Книга: Белая береза
Назад: XVIII
Дальше: О РОМАНЕ МИХАИЛА БУБЕННОВА "БЕЛАЯ БЕРЕЗА"

XIX

С вечера завьюжило. Многие ожидали, что ночью вьюга разгуляется, но она все время играла ровно, без азарта, даже не подсвистывая себе, отряхивала лишний снег с деревьев, поплотнее засыпала им мелкие кусты, переделывала закутки в оврагах, пересыпала дорожки и тропы, заметала следы зверей… Стужа крепла всю ночь. Во всех солдатских жилищах пришлось поддерживать хороший огонь, — дым несло по всей обороне. На немецкой стороне изредка стучали пулеметы, да в беспокойной мгле ночи слабо, немощно вспыхивали и угасали ракеты.
Все солдаты из взвода Дубровки в эту ночь крепко и спокойно спали в бывшем овощехранилище. Долго не спал лишь Яков Олейник. До полуночи он часто и заботливо подживлял огонь в широкой нише, выдолбленной в стене овощехранилища; тепло здесь могло быть только от углей, как в камине; солдаты шутили, что, пока не нагреешь весь земной шар, в их случайном жилище будет холодно.
Когда смотришь на огонь, думы летят легко, как стружки от рубанка. А Якову Олейнику вновь приходилось думать о многом. Подкладывая в очаг поленья, он все смотрел и смотрел на огонь…
В очаге рождались чудесные картины. Иногда казалось, что из поленьев, из мертвого дерева, расщепленного топором, начинают вдруг прорастать светло-зеленые, синеватые, фиолетовые и малиновые листья; они шевелятся под струей воздуха, вылетающей в дымоход, они живут, они меняют окраску, как и листья на живых деревьях. Но стоит отвернуться на секунду — в очаге совсем другое… На груду поленьев уже слетелись разноцветные птички, какие приходилось видеть на картинках, изображающих жаркие страны, и вот они щебечут, резвятся, встряхивая радужными крылышками, прыгают с места на место, и нет конца их беспечному веселью… А когда обгорят все дрова опять новая картина. Очаг кажется уголком волшебного сада, где густо цветут, обжигая друг друга, самой яркой, неземной окраски пышные цветы, и ветерок легонько отряхивает с них золотые, багряные, оранжевые лепестки…
До 7 ноября Олейнику казалось, что он не одинок в своем неверии. Но только теперь Олейник, оказавшись в среде солдат, всей душой ощутил свое одиночество. За время, пока он валялся в госпитале, вопреки всяким его ожиданиям, у солдат, несмотря на тяжесть борьбы, так окрепла вера в свои силы и в свою победу, что они, пожалуй, могли бы жить без хлеба — только одной этой живительной верой. "Или они все с ума спятили, — думал Олейник, — или я один одурел?" Но делать было нечего — приходилось верить в то, во что Олейник не верил с начала воины. "Наступать-то, конечно, начнут, раз такое дело, — думал Олейник, туго сдаваясь перед тем, что пришлось увидеть сегодня на передовой. — Да выйдет ли что?"
Только после полуночи, проводив очередную смену часовых и подложив в очаг побольше дров, Олейник прилег с краю на нары. Еще с полчаса мучили его думы, а потом внезапно навалился дурной и тяжкий, как угар, сон…
И приснилось Олейнику, что лежит он в полуразрушенном блиндаже один, а вокруг гремит бой. Вдруг в блиндаж, где он намеревался остаться, если полк отступит, заскакивает немец, тяжко хрипя, раздувая широкие ноздри…
Олейник вздрогнул, открыл глаза и в страхе замер. Что за блажь? В открытую дверь овощехранилища в самом деле лез немецкий солдат в серой шинели, весь заляпанный снегом. Олейник мгновенно соскочил с нар и бросился к оружию.
Из-за двери долетели голоса:
— Лезь, лезь, чего уперся?
— Вы обогрейтесь, а я доложу…
— Есть, товарищ лейтенант!
Подрагивая, Олейник сунул автомат на место. Это вернулись из ночного поиска полковые разведчики, которые действовали на участке их батальона, и, значит, вернулись с "языком".
Вслед за немцем в блиндаж пролезли три разведчика в белых маскхалатах, с красными и мокрыми от снега лицами. Один из них, должно быть старший группы, широколицый, успел заметить, что Олейник только что оторвался от оружия.
