РЕВНОСТЬ
На центральной площади, под ратушей, уже открывались магазины. Хозяева магазинов поддевали крючками гофрированные железные шторы, толкали их, и шторы с грохотом взлетали под карнизы этажей и прятались там. В этом шуме и грохоте одна за другой показывались нарядные витрины. Я шел мимо витрин по холодному, еще сырому с ночи тротуару. Из конфетной Аронсона на меня пахнуло густым сладким запахом конфет-подушечек. В полутьме магазина за прилавком уже копошился сам Аронсон. Хорошие у него подушечки, вкусные! И каких только нет! Темно-красные с вишневой начинкой, нежно-желтые лимонные, прозрачные медовые, ореховые, черная смородина, барбарисовые, но самые вкусные, конечно, кисленькие мятные. Особенно приятно их есть в жару, когда хочется пить. Они быстро утоляют жажду. Аронсон подливает в них немного мятных капель, и после таких конфет во рту долго-долго прохладно – точно ветерком продуло. «Зайти разве купить четверть фунта мятных да угостить Галю? Но ведь у меня всего десять копеек. Не хватит. Вот жалко!» И, нащупав у себя в кармане последние два пятака, я пошел дальше.
«Поскорее бы начинались занятия на рабфаке, – подумал я. – Говорят, рабфаковцам выдают стипендию – по пятнадцати рублей в месяц. Можно тогда будет свободно покупать подушечки, не придется просить денег у отца».
Освещенные утренним солнцем, блестели в витринах ювелирного магазина подержанные никелированные будильники, золотые браслеты, потемневшие серебряные подстаканники. Показалось за углом самое лучшее в нашем городе кафе-кондитерская Шипулинского.
За его высокими чистыми витринами были видны белые мраморные столики, а на дверях висел тяжелый замок. Шипулинский еще не пришел.
Вверху на ратуше послышался бой часов. Стрелки показывали ровно девять. Галя, наверное, уже проснулась. Надо торопиться! Я поддал ходу и свернул в узенький проулочек, сжатый с обеих сторон высокими трехэтажными домами. Окошечки в них маленькие, без форточек, старинные дома стоят очень близко друг к другу. На одном из домов виднеется старинный герб – лебедь с выгнутой шеей, а под ним римскими цифрами обозначен год, по-видимому очень давний.
Пройдя тенистым, узким и очень грязным проулочком, я вышел на Колокольную. Здесь было чище, хотя в одном месте на круглых булыжниках валялся навоз и кое-где камни проросли бурьяном. Выискивая ячмень, бродили по мостовой куры. Тянулось вдоль дороги высокое здание бывшего воинского присутствия с церковными куполами в глубине двора, за ним начиналась деревянная ограда Старого бульвара. Я толкнул ведущую на бульвар маленькую скрипучую калиточку и только прошел несколько шагов, как у поворота большой аллеи встретился с Галей.
Я думал, что застану ее дома, и был удивлен встречей с ней. Я чувствовал себя виноватым перед Галей и не знал, что лучше – пропустить ли ее, а потом окликнуть сзади, или сразу броситься ей навстречу.
Галя шла быстро, в руке у нее была кругленькая плетеная корзиночка, покрытая сверху кусочком марли.
– Здравствуй! – сказала Галя очень холодно и, кивнув мне головой, быстро пошла дальше.
Я крикнул вдогонку:
– Галя!
Она остановилась. Высокая, румяная, в простеньком голубом сарафанчике, она стояла посреди аллеи и удивленно смотрела на меня. Темные ее волосы были зачесаны назад, и розовые маленькие уши были открыты.
– Куда бежишь? – спросил я.
– Да так, в одно место!
– А куда – в одно место?
– Какой ты любопытный! С чего бы это? Ну, если тебе интересно, – к папе. Завтрак ему несу! – И Галя махнула корзинкой.
