IV
Все время, пока гитлеровцы с помощью Лозневого и Чернявкина грабили деревню, Ерофей Кузьмич валялся в постели. Алевтина Васильевна ежедневно делала ему припарки из отрубей и давала пить всевозможные снадобья из целебных трав. Однажды Ерофей Кузьмич позвал даже бабку Зубачиху, и та, отчитав над ним заговор и опрыснув его "святой" водой, всей деревне затем рассказала, что у старика Лопухова какая-то неведомая алая порча и он, по всем приметам, не дотянет до зимы.
Ерофей Кузьмич вскоре узнал, какой нелепый слух разошелся о нем по деревне. "Вот гнилая коряга! — обругал он Зубачиху. — И дернул меня черт позвать ее! Теперь попрут все горевать надо мной да прощаться, а на кой дьявол мне такая комедия?" Он даже стал нервничать, поджидая обманутых бабкой посетителей.
Но Ерофей Кузьмич ошибся: никто к нему не шел. Он напрасно ждал день, другой, третий… Ему уже захотелось, чтобы кто-нибудь из сельчан пришел проведать его и ободрить словом.
Но никто не шел.
Ерофей Кузьмич понял: разнесись в другое время слух о его болезни и близкой смерти, наверняка бы в его доме было полно людей. А теперь Ерофей Кузьмич с горечью подумал о том, что народ отвернулся от него, что все сельчане относятся к нему недоверчиво и даже враждебно. "Они ведь не знают, что меня силком на эту проклятую должность поставили, — горевал Ерофей Кузьмич. — И не знают, что я загодя сказал Лукерье о налоге… Им одно понятно: немецкий староста — вот и все! Небось какие даже молятся, чтоб я околел скорее! Тьфу, пропади ты пропадом, эта растреклятая жизнь! Неужели даже дед Силантий не зайдет? Ведь бывало же наведывал! Нет, и этот не зайдет!" Ерофею Кузьмичу стало обидно и больно. И тут он подумал и ужаснулся своей мысли: а вдруг и в самом деле он отчего-нибудь умрет внезапно (бывают же такие случаи со здоровыми на вид людьми!), умрет, окруженный незаслуженной ненавистью народа? Теперь Ерофею Кузьмичу стало страшно. Нет, нет, так нельзя умереть!
В минуты тяжкого раздумья лицо Ерофея Кузьмича, с помятой, давно не чесанной бородой, принимало страдальческое выражение, какого Алевтина Васильевна не замечала у него никогда прежде, даже в самые трудные годы их совместной жизни. Это выражение, совершенно необычное для Ерофея Кузьмича и даже несвойственное его натуре, очень пугало Алевтину Васильевну. Она тревожно подходила к постели мужа.
— Тебе плохо, Кузьмич?
— Плохо… — искренне отвечал Ерофей Кузьмич.
— А что же… где болит?
— Вот тут, — он трогал грудь. — Вся душа.
О том, что происходит в деревне, Ерофей Кузьмич в первое время узнавал только от Лозневого и Чернявкина. Но старик быстро понял, что полицаи многое от него утаивают, о многом рассказывают неверно, и перестал верить им. Он стал посылать за новостями Алевтину Васильевну, но та стыдилась ходить по деревне, а если когда и ходила к ближним соседям, то, возвращаясь, только плакала да плакала… Ерофей Кузьмич не мог терпеть слез и по этой причине оставил жену в покое. Осталось прибегнуть к помощи Васятки. Васятка очень охотно бродил по всей деревне (школа в эту зиму не работала) и всегда приносил очень много новостей. Но все они были такие, что Ерофей Кузьмич не знал, верить или нет парнишке.
— Чего ты брешешь? — говорил он зачастую после рассказов сына.
— Ничего не брешу, честное пионерское!
— Замолчи, балденыш! Что ты болтаешь! Ты говори толком, чего у Васильевых-то забрали?
— А все, — отвечал Васятка.
— Как это все?
