II
Армия Гитлера спешно готовилась к новому, "генеральному" наступлению на Восточном фронте с целью окружения и взятия Москвы.
Но прежде чем начать наступление, надо было расчистить все магистрали, ведущие к линии фронта; по заметенным снегом дорогам нельзя было маневрировать и подбрасывать к фронту резервные части, боеприпасы и продовольствие. Это могло тормозить развитие боевых действий под Москвой.
Как только стихла первая метель, немцы немедленно выгнали на расчистку дорог десятки тысяч людей. Все шоссе и большаки, идущие с запада к линии фронта, запрудили бесконечные вереницы женщин, девушек и подростков с лопатами, волокушами и подводами, нагруженными молодыми елками. Работы продолжались от темна до темна.
…Ольховцы вышли на большак поздно, хотя Лозневой и Чернявкин начали выгонять их с рассвета. Ничего нельзя было сделать с упрямыми и хитрыми женщинами! Зайдут полицаи в дом — женщины покорно и смиренно собираются в путь, а только полицаи за ворота — они кто куда: на чердаки, в подполья, в сараи и погреба… Никого не найдешь! Полицаи выбились из сил, бегая по деревне. Встречаясь где-нибудь на улице, они еще издали сокрушенно махали друг другу руками, а сойдясь, жаловались и негодовали.
— Вот проклятое отродье! — кричал подвыпивший спозаранку Ефим Чернявкин. — Видал такое? Веришь слову, сил не хватает топтать эти сугробы! Весь в мыле!
Лозневой говорил тихо и смущенно:
— Не ожидал… Такое упорство!
— От этих проклятых баб всего жди! — учил Чернявкин. — Я их знаю! Их, окаянных, в ступе не истолчешь, вот они какие! Если, скажем, бить, — опять плохо. Что ж делать, а?
Только когда взялись за дело сами немцы, кое-как удалось согнать в комендатуру толпу женщин. Сложив лопаты и узелки с харчами в сани, у которых хозяйничал хитроватый рыжий мальчуган, они молча вышли из деревни.
Ефим Чернявкин ехал на передних санях — ему приказано было наблюдать за работой ольховцев на большаке. После тяжелой беготни да лишней чарки самогона он внезапно задремал на ворохе ржаной соломы, а когда очнулся и оглянулся, так и обожгло: следом за его санями двигалась толпа женщин вдвое меньше, чем при выходе из Ольховки.
— Ох, твари! — застонал Чернявкин, и его, будто на ухабе, вышвырнуло из саней. — Вы что, твари, а? Что задумали? — закричал он, поджидая женщин, яростно потрясая в воздухе полосатой разноцветной варежкой. — Бунт задумали? Ну, погодите! Те, что сбежали, еще поплачут, а вы поработаете у меня как надо! Что-о? Что за разговор? А ну, проходи, а то…
— А что? — тут же придралась Ульяна Шутяева, проходившая мимо. — Ишь ты, какой грозный! Эта бы страсть да к ночи.
— А ты, Ульяна, лучше помолчи! — пригрозил Чернявкин. — Я до тебя еще доберусь! Каяться будешь, что язык себе не обрезала!
Ульяна резко обернулась — она была в шапке-ушанке и черном мужнином полушубке — и долго держала на Чернявкине презрительно сощуренные сметливые карие глаза.
— Ты чего так… будто на прицел? — возмутился Чернявкин. — Иди ты, не задерживай! Иди, иди! Ишь прицелилась!
— Эх ты, Ефим! — вдруг вздохнула Ульяна. — Смотрю на тебя — и наглядеться не могу: до чего дерьма в тебе много, на удивление! Каяться будешь ты, балбес несчастный, а не я! Слыхал?
Она вдруг ударила ногой в землю и всего Чернявкина обдала мелкими комьями снега. Охнув, Чернявкян прикрыл цветистой варежкой глаза.
— Ну, погоди, зар-раза!
Пропустив всех женщин, Чернявкин в раздумье потоптался на дороге. "Придется позади идти, — подумал печально. — Вот твари!"
