XVIII
Вечером в комендатуру пришел Ерофей Кузьмич.
Услышав об аресте Марийки, он сразу догадался, что ее выдал Лозневой, и сразу понял, что она погибла. Первой мыслью старика было: спасти сноху во что бы то ни стало! Но как спасти? Сколько он ни ломал голову, ничего придумать не мог. Жена и Васятка ревели в один голос, требуя от него каких-нибудь действий, а в нем точно исчезло все былое умение находить выход из самых трудных положений в жизни. Черная весть о несчастье снохи так ударила старика, что он вдруг растерялся, как мальчишка, и никак не мог обрести вновь прежнее спокойствие: он только теперь понял, что давно любит сноху большой отцовской любовью. Лишь вечером, кое-как овладев собой, Ерофей Кузьмич решил сходить в комендатуру, чтобы узнать о судьбе Марийки и, может быть, хоть немного облегчить ее участь.
Лозневой и несколько немецких солдат сидели в разгромленной комендатуре. Окна в ней были заложены подушками и занавешены одеялами, нары исправлены и застланы свежей соломой. Плотно окружив маленький стол, все ужинали, торопливо разрывая на части вареных кур и с треском разгрызая их кости. Узнав старосту, немцы пригласили его к столу, но Ерофей Кузьмич вежливо отказался, стряхнул с шапки снег и присел на корточки у дверей, как любил, бывало, сиживать вечерами в правлении колхоза.
Подошел Лозневой. Он догадался, зачем в позднее время появился в комендатуре Ерофей Кузьмич, и молча присел на нары. Струи табачного дыма застилали его лицо и глаза, но Лозневой почему-то даже не разгонял их перед собой…
Ерофей Кузьмич спросил, с трудом сдерживая кашель:
— Ну, как она, а?
— Ничего не говорит, — сухо ответил Лозневой.
— Так, может, она ничего и не знает?
— Знает она! Помните, Костю отправила?
Ерофею Кузьмичу захотелось выпытать, что делали немцы с Марийкой, и он предумышленно посоветовал:
— Попугали бы, вот и скажет!
— Напугаешь ее! — Дымок от папиросы Лозневого отнесло в сторону, и Ерофей Кузьмич с содроганием увидел, как блестят железные глаза полицая. Ее не только пугали! Хоть бы одно слово! Ее даже ставили к стенке и стреляли холостыми. Упала, а все молчит! И зачем ей нужно было связываться с этой шантрапой? Зачем?
У Ерофея Кузьмича показались слезы.
— Как ни говори, а родная, жалко, — сказал он, оправдывая свою слабость.
— Какая может быть жалость? — зло ответил Лозневой. — Все пошло зуб за зуб! Она вас не жалела, когда хотели повесить?
— Все же родная, — повторил Ерофей Кузьмич, смахивая со щек слезы. Я вот о чем хотел посоветоваться с тобой: может, мне ее попытать, а?
— Как же это?
— А вот пойду к ней и поговорю. По добру поговорю, растолкую! — У Ерофея Кузьмича вдруг высохли слезы, около вспыхнувших глаз точно внезапно уменьшилось число морщин. — Да, да, именно растолкую! Она же знает, что я ей добра желаю. Так и скажу: "Брось ты, мол, Манька, выдай их, стервецов, скажи, где они прячутся, — и дело с концом, сама страдать не будешь!" Ей-богу, я ее по-родственному уговорю!
Лозневому, должно быть, понравилась мысль старика; он поднялся с нар, прошелся мимо стола, за которым все еще молча трудились над разной снедью немецкие солдаты. Поднялся и Ерофей Кузьмич.
— Конечно, как посоветуешь, тебе видней, — продолжал он, когда Лозневой, думая, остановился около нар. — Только, ей-богу, жалко же, вот что! Баба молодая, а от такого допроса все с ней может быть… Она упорная, род у них такой твердый. Уперлась, и теперь ее ничем не возьмешь, верь моему слову! Ее надо только лаской! Вот я поговорю с ней, растолкую все, и она, убей меня бог, все расскажет! Что ей, на самом деле, из-за них погибать? Какая они ей родня?
— Слушай, Ерофей Кузьмич, — сказал Лозневой, — а ведь это у тебя хорошая мысль! В самом деле, почему не попытать? Может, и скажет, а?
— Обязательно скажет! Уговорю!
Лозневой сходил в соседний дом к волостному коменданту Гобельману и доложил ему о предложении старосты. Гобельману тоже понравилось предложение Ерофея Кузьмича, и его тут же провели в маленькую летнюю избенку, где сидела под стражей Марийка.
