авторитету мало. Считает, видно, что самого меня еще недовоспитали полностью.
Незабудный, двинув мохнатой бровью, легонько подмигнул Ксане.
– Артем Иванович! – Ксана, по-видимому, решила начать какой-то серьезный разговор.
– Да ты меня зови просто дедя Артем.
– Дедя Артем… А какой мой папа был? Мне бабушка все рассказала, как вы его один раз спасли. Он красивый был, мой папа?
Незабудный хорошо представил себе исхудалое лицо в кровоподтеках и струпьях, запавшие глаза и синеватые губы над бледными деснами с наполовину выбитыми зубами.
– О-о! С лица он, папа твой, Ксаночка, загляденье был! – быстро сказал Незабудный и откинулся на подушку. – Такой с виду хороший был. Орел! Вот как перед школой стоит, такой и был…
– А тоже был сильный?
Артем вспомнил обвисшее на его руках, совершенно невесомое тело, шею с выпирающими острыми хрящами, с бледной кожей, натянутой, как перепонка, над провалами ключиц.
– Не поверишь! – сказал он. – Не поверишь, до чего здоров был.
– Высокий?
– Ну, чуть помене меня, конечно. Но уж такой стройный, такой ладный.
– А бабушка говорит, он не такой уж большой был ростом.
– Да матери сын родной и до самой его старости все дитя малое. Это уж водится так.
– Он очень смелый был, да?
– Уж тут-то я не знаю и был ли когда-нибудь кто храбрее его!
Артем приподнялся на подушке. Теперь уже было легче. Все было теперь правдой. Нечего было таить. Все было так, как в жизни. И он рассказал Ксане о том, как ее отец, знаменитый по всей Италии русский партизан Богритули, прикрывал уход стариков, женщин, ребятишек из окруженного фашистами села. И как боялись его при жизни фашисты. И как несли после смерти благодарные итальянцы его гроб сотни километров, передавая из рук в руки, из селения в селение, как почетную эстафету. Все, что узнал он от людей в Италии про бесстрашного Богритули, про легендарного сына его дорогих друзей, все рассказал Ксане Артем Иванович Незабудный. Она слушала его, то пугающе бледнея, то вспыхивая вся и разгораясь и делаясь действительно похожей на тоненькую свечечку с нежным, колеблющимся и лучистым огоньком.
Но тут пришел Пьер. Он просто-таки не узнал комнату. Такой чистотой сияла она сейчас. По всему прошлись быстрые руки гостьи. Какой сверкающий порядок царил сейчас во всем! И на столе среди чашек, поставленных на аккуратно вырезанные узорные бумажные салфеточки, стоял и сверкал, как новенький, кубок, на котором серебряный атлет, опершись на одно колено, стоял другой ногой в каменной могиле, поднимая могучей рукой округлую оливиновую вазу.
– Останься с нами, внучка, чаек попить, – пригласил Артем Иванович.
Но Ксана замотала головой и, стараясь не глядеть на Пьера, все время поворачиваясь к нему щекой в красных пятнах, объяснила, что спешит, быстро попрощалась и выпорхнула из комнаты.

 

В этот день Наталья Жозефовна, сев за свой очередной пасьянс «Каприз Наполеона», была несколько удивлена, когда к ней неслышно подошла Ксана и шепотком спросила:
– Баба Ната, а вы гадать на картах умеете?
Очень строго поглядела на нее через пенсне Наталья Жозефовна, пожевала губами и не спеша объяснила, что она и в старое царское время не позволяла себе оставаться во власти всевозможных пагубных суеверий, а уж сейчас Ксане, как пионерке и дочери передовых родителей, совершенно не к лицу в столь ответственный исторический момент, когда Западная Германия снова вооружается и грозит бедами человечеству, как она слышала сегодня по радио, и когда требуется высокая ясность сознания каждого человека, верить в ворожбу… И она кратко изложила Ксане свои взгляды на международную обстановку, разоблачив, как всегда, НАТО и упомянув о СЕАТО.