К большаку прибыли, когда солнце поднялось уже высоко. Ольховцам достался для расчистки участок от опушки леса на восток до гребня крутого перевальчика, за которым курились дымки небольшой деревеньки. Весь участок пересекали гребнистые и плотные снежные дюны.
Женщины загоревали:
— Ой, ой! Здесь наломаешь кости!
— Когда ж тут расчистишь? Он очумел?
— Говорит, к вечеру надо…
— Надорваться? Пропади он пропадом!
— Да, дожили: на немцев хребет гнем!
— Не говори: лучше бы в петлю!
В этот день впервые очистилось от хмари небо и заиграло зимнее солнце. Держался ровный, мягкий морозец, каким всегда начинается русская зима. На голых буграх, не решаясь выйти в открытое поле, по-лисьи поигрывала поземка. Она легонько трогала закоченевшие стебли бурьяна. Стая тетеревов косачей, все дни непогоды просидевшая в еловой тюремной глухомани, сегодня вылетела на опушку леса, в светлый березняк — поклевать горьких почек и погреться на солнце. Краснобровые красавцы, точно из вороненой стали, и их серенькие скромные подруги облепили со всех сторон высокие заиндевелые березы. Жадно ощипывая пахучие желтоватые почки, они теребили ветви и гулко хлопали крыльями, перелетая с места на место; с берез, облюбованных ими, густо порошило радужно сверкавшей на солнце снежной пылью.
Невдалеке от дороги стоял обгорелый немецкий танк; с наветренной стороны его замело до башни, а с другой — вьюга устроила уютный закуток, где держалось затишье. Опытный глаз Ефима Чернявкина сразу облюбовал это местечко. Он заставил женщин натаскать сюда из леса целый ворох валежника и развел в снежном закутке огонь.
— Давай за дело! — крикнул он женщинам, на минуту задержавшимся у костра. — Стоять пришли?
Женщины двинулись гурьбой к дороге, где некоторые уже разрезали деревянными лопатами плотные гребни снега на куски и относили их далеко за кюветы.
У Ефима Чернявкина с похмелья болела голова, на душе было противно, и поэтому, должно быть, у него появились на редкость грустные мысли. Ну, какая у него, в самом деле, жизнь?
Отец Ефима был не очень богатым, но самым умным и хитрым кулаком в Ольховке. В годы нэпа он даже прослыл одним из передовых людей в деревне, выписывал агрономические журналы, заводил машины, производил разные опытные посевы и даже якобы пытался организовать машинное товарищество. В эти годы незаметно для многих он и разбогател.
Вот тогда-то Ефим — он был еще юношей — и поссорился с отцом. Отец приказал Ефиму вступить в комсомол и разъяснил, что без этого ему "не будет хорошей жизни". А Ефиму не хотелось идти в комсомол. В то время в деревне было только три комсомольца, и все — из вечной бедноты; одевались они плохо, вместо вечеринок проводили какие-то "скучные" собрания, и многие девушки посмеивались над ними и даже складывали про них смешные песни. Когда Ефим рассказал безнадежно любимой Анне, что отец велел ему вступить в комсомол, та заявила:
— И сейчас-то смотреть на тебя не хочу, а вступишь — на шаг не подходи.
И Ефим отказался выполнить отцовский приказ. Отец был самолюбив и суров. Между отцом и сыном разгорелась ссора. Закончилась она тем, что Ефим, избитый отцом за ослушание, бежал из дому.
Три года Ефим прожил в соседней деревне, у дальних родственников, а потом, добившись любви Анны, решил помириться с отцом — без его помощи он не мог завести собственное хозяйство.
Отец выслушал сына и сказал печально:
— И в кого ты, Ефим, уродился такой? Был ты дураком, да им и остался поныне! Нашел время, когда заявиться ко мне!
— А что? — с недоумением спросил Ефим.
— Раскулачить должны, вот что! — ответил отец. — Или не видишь, что делается кругом? Иди-ка ты, пока не поздно, подальше от родного дома. Раз ты давно живешь отдельно, да еще в ссоре с отцом-кулаком, то тебя не должны тронуть. И вот тебе мое последнее слово: хочешь жить — вступай в колхоз! Что глаза таращишь? Вступай, а там смотри сам, как жить надо.