…Вернулся Ерофей Кузьмич оттуда очень скоро. С трудом найдя в темноте скобу и открыв дверь, он тяжко, согнувшись, точно под тяжелой ношей, переступил порог. На его глазах сверкали слезы.
— Родная ведь, — ответил он на вопрошающие взгляды, прижимаясь спиной к стене, чтобы удержаться на ногах, и обтирая шапкой страдальческое лицо.
— Что такое? Что случилось? — воскликнул Лозневой.
— Умом тронулась, чего же боле! — прошептал Ерофей Кузьмич, тяжко посапывая. — Молодая же… много ли ей надо? От такого допроса…
Лозневой и Гобельман вышли из комендатуры. Ерофей Кузьмич, выйдя за ними следом, видел, как они опасливо, не переступая порога, заглядывали в избенку, где сидела Марийка. Из плохо освещенной фонарем избенки доносился визг и смех. Лозневой что-то спросил Марийку, но тут же отпрянул от порога и захлопнул дверь. Невысокий, плотный Гобельман круто обернулся всем корпусом и сказал:
— Убрать этот идиот! Фу!
Он хотел добавить еще, что не будет больше заниматься с этой женщиной, марать о нее своих рук, но не нашел нужных слов и поэтому брезгливо показал, что отряхивает свои пальцы. Буркнув что-то часовому по-немецки, Гобельман быстро пошел в комендатуру.
Вслед за комендантом быстро пошел и Лозневой; проходя мимо Ерофея Кузьмича, он бросил коротко:
— Забери ее!
Лозневой был уверен, что если Марийка знала, где скрываются партизаны, то еще лучше знала это ее мать. Но все же он выдал Марийку, надеясь, что от нее можно легче добыть необходимые сведения. Когда же пришлось отпустить Марийку, Лозневой, догоняя Гобельмана, решил было предложить немедленно арестовать Анфису Марковну, но, пока поднимался на крыльцо комендатуры, передумал: если Марийка ничего не сказала, то от Макарихи тем более нельзя ждать каких-либо признаний. Лозневой уже знал твердость ее характера и поэтому трезво рассудил: трогать Макариху пока нельзя, необходимые сведения от нее надо добыть не силой, а хитростью. До поры до времени Лозневой решил ничего не говорить Гобельману о своих замыслах: борьба с партизанами, как он начинал понимать, дело не одного дня, а потому вести ее надо осмотрительно и безошибочно. Он был уверен, что в ближайшее время сама жизнь подскажет, как обмануть Макариху, и тогда с партизанами будет покончено одним ударом.
Ночь была туманная. Легко метелило. Как всегда в последнее время, деревня казалась опустошенной жестоким мором: всюду тьма и глушь. Только легкая метелица шарила вокруг домов и строений да каталась по сугробам вдоль улиц…
У ворот родного двора Марийка остановилась и, дрожа, потянулась рукой к Ерофею Кузьмичу; запорошенный снежком, он стоял перед снохой, тяжко дыша после быстрой ходьбы.
— Спасибо, папаша! — сказала Марийка быстрым шепотом. — Не забуду!
— Что ты, родная ведь!
— Вы не ходите к нам, не надо, — продолжала Марийка. — Так лучше. Я вот что вас попрошу сделать: зайдите к Ульяне Шутяевой и скажите, чтобы она сейчас же бежала к нам, сейчас же! Надо поговорить. Нам ведь оставаться здесь больше нельзя. В любую минуту могут прийти за мамой. Мы сейчас же соберемся и уйдем.
— Туда? — спросил Ерофей Кузьмич.
— Туда.
— Метель, пожалуй, разойдется.
— Это ничего! Все это ничего!
— Ну, с богом, счастливого пути!
Марийка взялась было за скобу калитки, но тут же оторвалась, сказала свекру, с трудом сдерживая голос:
— Я горю вся! Я теперь сама себе страшная!
Сегодня они виделись и разговаривали впервые после того, как Марийка внезапно ушла из лопуховского дома. Около месяца они жили, как чужие, стараясь даже не вспоминать друг друга, но жизнь заставила их встретиться вновь, и эта встреча была началом их новой, большой дружбы.
— Да, вы ведь до сих пор не знаете, что Лозневой обманул? — вдруг вспомнила Марийка, второй раз отрываясь от калитки. — Пойдемте, я все расскажу дома…