— Со сна-то перепугался, товарищ гвардии сержант? — спросил он весело и начал обтирать лицо. — Гляди, как могло выйти? Еще ухлопали бы нашего "языка"! А он, видишь, едва жив, вот мы и толкнули его скорей в тепло. Фу, а здоровая стужа на улице, только теперь вот чую!
Начали просыпаться солдаты. Кое-кто тревожно приподнимался на нарах, оглядывая чужих людей.
— Ну, ребята, вставайте! — сказал старший разведчик, присаживаясь на край нар, в то время как его товарищи разместились на корточках у свободной стенки. — Вставайте, полюбуйтесь немцем. Видите, какие они теперь под матушкой Москвой? Хороши?
Олейник вспомнил того гитлеровца, которого когда-то захватил в плен Андрей Лопухов. Тот был здоров и силен, а этот… У этого был такой вид, что Олейник не сразу поверил своим глазам. Пленный сидел в углу, вытянув и беспомощно разбросав ноги в ботинках. Его хорошо освещало огнем очага. Шинель у гитлеровца была измята и обмызгана, как половая тряпица, а голова поверх пилотки повязана обрывком шарфа и портянкой. Давно уже пленный был обморожен: на грязных, зарастающих рыжей щетиной скулах виднелись коросты, замазанные какой-то мазью. На пленном всюду быстро оттаивал снег. Но он даже не пытался отряхнуть с себя сырость. Он горбился и держал у груди руки в обледенелых перчатках.
— Да немец ли это? — спросил пораженный Олейник.
— Ха-ха! А кто ж, по-твоему? — ответил широколицый разведчик. — Фриц чистой породы! Эй ты, дружок закадычный! — крикнул он пленному. — Вытри морду-то! — И пояснил жестом. — Морду вытри, а то не узнают тебя наши ребята!
Пленный взглянул на разведчика, промолчал и тут же вновь поднял к груди опущенные на время руки; с его перчаток уже капало.
— Руки, видать, отморозил, — пояснил разведчик. — Выходит, чахлый народ эти немцы. Не будет, пожалуй, и двадцати градусов, а уж они стынут на улице… Ну, так, ребятушки, у кого же найдется табачок?
Олейника удивило, что солдаты, поднимаясь на нарах, не проявили к пленному особого интереса и явно жалели, что их оторвали от спокойного сна. Закуривая с разведчиками, они ограничивались небольшими замечаниями по адресу пленного или короткими вопросами о том, как прошел поиск.
— Тьфу, даже глядеть на него противно!
— Далеко ли взяли? Не у этого вот леска?
И только Тихон Кудеяров, очень румяный со сна, позевывая, слез с нар, сел на корточки перед пленным и спросил, дотрагиваясь пальцем до его подрагивающей коленки:
— Эй ты, требуха вонючая, ты куда ж так вырядился? Что молчишь, а? В Москву на парад?
Пленный приподнял бессмысленные глаза.
— Капут… — выговорил он, едва шевеля мокрыми губами.
— Что, что? — придвинулся к нему Кудеяров.
— Гитлер капут… — с усилием повторил пленный.
— А-а, капут? — и Кудеяров заорал, обращаясь к солдатам: — Эй, ребята, да вы слыхали, что он говорит? Ох, черт возьми, вот грамотный стал! Ты гляди, как поумнел! Ну-ка, ну-ка, повтори еще разок: "капут"? Ох ты, требуха вонючая, какой ты ученый стал! Ну вот, слава богу, теперь между нами, можно сказать, начался деловой разговор! Так, что ли? Значит, капут?
В это время разбуженный голосом Кудеярова поднялся на нарах и Андрей. Вся левая щека его была в рубцах: что-то жесткое попало под нее во время крепкого сна. Коротко взглянув на пленного, Андрей заговорил с разведчиками весьма недружелюбно:
— Это вы притащили сюда такую падаль? Зря тащили! Что он может сказать? Он небось забыл теперь, как и мать-то свою звать-величать! Что от него добьешься? И так, без него, все ясно!
Пленный зябко ворохнул плечами.
— Да и зачем, спрашивается, притащили сюда? — вдруг еще более разошелся Андрей. — Что вам здесь — свалка нечистот?
— Что ты взъелся-то? — спросил старший разведчик. — Спать помешали? Или сон плохой видел?
— А то, что нечего тащить сюда к нам разную заразу! Если уж обзарились на такую падаль, тащи, куда следует, а нечего тут!… А ну, выбрасывай его к черту! Не хочешь? Тогда я выброшу!
Соскочив с нар, Андрей схватил пленного за ворот шинели и волоком потащил к двери. Солдаты закричали на него с разных сторон:
— Андрей, не дури!