Помолчали. Галя смотрела в сторону, на речку, что протекала внизу под обрывом. Потом, не глядя на меня и делая вид, что я ей совершенно безразличен, Галя спросила:
– А ты… куда?
– Я… к тебе.
– Ко мне?
– Ну конечно. А чего ты удивляешься?
– Вот никогда бы не подумала.
– Почему?
– Но я ж тебя просила прийти – ты не пришел.
– Галя, честное слово, я не виноват. Ну, давай пойдем туда к скале, я тебе все расскажу.
– Что расскажешь?
– Все как есть. Это Петька виноват. Давай сядем.
– Нет, садиться я не буду. Мне некогда. Вот если хочешь, проводи меня. Скоро на заводе обед, а папа голодный останется…
Мы пошли рядом. Когда я рассказал Гале, как обманул ее и меня Петька, она протянула:
– Вот жулик толстый, смотри ты! А я думала – ты на меня сердишься за что-нибудь. Не приходит, не приходит! Дай, думаю, напишу записку. Послала – тоже не приходит. А встретились – даже не разговаривает. Важный такой. Ну, думаю, и не надо.
– Скучно тебе было? – криво усмехаясь, сказал я. – Вот не поверю. Ты же с Котькой ходила!
– Ну, то когда было, – безразлично протянула Галя, – когда ты на Подзамче ушел. Мы с Котькой на качелях катались, комическую картину смотрели в иллюзионе, а когда совсем стемнело, сюда зашли. – И Галя спокойно кивнула головой на кондитерскую Шипулинского.
– К Шипулинскому? – переспросил я и даже поперхнулся от волнения.
– Ага. Если бы ты знал, какие мы ели миндальные пирожные, а потом мороженое фисташковое.
– Ну, подумаешь! Я каждое воскресенье захожу сюда с нашими хлопцами.
– Правда? – поверила Галя. – Смотри ты! А меня на улице в тот раз мороженым угощал. Зашли бы лучше сюда.
– Ну и зайдем. Конечно, зайдем.
«Вот дурак, нахвастался! – тотчас выругал я себя. – Как же я поведу Галю в кафе, когда у меня денег нет!»
А Галя, словно угадывая мои мысли, спросила:
– А откуда у тебя деньги, Васька? Ты же не работаешь?
– У меня больше денег, чем у твоего Котьки. Я насобирал себе денег.
– Ну, положим, – протянула Галя. – И совсем не больше. Котька знаешь сколько у медника получает? А ну угадай. Ни за что не угадаешь! На десять рублей меньше, чем мой папа на заводе получает. Тридцать пять рублей в месяц Котька получает, вот.
– Ну, то он тебе нахвастался!
– Чего нахвастался? Да Захаржевский сам моему папе рассказывал, сколько он денег Котьке платит.
– Еще бы не платить! – сказал я. – Захаржевский жулик! Он частник! Он в своей мастерской людей как хочет обмахоривает, оттого и Котьке много платит. Чтобы молчал.
– Ну, этого я не знаю, – ответила Галя.
Разговор оборвался.
Я шел и думал о Котьке. Котька все больше и больше становился у меня поперек дороги.
Чем ближе мы подходили к Больничной площади, тем громче доносился оттуда частый треск заводского двигателя. Вскоре мы увидели красные кирпичные стены заводского здания и пошли к нему напрямик через площадь, поросшую густым подорожником. На одной стороне площади, в глубине тенистого двора, усаженного высокими тополями и старыми липами, виднелось длинное, растянувшееся на целый квартал здание бывшей земской больницы.
Завод «Мотор» стоял напротив, через площадь. Почему его так назвали, трудно сказать. Моторов завод не собирал, а делали на нем только маленькие соломорезки да изредка ремонтировали тяжелые вальцы для соседних мельниц. Рядом с заводом высился желтый трехэтажный дом – заводская контора. Сюда приходили крестьяне, платили деньги и увозили к себе домой крашенные зеленой краской соломорезки с круглыми чугунными маховиками на боку.