– Но вы же, когда пасьянс раскладываете, так ведь тоже загадываете? возразила Ксана, пропустив мимо ушей обличительные высказывания Натальи Жозефовны по адресу НАТО и СЕАТО.
– Пережиток! – вздохнула Наталья Жозефовна. – Пережитки властны еще над нами. И потом, что за сравнение! – Она искренне возмутилась. – Я же загадываю лишь относительно международного положения. Мне просто интересно, удастся ли Аденауэру получить ядерное оружие для вермахта. Или вот эти, – она ткнула в разложенные веером трефы, – эти его тайные карты будут биты? У меня третий раз сегодня не сходится. А мы, бельгийцы, достаточно натерпелись от этих тевтонских набегов. Что думает Европа – не понимаю. Но вы, вы, современная молодежь, вы должны быть свободны от этих предрассудков. Я имею в виду карты. Стыдно, Ксана!
Бедная Ксана повздыхала, поводила капризно концами пальцев по клеенке стола, нарочно производя противный пищащий звук, который терпеть не могла Наталья Жозефовна, но в душе должна была согласиться, что баба Ната права.
Сеня прогуливался по Первомайской, куда он завернул, чтобы узнать, какую картину будут показывать на следующей неделе в кино «Прогресс». Он увидел вдали Сурена.
– И-ао! И-ао! – тотчас же закричал Сеня.
Недавно в «Прогрессе» шел фильм «Смелые люди». И после этого все мальчишки в Сухоярке в результате длительной тренировки, сводившей с ума домашних, научились воспроизводить звук, которым герой картины призывал своего верного коня Буяна. Собственно, это было что-то напоминавшее крик осла. Но в картине, как только артист Гурзо становился на склоне горы и издавал этот клич «и-ао», сейчас же слышался, к восторгу мальчишек, заполнявших первые ряды зрительного зала, топот скакуна, неудержимо мчащегося к своему бесстрашному хозяину.
– И-ао!
Сурик остановился молча. Когда-то он хорошо изучил клич Тарзана и мог бы ответить соответствующим образом, по-обезьяньи. Но лошадино-ослиное «и-ао» он еще не отработал. Поэтому он молча остановился и ждал приятеля.
– Слышал? – заговорил подбежавший к нему Сеня. – Новая картина в «Прогрессе» – «Верные друзья». Интересная картина, Штыб говорит. Он уже ходил на нее. Там смешное… Как на плоту трое дядек плывут, а у одного тапка с ноги в воду. А потом они без всего остались, и без паспорта. И еще в милицию одного из них забрали… Интересное кино!
Сеня принадлежал к тем верным приверженцам кино, которые, какой бы фильм они ни смотрели, ждут, что обязательно кто-нибудь упадет в воду или герои хотя бы уж подерутся. Во всяком случае, произойдет что-нибудь очень смешное. И, надо надеяться, не будет длинных разговоров и любовных объяснений, которые только все дело затягивают.
Но Сурик безучастно слушал его.
– Интересное кино, говоришь? – протянул он. – А вот известно тебе, что такое вторая серия картины «Молодая гвардия»?
– Го! Я уже пять раз ее видал.
– А в шестой раз не желаешь? – многозначительно спросил Сурик. – Так имей в виду – она с этим типом сговорилась завтра на эту картину идти.
– Что же, она раньше не видела? – насторожился Сеня.
– Это для него. Не понять тебе? Перевоспитывает. Он, наверное, и первую-то серию еще не видал.
– А ты откуда знаешь, что они идут?
– А я видел – они билеты брали.
– Сколько? Два?
– Да нет. Три.
– А третий, что же, для Милки? И она с ними?
– Сеня, тебе должно быть известно, что хвост легко отрывается только у ящерицы, – с важным видом произнес Сурик. (И откуда, шут его возьми, все на свете знал этот мальчишка?)
– При чем тут ящерица? – недоумевал Сеня.
– О боги! – Сурик воздел руки. – До тебя что, не дошло? Я имею в виду Милку. Она за ними всюду, как хвост.