— Что ты делаешь?!
— Эту сволочь!… Эту тварь!… — кричал в ответ Андрей, не в силах в ярости договорить фразу. — Может, эта вот сволочь нашего лейтенанта убила, понятно вам, а?
Пленный закричал, точно во сне.
Опомнясь, Андрей бросил его на пол и, подняв взгляд, неожиданно увидел в дверях овощехранилища командира полка; автоматчики позади него стряхивали с шапок снег…
На рассвете Андрей был на наблюдательном пункте командира полка — в просторном кирпичном погребе у самого переднего края. В погребе было душно от пылавшей всю ночь железной печки. Андрей сидел на табурете у стола с полевыми телефонами; часть его лица освещалась красноватым светом коптилки. Гвардии майор Озеров то стоял перед ним, то ходил по погребу, и и каждом его жесте, в каждой нотке его голоса отражались самые разнородные чувства: недоумение, досада, гнев…
— Так вот, дорогой ты мой, — говорил Озеров, — ненависть бывает разная. Мы за ненависть к врагу, за суровую ненависть, без которой нельзя идти в бой и побеждать. Наша ненависть — естественная необходимость. Это чувство к врагу должно всегда жить в душе каждого нашего человека и, если нужно, в любую минуту должно стать самой страшной, уничтожающей силой. Но наша ненависть — не слепая, она разумная, человеческая, ей чужды всякие звериные оттенки.
— Товарищ гвардии майор! — задыхаясь, воскликнул Андрей; его взгляд, тревожный, порывистый, был полон страдания и мольбы.
— Обожди, не обижайся и не волнуйся! — Движением руки удержав Андрея на месте, Озеров продолжал: — Война, конечно, жестокое дело. Несколько месяцев мы живем, охваченные жгучим чувством ненависти. Живем ненавистью день и ночь! Да, это совершенно необходимо, но так же необходимо при этом, несмотря ни на что, сохранять одно из самых больших национальных достояний нашего народа — добрые, сердечные, миролюбивые чувства. Что вот, скажем, получилось с армией Гитлера? У нее воспитали и развили звериные инстинкты. Она потеряла облик нормальной, собранной из людей армии, она стала армией диких зверей. И поэтому ее гибель неизбежна! А наша армия, сильная своей суровой, но справедливой ненавистью к врагу, в любых обстоятельствах не теряет и не потеряет других высоких человеческих чувств. И в этом ее сила!
— Выходит, я лютый зверь? — угрюмо, с обидой выговорил Андрей.
— С лютым зверем я бы не остался здесь, — ответил Озеров. — Лютого зверя из тебя никогда не выйдет: не так ты воспитан и находишься в Красной Армии. Но и нашей ненавистью мы должны пользоваться разумно: где дать ей волю, где и сдержать ее немного… Мне уже известен случай, когда ты порывался расстрелять одного пленного офицера-фашиста. Да, он был большой гадиной и сказал тебе обидные слова. Это я знаю. Но даже и в этом случае не надо было забывать, что ты — красноармеец. И вот сегодня… — Озеров остановился перед Андреем, возвысил голос. — Как ты его тащил! Как дергались у тебя губы! Какие были у тебя глаза! Ты помнишь себя в эти минуты?
Андрей медленно опустил голову.
— Забудем эти секунды, — сказал Озеров, ласково касаясь его плеча. Это были только секунды…
— Мне все ясно, — вдруг поднявшись, сказал Андрей и, встретясь со взглядом Озерова, спросил: — Только скажите, товарищ гвардии майор, не таитесь, вы же знаете меня… Скажите только, скоро?
— Успокойся, очень скоро! — ответил Озеров.
— Хорошо, я все ваши слова запомню, — пообещал Андрей, собираясь уходить. — Но все равно пощады им от меня не будет!
— В бою, — подсказал Озеров.
— Да, в бою!
— Кстати… — Озеров опять задержал Андрея. — Этот "язык", которого достали сегодня, рассказал мне, что в немецких частях распространился любопытный слух. Он будто бы передается из уст в уста, и ему все верят. Это вполне возможно. Ведь немецкие солдаты — очень суеверные люди, да и войной уже здорово напуганы… Так вот, они уверяют, что под Москвой появился один бессмертный русский солдат. Говорят, он носится на танке и творит в бою чудеса. Его нельзя ни убить, ни остановить…
— Легенда, — хмуро возразил Андрей.
— Но пленный заявляет, что видел его своими глазами…
— Все равно — легенда.
