XI
Две недели гвардии майор Озеров горел в боях, как горит на ветру зажженное молнией дерево. С каждым днем, по мере отступления к Москве, у него все росло и росло, занимая и потрясая сознание, чувство величайшей ответственности перед родиной за каждый свой шаг, за каждое свое слово, он сознавал, что любое его действие всегда и полностью должно соответствовать устремлениям и боевым задачам сотен людей, поставленных страной под его начало и верящих в его умение побеждать врага. Гвардии майор Озеров понимал, что теперь, в грозный час войны, он не просто некий Сергей Михайлович Озеров, но прежде всего и, может быть, только всего командир Красной Армии. Правда, он хорошо понимал это и раньше, но теперь это понимание так овладело всем его разумом, что стало основным и всеобъемлющим содержанием его жизни. И это не было тягостным для Озерова как человека. День и ночь живя неизмеримым чувством ответственности, которое возлагалось на него званием командира полка, он не испытывал усталости и растерянности от этого чувства…
Но в это утро, получив приказ остановить врага на Волоколамском шоссе у деревни Садки, гвардии майор Озеров впервые почти физически ощутил, как непомерно тяжела его ответственность перед страной. Наблюдательный глаз ближнего мог бы сразу заметить, как выражение замешательства проступило во всех чертах его внезапно побледневшего лица, — такое выражение бывает у грузчика, когда он вдруг на ходу почувствует, что поднял на плечи непосильную ношу, что один неосторожный шаг — и она придавит его к земле. Для занятия полком обороны в районе деревни Садки нужно было делать все то же, что делалось всегда при занятии новых оборонительных рубежей, но теперь привычное дело показалось необычайно сложным. Озеров немедленно выехал из штаба дивизии в Садки, где решил устроить свой наблюдательный пункт. Выехал он туда в чрезмерно возбужденном состоянии: по дороге несколько раз заставлял Умрихина останавливать коня, разглядывал карту, что-то шептал, прикрываясь от ветра воротником тулупа, то и дело бросал в разные стороны недокуренные папиросы…
Иван Умрихин сразу заметил, что гвардии майора Озерова очень взволновало посещение штаба дивизии. Острое солдатское чутье помогло Умрихину понять, что происходит в душе командира полка. Перед деревней Талица, соскочив с облучка и поддерживая на выбоинах санки, он сделал попытку затеять разговор с Озеровым.
— Тьфу, вот дорога! — проворчал он. — Вроде бабьей.
Озеров отвернул воротник тулупа.
— Как это — бабьей?
— А очень просто, товарищ гвардии майор, — ответил Умрихин, продолжая шагать рядом с санками и держась за них рукой. — Получил у нас во взводе один солдат — Голубцов по фамилии, может, знаете?… — получил он от сына письмо. Семья-то его живет поблизости от Ульяновска, у самой, сказывает, Волги. А тому сыну годов тринадцать, и остался он в семье вроде за хозяина. И вот пишет он отцу про разные колхозные дела, а больше всего ругает женщин. "Дорогой папаша, совершенно невозможно, — пишет этот Васька, — совладать с нашими бабами. Езды много, надо возить то хлеб, то мясо для армии, а они попортили все дороги. Мужик, он завсегда усмотрит, где надо поддержать сани, чтобы они не делали раскаты, а бабы этого, дорогой папаша, не понимают: закутаются в шали и сидят на санях или идут позади, а за дорогой не смотрят. По этой самой причине все дороги у нас теперь так разбиты, что ездить одна маята и себе и коню. И никакая метель не может заровнять эти бабьи дороги!" Вот я и вспомнил, товарищ гвардии майор, про этого Ваську Голубцова, который, может, мучается сейчас где-нибудь на "бабьей дороге"…
Озеров ясно представил себе разбитую, ухабистую тыловую дорогу с медленно ползущим по ней обозом, увидел запорошенных снегом, обмороженных женщин, стоящих вокруг разбитых саней и сваленных в кювет мешков с зерном, увидел даже Ваську Голубцова: задиристый парнишка в полушубке с отцовского плеча, едва вылезая из сугроба, подходил к нерасторопным женщинам и сердито кричал, потрясая кнутом…
— Садись! — вдруг скомандовал Озеров. — Троган!
У дома, занятого штабом полка, Озеров, не вылезая из санок, отдал распоряжения капитану Смольянинову и велел ехать дальше полной рысью.
В Садки Озеров приехал в том обычном состоянии, в каком всегда готовился к бою, только, может быть, с более горячим взглядом. На своем наблюдательном пункте в заброшенной церкви он выслушал рапорт Шаракшанэ, поговорил по телефону с комбатами Журавским и Головко, начальником артиллерии полка и командиром роты связи, представителями танкового полка и отдельного противотанкового артдивизиона. Быстро ознакомясь с боевой обстановкой, Озеров убедился, что необходимо срочно внести некоторые коррективы в приказ штаба о занятии полком обороны на новом рубеже. Он тут же присел на какой-то ящик и, вытащив планшет, начал торопливо делать пометки на своей карте. Но в это время начался бой.
Очень досадуя, что не удалось вовремя доделать начатое дело, Озеров выскочил из церкви. Наши пушки торопливо вели огонь по всей западной окраине деревни. В широкой низине, между Садками и Ленино, уже горел немецкий танк, — черный дым, гонимый ветром, вился по земле волнистой конской гривой. От церкви плохо было видно, что происходит за парком, на линии железной дороги, и поэтому Озеров решил пройти к соседнему дому, но не успел он сделать и десяти шагов от церковной ограды — впереди с оглушительным треском рванул мерзлую землю тяжелый немецкий снаряд.
Озеров разом опрокинулся навзничь.
Очнулся он в своих санках, стоявших у большого каменного дома в глубине парка. Озерова ошеломило, что он не идет к соседнему с церковью дому, куда надо было идти, а почему-то лежит на тулупе в санках, и вокруг него толкутся разные люди с испуганными лицами и беззвучно, точно в немом кино, шевелят губами. Озеров сделал усилие подняться, но несколько рук, быстро протянутых с разных сторон, удержали его на месте…