Завод в нашем городе был самым большим предприятием: на нем работало сто десять рабочих, по утрам заводской гудок ревел так громко, что его было слышно и на Заречье, и даже у нас – в совпартшколе.
Узенькая железная труба с острым колпачком, притянутая к земле четырьмя тросами, дымилась над заводом. Когда мы подошли совсем близко, запахло курным углем.
– Ты… очень торопишься? – спросила меня Галя, останавливаясь.
– Нет, а что?
– Подожди меня. Хочешь? Я снесу папе завтрак – и назад.
– Только быстренько. Раз-два!
– Я недолго! – крикнула Галя и убежала.
От ветра ее голубой сарафан надулся, обнажив длинные загорелые ноги. Галя бежала легко, поправляя на бегу свободной рукой волосы. Когда она скрылась за воротами, я подошел к заводу и стал прогуливаться по тротуару.
Завод стоял на крепком кирпичном фундаменте. Сквозь разбитые стекла его чугунных переплетов доносился скрип станков. Кто-то крикнул. Тяжело ухнули кувалдой.
Хорошо, должно быть, работать там, внутри завода, у станка и растачивать острыми резцами твердое железо! А потом, когда наступит обед, сидеть на солнышке на заводском дворе, посреди старых поржавевших маховиков, обломков железа и есть из платочка свежий хлеб с краковской колбасой. Солнце греет вовсю, птицы поют на деревьях в соседнем больничном саду, а ты, знай себе, сидишь да не спеша пожевываешь колбасу. Времени на обед дается на заводе много – целый час, словно на большую перемену в трудшколе.
А как, должно быть, приятно, когда тебя спросят, кто ты, ответить: рабочий! Да еще добавить погодя: работаю на заводе «Мотор»! Это очень много значит – работать на заводе «Мотор», быть металлистом. В нашем маленьком городе есть рабочие – типографщики, железнодорожники, мукомолы, деревообделочники, но никого так не уважают, как металлистов. Про них все говорят: это чистокровные пролетарии, это настоящий рабочий класс!
В большие революционные праздники, когда колонны жителей города маршируют перед сосновой трибуной по бывшей Губернаторской площади, сразу же за главным оркестром идет завод «Мотор». Идут литейщики, слесари, кузнецы в кожаных фуражках, в синих спецовках. Знамя завода, тяжелое, бархатное, обшитое золоченой бахромой, – самое красивое в городе. На этом красном бархате масляными красками нарисован в кожаном фартуке рослый рабочий, выпускающий из высокой вагранки струю расплавленного металла.
Знамя для завода было сделано не в нашем городе, как знамена других профсоюзов. Бархатное знамя металлистов заказывали в Киеве, и делали его там лучшие мастера. Это тяжелое бархатное знамя обычно несет самый сильный из металлистов-литейщиков, Козакевич, любитель французской борьбы и очень веселый парень. Недавно, когда трудящиеся города в годовщину захвата румынскими боярами Бессарабии демонстрировали перед исполкомом, требуя вернуть Бессарабию, было пасмурно и ветрено. Ветер рвал изо всей силы бархатное полотнище знамени, древко гнулось, но Жора Козакевич шел впереди колонны с высоко поднятой головой и не выпустил знамени из своих загорелых мускулистых рук.
Да что там говорить! Рабочим-металлистом очень почетно быть. Жаль, что мне нельзя сейчас попытаться поступить на завод. Надо окончить рабфак и потом…
Я подошел вплотную к задымленной выхлопной трубе. Она торчала прямо из стены – черная, немного загнутая вниз. Камни на тротуаре под трубой закоптились, стали скользкими от нефтяного нагара и блестели. Из трубы вылетал голубоватый прозрачный дымок.
А ну, интересно – горячо или нет? Я осторожно провел под трубой рукою. Ладонь мою сразу обдало тугим и теплым дыханием двигателя. Потрогал и трубу – теплая.