– Не скажи. – Сеня задумчиво покачал головой. – По-моему, наоборот, он сильнее к Милке относится. Как считаешь?
Сурик пожал плечами.
– Да, я тоже так считаю, что наблюдается.
– Видно, что ни в чем он не разбирается.
– Где ему разобраться!
И оба зашагали молча.
В тот же самый час Ксана, которая делала домашнее задание вместе с Милой, собирая книжки, чтобы идти домой, остановилась на мгновение у порога, а потом таинственно сообщила:
– Знаешь, Милка, когда мы вчера шли с ним с пения… он мне вдруг говорит: «А сколько, говорит, вашей подруге лет?» Я говорю: «Мы с ней одного года рождения». А он не понял, спрашивает: «Как это?» Ну я ему объяснила. Потом он стал считать, а после как удивится и говорит: «А на вид совсем уже как мадмуазель, интересная».
– Врешь, Ксанка, так и сказал? Мадмуазель? И интересная?
– Я, кажется, не имею привычки сочинять.
Мила испытующе посмотрела на подругу, подошла к зеркалу, поправила волосы и глянула еще раз, уже из зеркала, на Ксану.
Потом сказала ей, не оборачиваясь:
– А он меня про тебя тоже спрашивал.
– А что про меня? – Ксана, не доверяя зеркалу, быстро заглянула в лицо подружке.
– Подошел на переменке и говорит: «Почему, говорит, ваша подруга такая всегда задумчивая?»
– А ты что?
– А я говорю: «Она большей частью вообще обычно очень серьезная, потому что много пережила».
– Ну и он что?
– Л он говорит: «Это, говорит, заметно – чувствуется. Я тоже, говорит, много пережил, как и она».
– Так и сказал: «Как и она»? Ой, Милка!
И они, визжа, схватив друг друга за плечи, долго прыгали и кружились на месте.
У бабушки Галины Петровны в этот вечер был большой доклад во Дворце шахтера. И она после обеда прилегла соснуть часок перед выступлением. Ксана осторожненько примостилась на диване возле нее, подползла неслышно, притерлась к плечу и стала легонько толкаться лбом ей за ухом.
Конечно, бабушка проснулась:
– Ишь, подкралась, ящерка…
– Ты спи, спи. Я не буду тебе мешать. Я только так, помышкаться.
– Брысь, пошла отсюда!
– Я буду тихонько. Прошло несколько минут.
Бабушка дышала ровно. Только веки ее чуть подрагивали.
– Бабушка, ты спишь? – зашептала Ксана.
– М-м? – откликнулась бабушка, едва двинув губами и не открывая глаз.
– Нет, ты спи. Я только тебя хочу спросить. Бабушка, а разве это может быть так, что живут вот, живут… И вдруг какой-то человек сделается, ну, почти что важнее всех?
– Ну, сразу уж так это не делается, – сонно проговорила бабушка. – Это надо, чтобы по душе пришелся, чтобы из всех был самый такой, выбранный.
– Чудно как-то! – Ксана поежилась, устроилась поудобнее на плече у бабушки, помолчала, потом опять шепотом: – Ну, а если они даже раньше и не учились вместе?
– Кто же это такие они? – Бабушка приоткрыла один глаз и очень внимательно посмотрела на Ксану.
– Ну, просто так… кто-нибудь. Скажем, один человек и другой.
– Что же, так их и кличут по номерам: один да второй?
– Да нет, бабушка, какая ты!.. Я ведь это так интересуюсь, вообще. Я говорю только, может быть так, чтобы этот человек даже и подругой не был и не родственник никакой даже, а вдруг такой вот сделается, самый важный?
Бабушка вздохнула и чуть заметно улыбнулась.
– Да, вот так и бывает: и не родня никакой, а делается всех родней.
– И со мной так когда-нибудь может быть?
– А почему же нет? Что, ты других хуже?
– Нет, – помолчав, задумчиво проговорила Ксана, – это, бабушка, наверное, все-таки как-нибудь не так бывает.