Отца действительно раскулачили и выслали в Сибирь, а Ефима оставили в Ольховке и приняли в колхоз. Вскоре он женился на Анне и начал заводить свое хозяйство. За год до войны отец вернулся из ссылки — старый, худой. Втайне он надеялся увидеть Ольховку разоренной, а тут оказалось, что она живет во много раз богаче, чем раньше. Неожиданно для всех он собрался и уехал обратно в Сибирь.
С той поры Ефим постоянно думал об отце, внутренне казнился перед ним, и это до крайности осложняло его жизнь, и без того, как думалось, канительную и грустную.
…Взглянув на дорогу, Ефим оторопел от негодования: все женщины о чем-то болтали, толпясь вокруг Ульяны Шутяевой. Задыхаясь, как пес на поводке, Чернявкин выбежал к дороге, с криком и руганью разогнал женщин по своим местам:
— Я вам поболтаю! Я вам, твари, покажу!
Женщины больше не собирались толпой, но Чернявкин вскоре заметил: они и не работали как следует. И вновь пришлось бежать к дороге и вновь кричать во все горло на проклятых баб.
Так повторялось несколько раз. Ефим Чернявкин не знал, что делать; для него уже было ясно, что расчистка большака не будет закончена до вечера. "Вот же какие твари! — с яростью размышлял Чернявкин. — Ведь налетит комендант — что будет? Или побить какую? Надо побить! Надо побить!"
Вдруг издалека донесся рокот мотора.
Все женщины, бросив работу, обернулись на восточный край неба. Фая первой увидела самолет и закричала, запрыгала, как мальчишка, забиваясь до колен в сугроб:
— Вона, вон! Сюда летит! Сюда!
По всему участку дороги, где шла работа, послышались возбуждённые голоса. Ульяна Шутяева, обращаясь к соседкам, сказала серьезно:
— Это наш, честное слово! Его по гулу слышно. Куда же он? Да и вправду, кажись, сюда!
Самолет шел на небольшой высоте. Это был разведчик. После метели наши войска возобновили глубокую воздушную разведку: внимательно следили за тем, как гитлеровцы подтягивают к передовой линии свои резервы, где создают различные базы и склады. Особенно зоркое наблюдение велось за дорогами, ведущими к линии фронта.
Самолет шел вдоль дороги.
Увидев, что летит советский самолет, Ефим Чернявкин ошалело сорвался с места и бросился к лесу. Ульяна Шутяева случайно обернулась в этот момент и гулко, озорно хлопнула кожаными рукавицами:
— Держи его, держи!
Чернявкин с разбегу плюхнулся в снег. На дороге раздался дружный хохот, крики и даже свист.
— Вот до чего дожил! — сказала Ульяна Шутяева. — Трус дурней дурака! Подумал бы своей башкой: ведь около нас ему только и спасенье! Нас-то не будут трогать!
Позади зазвенели девичьи голоса:
— Гляди! Гляди!
— Листовки, вот что!
Женщины зашумели, заметались по дороге. Самолет прошел стороной, а розоватое облачко листовок, отстав, замельтешило в светлой вышине. Внезапно его подхватило воздушной струей, листовки затрепетали сильно, как стая чаек на ветру, направляясь в сторону дороги. Но снижались они медленно. Женщины заволновались:
— Ой, пролетят!
— Несет-то, а? Ой, как несет!
— На лес пойдут, на лес!
И верно: тучку листовок понесло над дорогой в сторону леса. Толпа женщин во главе с Ульяной Шутяевой бросилась с дороги в низину, где листовки уже прибивало к земле.
Толпу встретил Ефим Чернявкин, смущенный и озлобленный смехом женщин. Он молча ударил Ульяну кулаком в грудь, опрокинул в снег.
— Вот тебе, тварь! Накричалась? Еще надо? — И двинулся навстречу женщинам, поднимая руки. — Стой, поганое отродье, а то душу выну! Назад! Назад, а то… Я вам почитаю, твари!