— Да, конечно, хотя она и похожа на быль, — сказал Озеров. — Но вот что важно… Разве могла эта легенда появиться в немецкой армии в первые месяцы войны? Или, скажем, когда мы отступали к Вазузе? Нет, она появилась только вот здесь, под Москвой. Вот что замечательно! И эту легенду нельзя считать былью только потому, что в ней говорится об одном солдате. На самом деле бессмертных солдат у нас сейчас тысячи!
Они вышли из погреба.
Утро пробуждалось в густом морозном тумане. На запад, где стояла непроглядная темь и мертвая тишина, уходили цепочкой вдоль шоссе, будто разведчики в маскхалатах, густо заиндевелые березы. С полей тянуло лютой стужей. Крылатыми семенами быстро и тревожно носились в воздухе одинокие снежинки.
— Вьюга будет, — сказал Озеров.
Андрей оглянулся по сторонам и с невольной дрожью ощутил: да, так и есть, над всей подмосковной землей вот-вот одним разом встанет до неба и зашумит, засвистит на весь свет неудержимая, могучая русская вьюга.
* * *
Ранним майским утром 1949 года в Трептов-парке, где было еще безлюдно, появилась темноглазая женщина, очень молодая лицом и статью, но с белой от преждевременной седины головой. Она вела за руку худенького, белокурого мальчика лет семи; его живые, умные глаза что-то быстро искали по сторонам.
Молодая мать и ее сынишка остановились перед фигурой пожилой женщины, высеченной из серого, мрамора. Эта женщина в строгом одеянии, с тяжелыми косами, уложенными венком на горестно склоненной голове, сидела в усталой, скорбной позе, вроде бы на придорожном камне, опираясь на него правой рукой. Левая рука женщины, вместе с шалью, которую она держала за край, была прижата к груди, у самого сердца, — доброе, отзывчивое, многострадальное, оно болело безмерной и безысходной болью. Казалось, эта великомученица, отрешившись от всего земного, лишь чутко слушает свою боль и глядит не себе под ноги, а в свое недавнее прошлое, опаленное до черноты огнем войны. Она, видать, так измучилась в дальней дороге, так истомилась, исстрадалась всей душой, что не может сейчас же вот, не переведя дух, дойти даже до могил своих сыновей, хотя до них уже рукой подать. Ей надо передохнуть и собраться с силами перед той страшной минутой, когда ее глазам откроются их могилы. Она уже выплакала все слезы, все — до самой малой слезинки. Но душа ее плачет, плачет горько и безутешно…
Прижимаясь к руке матери, мальчик вдруг поторопил ее шепотом:
— Пойдем же!
Медленно, шаг за шагом, они стали подниматься на пологий пригорок, начинавшийся невдалеке от "Скорбящей". На всем их пути — по обе руки горюнились небольшие, недавно высаженные березки, у которых густые вершинки раскинулись так, что тонкие ветви в свеженьких листочках свисали вокруг стволов почти до самой земли. Этим березкам-сиротинкам уже никогда не поднять своих плакучих ветвей в небо, никогда не расти ввысь — им вечно печалиться вместе с людьми. А позади несчастных березок в два ряда молодые пирамидальные тополя в новеньких, ярко-зеленых шинелях; они вытянулись, как по команде, и замерли, будто в почетном карауле.
Совсем и не труден подъем на гребень пригорка, но молодой матери казалось, что ей впервые в жизни пришлось одолевать такой тяжкий путь. С замирающим сердцем она всматривалась в гранитные знамена, приспущенные над гребнем пригорка, в фигуры коленопреклоненных воинов, в монумент воина, который виднелся вдали, в конце парка, в широком просвете между знаменами…
А мальчик все торопил свою мать:
— Пойдем же скорее!
Когда они наконец-то поднялись к воинам и знаменам, их глазам внезапно открылась длинная, выложенная плитами из камня площадь в парке с пятью большими, слегка холмистыми, зеленеющими могилами. Вечным сном спали здесь, в чужой земле, тысячи советских героев, как спали миллионы их товарищей по оружию в других могилах, известных и безвестных, и над ними бесшумно витала уже четвертая мирная весна. Вокруг братского кладбища кольцо молодых лип, а выше, вольготно раскидывая узловатые ветви, вздымаются могучие платаны. Казалось, все кладбище обрамлено одним огромным венком из весенней зелени: от всех благодарных людей, оставшихся в живых, от самой благодарной природы.
Увидев могилы, каких никогда не приходилось видеть, молодая женщина чуть не вскрикнула, и у нее на миг даже потемнело в глазах.