– Как бывает, еще узнаешь, нечего задумываться раньше времени. Ты что это, а? Нуканько, уж рассказывай давай.
– Да ну тебя, бабушка! – Ксана отодвинулась и уткнулась подбородком в подушку. – Ты уж сразу думаешь не знаю что!
– Ишь, хвостопырка! Чуть что, и уж все перышки топырь, топырь! Лежи, пока вовсе не согнала тебя отсюда. Полежали тихонько минутки три.
Потом Ксана дотянулась до уха бабушки:
– Нет, я все равно больше всех буду любить тебя.
– Не зарекайся, дурочка.
Еще что-то хотела сказать Ксана, но не решилась. Поежилась, повертелась, чтобы поглубже ввинтиться плечиком в подушку, и вдруг:
– А в Париже, оказывается, прямо посередке города поля. Называются Елисеевские. Только это называется так. А то даже и не поля совсем! Улица там такая. В пять раз ширше, чем у нас Первомайская.
– Это что за «ширше»? Тебя в школе так учат говорить?
– Ну, шире.
– Ксанка, ты можешь дать человеку перед докладом хоть минутку поспать?
– Спи, спи себе. Я же не кричу. Я тихонько. – Она совсем перешла на еле слышный шепот. – Бабушка, а с тобой тоже так было, как ты сказала?
– Вот, ей-богу, еще наказание! Присуха какая! Ну что ты ко мне привязалась? Было и со мной, как со всякой.
– И дедушка Богдан раньше тебе совсем даже был не свой, ни капельки не родный?
– Вот чудная ты! Я же тебе объяснила.
– Удивительно, правда, как это вдруг получается?
– Да вот сколько уж люди на земле живут – сами все удивляются, что за сила такая берется.
– А это разве такая сила?
– Сила! – не сразу, подумав, но твердо сказала бабушка и, открыв оба глаза, повернулась к Ксане. Глаза у нее вдруг стали ясными и смотрели куда-то далеко, поверх Ксаниной головы. – Сила! – повторила она убежденно. – Если хорошо все у людей, то сила. А если нехорошо, не сошлось что-нибудь, то хуже боли и слабости всякой. Да, это, Ксаночка, такая сила, что человек, бывает, и совладать с ней не может.
– А дедя Артем?
– Это с каких пор он тебе «дедя»?.. Артем Иванович? Он при чем тут?
– Нет, я говорю: вот Артем Иванович, он ведь самый сильный считается… Он бы совладал?
Долго молчала Галина Петровна. И Ксанка решила, что бабушка уже спит.
Но та вдруг, не открывая глаз, не двинув плотно сошедшимися бровями, тихо проговорила:
– Ну он, кто знает… Он-то совладал бы. Видно, не сильное у него и было.
Бабушка полежала некоторое время.
Потом она вдруг снова открыла глаза. Сна в них уже не было совсем.
– Глупая ты еще, Ксанка… Это все не даром дается. За это сердцем человек рассчитывается. Это надо всей жизнью своей отквитывать. А иначе вор человек, и нет такому ни родства, ни веры, ни дружбы, ни любови.
Бабушка повернулась к стенке.
Ксанка почуяла, что не надо ее больше бередить расспросами.
Она только сказала:
– А у нас Катька Ступина и Женька Харченко сегодня в прическе под парижскую моду явились. Смешно. Как у лошадей дрессированных, метелки. Помнишь, в цирке выступали, когда мы с тобой в район ездили? Ты меня брала…
Бабушка не отвечала.
– А в Париже, – прошептала Ксана, – река есть. Называется Сена. Смешно, правда? Сена, солома, овес… – Она смолкла и уже совсем тихо, только для самой себя: – Там с моста девушки топятся, если несчастные… – И она очень тяжело вздохнула. Слышала бы бабушка, как ужасно глубок был этот вздох! Куда там Сена-река – пучина океанская!
Назад: Глава V Дар отвергнут
Дальше: Глава XVI От обреченных к обретенным