XIX
Как горные ручьи, то шумя, то стихая, без конца меняя путь, весь вечер текли солдатские разговоры. В одной группе говорили о том, как бы теперь, не будь войны, хорошо жилось и работалось; в другой — о том, что делается сейчас в тылу для победы над врагом; в третьей — о том, что происходит сейчас в родных краях, где хозяйничают ненавистные захватчики… Там и сям слышались тяжелые вздохи. Из рук в руки переходили фотографии и письма.
В эти минуты один солдат из второго отделения, вытянувшись на соломе у печки и смотря уныло в потолок, внезапно запел, переделав на свой лад старинную грустную песню. Он пел тихо, не спеша, будто стараясь, чтобы каждое слово песни унесло из его души как можно больше горечи и тоски:
Прощай, ра-а-адость, жизнь моя,
Ты осталась без меня-я-я…
Но горечи и тоски, должно быть, слишком много было в его душе. Он не выдержал и заговорил быстро, строго:
Знать, один должон скитаться,
Тебя мне больше не вида-а-ать!
И вдруг, передохнув, со всей силой бросил вверх слова:
Тем-на… но-о-оченька-а-а!…
И тут же откровенно пожаловался однополчанам:
Ой, да не спи-ится,
Ой, да не спи-ится мне!
Петро Семиглаз наклонился к Кудеярову.
— Хм, спивае… Голосист!
— А шо?
— Убьют его…
— Як убьют?
— Боится, а такие недолго воюют…
Умрихин пододвинулся к Андрею, зашептал:
— Завтра, пожалуй, опять бой…
— Почему так думаешь?
— А вон, видишь, как предчувствует…
Солдат лежал молча, с закрытыми глазами, будто прислушиваясь, куда уносит его песню. Многие уже решили было, что солдат забыл ее продолжение, но он вновь запел:
Эх, тала-ан, мой тала-ан,
Участь горь-кая моя-я-а…
Уроди-илось мое го-оре,
Полынь-горькою траво-о-ой…
И опять точно застонало сердце:
Темна… ноченька-а-а!…
Ой, да не спится-а,
Ух, да не спится мне!
Андрей приподнялся на лавке, крикнул:
— Эй ты, соловей залетный, поешь ты здорово, а когда молчишь — того лучше. Что ты на всех нагоняешь тоску? Что ты, в самом деле, нюни распустил?
— На это моя воля, — ответил солдат.
— Твоя? — Андрей сорвался с лавки, внезапно по-отцовски раздражаясь, что случалось с ним теперь частенько. — А нашу знаешь?
Он оглядел солдат быстрым недовольным взглядом, густо румянея от раздражения и порыва, вскинул руку и сразу запел, удивляя всех могучей силой своего голоса:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Это была одна из самых любимых и волнующих песен нашего народа в дни войны. Властная сила этой песни заставила солдат вновь и вновь испытать ощущение величия всего, что они делали на фронте, ощущение взлета своей душевной мощи… Сразу же забывая обо всем, что занимало думы, солдаты, как по команде к бою, сорвались со своих мест и дружно, слитно, могуче подхватили песню:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война народная,
Священная война!
Песня понеслась, как горный поток…
У всех солдат ярко загорелись глаза…
В тот момент, когда запевала заканчивал второй куплет, в избу вошли Озеров и Брянцев, — весь день они были вместе: комиссар знакомился с офицерами и солдатами полка, делая обход всех занятых полком домов и блиндажей. Старший сержант Дубровка подал команду "смирно" и шагнул вперед, чтобы отдать командиру полка рапорт, но Озеров и Брянцев одновременно замахали на него руками и, порывисто обнимая оказавшихся рядом солдат, тоже с чувством могучего порыва душевной силы первыми начали припев:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война народная,
Священная война!
…На этом и оборвалась песня. Приоткрылась дверь, и какой-то солдат, заиндевевший так, что остались видны только сторожкие глаза, крикнул в избу:
— Говорят, товарищ майор сюда зашел?
— Здесь я, здесь. А что? — спросил Озеров.
Солдат открыл дверь настежь, и тогда на порог боязливо вступил тоже весь заиндевелый, мрачно поглядывающий человек в немецкой шинели. Это был Отто Кугель — первый немецкий перебежчик на подмосковном фронте…