— А так, все и забрали… Я сам видел. Всю рожь из амбарушки, весь горох… Два гуся зарезанных висели — и тех взяли.
— А у Анны Мохиной?
— У тетки Анны тоже все… — рассказывал Васятка. — Даже в подпол лазили, а у нее там в горшке сметана, и сметану взяли и тут же слопали, честное… честное слово! А тетку Анну как саданет один кулачищем в грудь, так она пластом на пол! Мы ее с Фенькой-то, с девчонкой ихней, водой отмачивали!
— Ну, хватит! — сурово говорил Ерофей Кузьмич. — Иди! Тут не переслушаешь твоей болтовни.
— Все истинная правда!
Но через некоторое время, особенно если из дому выходила жена, Ерофей Кузьмич вновь подзывал сынишку. Стараясь быть ласковым, переспрашивал:
— Так ты, что же… значит, ты сам видел?
— Своими глазами!
— И нисколько не приврал?
— Нисколько!
— Да-а… — заключал Ерофей Кузьмич. — Ну, иди, хватит!
После таких разговоров Ерофей Кузьмич обычно подолгу лежал молча, недвижимо, на секунды прикрывая усталые серые глаза, и Васятка, забывая в это время о всех своих обидах на отца, всячески старался создать ему покой.
За дни "болезни" Ерофей Кузьмич многое передумал о войне и своей жизни.
Представления Ерофея Кузьмича о войне были сначала весьма просты. Он думал так: отступят наши, следом за ними пройдут немцы, и судьба войны будет решаться где-то далеко, скажем, в Москве, а то и за Москвой. Но только не в какой-то деревушке Ольховке, заброшенной среди ржевских болотистых лесов. Что тут делать немцам? Ерофей Кузьмич был уверен, что он проживет непогожее время в стороне от всех событий.
Эта мысль не была случайной у Ерофея Кузьмича. У него крепче, чем у других сельчан, особенно молодых, сохранилась привычка жить за своим забором, как в крепости. И он решил, что такое опасное, темное время лучше прожить по старинке, в одиночку: уйти ото всех, скрыться, залечь, как крот… "Хорошо песни петь вместе, а разговаривать врозь, — рассуждал он. — Так и жить теперь надо". Отчитав вокруг двора заговор, повесив над входной дверью мешочек с петровым крестом, Ерофей Кузьмич твердо уверовал: он проживет войну тихо, мирно, в стороне от всех событий.
Но война, как назло, пошла прямо через его двор, будто у нее не было никаких иных путей. Она захватила с собой сына и, как он думал, погубила его; она привела на двор чужих людей, которые причинили так много хлопот. Наконец и его, Ерофея Кузьмича, война безжалостно потянула в свой кровавый омут…
Одно время Ерофей Кузьмич думал, что это только ему не повезло да еще немногим в деревне — Осипу Михайловичу и Яше Кудрявому, принявшим смерть от вражеских рук, Ульяне Шутяевой, потерявшей дочь, Степану Бояркину, которому пришлось бросить семью и бежать в чужие, далекие края… Но теперь он понимал: война ворвалась в каждый дом в Ольховке, как вихрь! Раньше он думал, что немцы не будут трогать мирный люд. Нет, трогают, да еще как! Так вот и не удалось прожить это непогожее время кротиной жизнью!
Ерофей Кузьмич страдал от одиночества. Ему хотелось быть среди людей, жить с ними одними делами и неизбежными теперь горестями. И он, плюнув на все, поднялся с постели. К тому же ему так осточертело лежать без нужды с припарками и пить снадобья!
За время долгого лежания в доме, без свежего воздуха да от бесконечных тягостных раздумий, Ерофей Кузьмич и в самом деле похудел и состарился. Он скучал без дела и людей, его тянуло в деревню.
— Весь глиной в доме провонял! — пожаловался он жене. — На вольный воздух выйти надо.