А что, если закрыть трубу совсем, остановится двигатель или нет? Но только я поднес ладонь к черному и скользкому отверстию, как ее сильной струей теплого воздуха сразу же отбросило вниз. Тогда я подложил обе ладони вместе, но и они были отброшены вниз сильной струей газа.
Скоро ладони покрылись маслянистым глянцем и пахли, как труба, перегорелой нефтью, заводом, станками. «Должно быть, так пахнут все металлисты», – подумал я, и мне стало не по себе, что я – лодырь – шатаюсь по улицам днем, когда все работают, а самое главное – неуютно стало на душе оттого, что мне предстояло гулять еще долго, до самой осени, до того времени, когда начнутся занятия на рабфаке.
– Василь! – послышалось издали. – Пошли!
Я обернулся. Помахивая пустой корзиночкой, Галя ждала меня у ворот.
Мы погуляли с Галей еще немного на бульваре, покатались там на качелях; когда я понял, что Галя перестала на меня сердиться, я проводил ее домой и, веселый, пошел купаться к водопаду.
Но вот ближе к ночи, когда зажглись все шесть окон курсантского клуба в здании совпартшколы, мне сделалось очень тоскливо. Не заходя к родным, я вышел из кухни и сел на ступеньках каменного крыльца.
Большой жук пролетел над ветками явора и сразу же круто взвился вверх. В красном флигеле напротив, где жил начсостав школы, было ярко освещено одно окно. Из этого окна доносились звуки балалайки. Там жили Картамышев и Бойко. Видно, это кто-нибудь из них играл сейчас на балалайке.
На кухне мыли посуду после курсантского ужина. Слышно было, как постукивают в чанах с горячей водой алюминиевые ложки, миски, большие кастрюли из-под соусов.
Я вспомнил о сегодняшнем обещании повести Галю в кондитерскую к Шипулинскому. Уже после полудня, когда, нагулявшись вдоволь по дорожкам бульвара, мы расставались, Галя лукаво посмотрела на меня и спросила:
– Скоро будем есть пирожные, да?
– Ну конечно! – сказал я басом и поспешил поскорее уйти. Теперь нельзя было показаться на глаза Гале, пока у меня не будет денег, иначе она подумает, что я лгун и обманщик вроде Петьки Маремухи. Но где взять денег? Одолжить у Петьки? Не даст! Да и нет у него столько денег – копеек двадцать, может, наберется. Жаль, что я выменял у Петьки на его пистолет своих голубей. Для чего он мне, этот зауэр? А голубей можно было снести на птичий базар и продать.
Что же еще можно продать из моих вещей? Я стал перебирать в уме свое имущество: клещи, молоток, снарядные капсюли, альбом для марок. Все это для продажи никак не годилось. На кухне сильнее загромыхали посудой. Я представил себе, как старший повар обливает кипятком из медного бака засаленные миски и ложки.
«Ложки… ложки… ложки…» Несколько раз я тихо, про себя, повторил это слово.
В маленькой плетеной корзинке у тетки Марьи Афанасьевны лежали завернутые в бумагу полдюжины серебряных ложек. Не раз, вытаскивая их оттуда, тетка говорила:
– Это приданое тебе, Василь. Будешь жениться – подарю тебе на хозяйство ложки.
Почему я не могу взять ложки сейчас, раз они для меня приготовлены? Ну, хоть не все, а половину, скажем?
«Но ведь это будет кража», – подумал я и оглянулся так, словно кто-то мог подслушать мои мысли. Но вокруг никого не было.
«Это когда чужой у чужого ворует, тогда кража, – подумал я, – а я свой, и ложки для меня приготовлены. Нужно мне беречь их для приданого, – разве я буржуй?»
И в этот теплый летний вечер, сидя на каменном крыльце флигеля, я твердо решил забрать у тетки половину ее ложек.