— Вот они, наши березки! — вдруг закричал мальчик. — Вот они где!
За гранитными знаменами, если спуститься с пригорка, по обе стороны от центральной лестницы, ведущей на площадь с могилами, стояли две молоденькие белые березки. Они одного роста, похожи друг на друга, как близнецы, с нежнейшей атласной кожицей, с кудрявыми и задорными ветвями, устремленными ввысь.
— Да, это они, — отозвалась мать.
— Я их сразу узнал! — сказал мальчик. — Пойдем к ним!
…Это случилось ранней весной.
К их деревне на светлом взгорье, заново строящейся после войны, по дороге со стороны ближнего военного аэродрома подошли две грузовые машины с солдатами, а следом — машина с хищным клювом крана над кабиной. Грузовики остановились у крайнего дома, и со всей деревни к ним тут же бросились по лужам ребятишки в лохмотьях, потянулись женщины и старики.
Молодой лейтенант, открыв дверцу кабины, поздоровался с людьми и, немного смущаясь, сказал:
— Мы ищем молоденькие березки.
— А вон, за околицей, сколько угодно, — ответили ему из толпы.
— Нужны такие, у которых красивая крона, — пояснил лейтенант. Которые выросли на просторе.
— Наши березки — одно загляденье!
— Тогда покажите…
— А зачем они вам? Куда повезете?
— Далеко, в Берлин.
Встретив недоверчивые взгляды жителей деревни, молодой лейтенант вылез из машины и поведал им историю, которая всех поразила и тронула до слез. Оказалось, что ваятель, создавший памятник советским воинам в Берлине, настоял, чтобы у священных могил с Трептов-парке были высажены не какие-нибудь, а именно русские березки.
Одна из женщин в толпе вдруг зарыдала. Ее подхватили под руки, и седой дед, горестно вздохнув, пояснил лейтенанту:
— У нее муж там…
Всей деревней выбирали березки для кладбища в Трептов-парке и выбрали, по общему согласию, двух таких красавиц, какие встречаются только на русской земле! Крепкие, стройные, словно бы поющие о торжестве и величии жизни…
Да, это правда, теперь они в Берлине.
Мальчик еще не понимал, что такое смерть, и радость встречи с родными березками на время оказалась сильнее всех других его чувств и желаний. Только покружась вокруг березок, вдоволь налюбовавшись цыплячьей желтизной их недавно распустившейся листвы, он внезапно спохватился и с растерянным, виноватым видом вернулся к матери. Потупясь, тихонько спросил:
— А где же папа?
Мать кивнула в сторону могил.
Некоторое время мальчик хмуро, недоверчиво смотрел на ряд просторных лужаек, совсем не похожих на те могилки, какие он видел на деревенском кладбище. Потом перевел взгляд на монумент, вздымающийся до небес в конце парка на высокой и круглой горушке, и, чем-то пораженный, стал всматриваться в него во все глаза.
Советский воин на кургане был молод, красив и могуч. У него мужественное, доброе лицо, волнистые волосы, зачесанные назад, спокойный, прозорливый взгляд. Под его сильными ногами в сапогах — раздавленная фашистская свастика. Закончив великий воинский поход, он уже мирно опустил свой тяжелый меч. На левой руке он держит маленькую девочку; она вцепилась ручонками в своего спасителя и доверчиво прижимается к его груди.
Во всем облике воина-богатыря чудилось много знакомого, даже родного, и вдруг мальчика с горячим воображением осенила и взволновала догадка, о которой он тут же хотел сообщить матери. Но что-то удержало его, хотя он и знал, что одни умершие лежат в могилах, а другие стоят на площадях городов, в парках, у дорог…
Молодая женщина и мальчик спустились на площадь и подошли к первой братской могиле. Слезы застилали глаза матери, и она, не видя света белого, передала здесь сынишке небольшой мешочек с землей, привезенной из родной деревни. Все было оговорено заранее, и мальчик, не теряя времени, не тревожа мать лишними расспросами, начал молча зачерпывать рукой землю из мешочка и осторожно трусить ею по травке. Он хмурился от жалости к плачущей матери, но никак не мог поверить, что его геройский отец, прославленный воин, лежит вот здесь, под лужайкой с такой веселой, сверкающей на солнце травкой. Ему вообще не верилось, что чудесные лужайки в парке — и есть солдатские могилы…
Конец
Назад: XVIII
Дальше: О РОМАНЕ МИХАИЛА БУБЕННОВА "БЕЛАЯ БЕРЕЗА"