— Что ты, Кузьмич! — испуганно воскликнула Алевтина Васильевна. — Да разве можно? То лежал с припарками, а то сразу же на воздух. Тебя же сейчас охватит холодом, и того пуще сляжешь! Тебя же не вылечить так!
— Конечно, где тебе вылечить! — с издевкой сказал Ерофей Кузьмич. Тоже мне, нашлась докторша! Ты даже болезнь мою не можешь определить! Носится тут с припарками! Тут и так жизнь припарила, а она… Чего ты смотришь на меня так? Чего я тебе сказал такого?
В этот же день, когда Ерофей Кузьмич, дымя цигаркой, сидел за столом и обдумывал, как он должен жить среди людей, со двора вошла с пустым ведром Алевтина Васильевна и, прикрыв дверь, тихонько заплакала.
— Что случилось? — сразу раздражаясь, спросил Ерофей Кузьмич.
— И к нам пришли, — ответила жена.
Не одеваясь в теплое, без шапки, Ерофей Кузьмич вышел на крыльцо. У крыльца стоял комендант Квейс, — вероятно, собирался зайти в дом.
— А-а, старост! — весело сказал комендант. — Старост болен?
— Все хвораю, — ответил Ерофей Кузьмич, быстрым взглядом окидывая двор.
— Старост гут! — похвалил его Квейс. — Старост знает порядок. Надо помогать германска армия. Германска армия скоро будет Москау. О, это большой город!
В этот момент из ворот сарая вышел немецкий солдат; он вел серого коня, того самого, что Ерофей Кузьмич поймал в лесу после отступления наших войск. Следом два солдата выгнали корову. В хлевушке завизжала свинья, и тут же раздался пистолетный выстрел…
У Ерофея Кузьмича помутилось в глазах. Он хотел было рвануться с крыльца, что-то закричать, но не было ни сил, ни голоса, — разом ослабело все тело, и он едва удержался за косяк двери.
— О, старост болен! — сказал Квейс. — Старост надо быть дома.
Комендант поднялся на крыльцо.
— Дома! Дома!
— Я пойду, — ответил Ерофей Кузьмич и, шатаясь, ушел в дом.
Весь день, отказываясь от еды, от припарок и снадобий, Ерофей Кузьмич молча лежал в постели. О чем он думал, трудно было понять, а то, что он думал, думал напряженно, взволнованно, видно было и по выражению его посеревшего лица, и по выражению затуманенного взгляда.
Но утром он встал и вышел из дому. Долго стоял на крыльце, задумчиво осматривая двор и хмурые дали востока. Потом заглянул в пустой амбар, пустой хлев, пустой сарай… Никогда не было такого опустения на его дворе! Даже собаки нет, а уж собака-то у него была всегда! Несколько раз он останавливался, отдыхал, хватался за сердце…
Возвращаясь в дом, Ерофей Кузьмич едва поднялся на крыльцо. Но здесь он вдруг выпрямился, еще раз осмотрел свой двор и внезапно горячо и зло заспорил с гитлеровцами: "Вот и хорошо! Вот и хорошо, что все забрали! Я теперь со всеми вровень, понимаете вы это? Ничего вы не понимаете! А я понимаю, что это такое, и мне ничего не жалко!" На лбу Ерофея Кузьмича выступила испарина. Случайно заметив над дверью мешочек с петровым крестом, Ерофей Кузьмич яростно сорвал его с гвоздя и забросил в дальний угол двора.
С этого дня Ерофей Кузьмич неожиданно стал ласков с женой и Васяткой. Он не шумел на них, как прежде, не придирался к ним по пустякам, не вмешивался в их дела. Он чаще всего сидел у стола, дымил цигаркой, мирно следил за всем, что происходило в доме, и о чем-то все думал и думал, — и жалко было видеть его стареющим на глазах от своих дум…
Алевтина Васильевна кручинилась:
— Кузьмич, да что с тобой, а?
— А что? Все ничего, мать, ничего…
— Уж больно ты чудной стал, совсем не такой, каким был.
— Все, мать, бывают такие, а потом не такие.