Три листовки все же упали недалеко от толпы. Течением воздуха их потянуло по гладкой низине, прилизанной вьюгой. За одной листовкой бросилась Фая с подружками, но Чернявкин остановил их окриком:
— Стой, поганки! Назад!
Другую листовку в это время придавила ногой и затоптала в снег Марийка. Все, кто заметил это, обрадовались: наконец-то! Все заговорили, стараясь отвлечь Чернявкина, но он, проходя мимо Марийки, вдруг сшиб ее с места, отыскал в снегу измятую листовку и, не читая, зло смял в руке.
— Выкусила?
Он подошел к танку и бросил листовку в огонь. Все тяжко вздохнули, а Марийка, пылая от обиды, сказала:
— Дурак ты, Ефим! Да разве правду сожжешь на огне?
Около часа работали молча.
К Ульяне Шутяевой подошла Паня Горюнова. Взглянув на дымок у танка, сказала шепотком:
— Я поймала одну…
— Спрячь! И никому ни слова!
Ульяна Шутяева понимала: только в Ольховке можно будет узнать, о чем говорится в листовке. Но как ждать этого до ночи? Нет, ждать невозможно. Оставалось одно: поскорее закончить расчистку дороги и вернуться домой. И Ульяна, собрав женщин в минуту передышки, сказала серьезно:
— Вот что, бабы: давайте поработаем!
Женщины перестали грызть краюшки стылого хлеба.
— Что удивились? — спросила Ульяна. — Все равно нам придется расчищать отведенный участок, как ни вертись! Не сегодня, так завтра. Так лучше давайте поскорее закончим дело — и домой. Ну, как вы?
Никто не заметил, как подошел Ефим Чернявкин. Услышав, что говорит Ульяна Шутяева, он хохотнул и сказал с гордостью победителя:
— Ага, осознала, стоеросовая дура! Давно бы так! — И пошел прочь, победно подняв голову и скрестив на пояснице руки.
Работа пошла споро. Вскоре по распоряжению волостного коменданта Гобельмана на участок ольховцев, из-за которого задерживалось движение по дороге, пригнали много народу из ближних деревень. Расчистка большака была закончена до заката солнца.
В это время на опушке леса показалась немецкая колонна. Впереди шли солдаты в тонких длиннополых шинелях, следом двигался обоз: грузные, словно сошедшие с пьедесталов, заиндевелые кони тащили несколько грохотавших повозок, повизгивающих саней и тяжелую полевую кухню, от которой струился дымок.
— Ну вот, расчистили им, — прошептала Марийка.
— Ты уйди-ка отсюда, — сказала Ульяна Шутяева, толкая ее локтем. Уйди подальше, чтоб не видели…
— А что?
— Расцвела на морозе-то. Пылаешь, как маков цвет, честное слово! Гляди, они такие…
Большая толпа колхозниц расступилась по обе стороны дороги. Говор смолк. Хрустя снегом и скрипя сапогами, немецкая колонна вступила в живой коридор. Немцы шли, не обращая никакого внимания на женщин, как не обращали внимания на деревья в лесу, — они изрядно устали за день похода, их занимали лишь немудрые солдатские мысли об еде и близком ночлеге.
Вдруг один солдат, словно почувствовав что-то колючее, близко направленное в спину, взглянул на женщин, за ним взглянул другой, третий… Опираясь на лопаты, женщины стояли, как солдаты в строю, и никто из них не выказывал даже малейшего желания сделать какое-либо движение или промолвить слово. Это было видно хорошо: лица женщин ярко освещались косо падающими лучами предвечернего солнца. Но в их молчании, в их взглядах было что-то такое, что всю колонну немцев вдруг заставило озираться с опаской. В колонне раздались лающие голоса команды, и немецкие солдаты зашагали быстро, гремя автоматами и амуницией. В движении колонны внезапно почувствовалась такая тревога, какую ощущают солдаты только на незнакомом, опасном ночном марше вблизи передовой линии фронта.
А женщины, опираясь на лопаты, стояли недвижимо и смотрели на немцев молча…