33
Наверняка, как только я закрыл дверь, произошел разговор:
— Кто это?
— А-а, старый хрыч… — следует мое имя и отчество, возможно с титулами.
Наверняка это не первое вымечтанное свидание — очередное, привычное, иначе Леденев не встречал бы девушку в жевано тренировочном костюмчике, а уж, конечно, приоделся бы чуть попарадней.
Человек пришел к человеку со своей вселенской бедой!
Фонарь, окруженный облачком влажной радужной пыли, освещал мокрый траурный асфальт. Первый дождь в этом году. Ранние весенние дожди ничем не отличаются от осенних, они холодны и уныло противны. Киснущие в пыльной влаге фонари, нефтяной жирный блеск асфальта, осень, ощущение, что у тебя украдено лето.
Я намеревался посвятить его в тайну из тайн, показать письмо, открыть свой смертный приговор. Разговор оборван в самом начале…
«Кому повем печаль мою?» Темно, сыро, украдено лето, украдено последнее.
Я лениво двинулся по пустой неприветливой улице.
Человек к человеку… Старик к мальчишке. От великого отчаяния к последнему прибежищу.
А он сторонник передовых взглядов. Он считает ископаемым Яна Амоса Коменского. Он любит Достоевского и постоянно декларирует его слова: «Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей!» Его возмущает, что слово «добро», старое, испытанное слово, оружие разнохарактерных религий, постепенно уходит из обихода. Уж он-то за «убить каких-то» по макушку втоптал бы в землю Лену Шорохову.
Человек пришел к тебе с бедой. Ты указал ему на порог — не хочу слушать, сгинь!
В дикое средневековье, прежде чем отнять у преступника жизнь, приводили к нему священника — исповедуйся. Хоть ты и не достоин жить, но твое человеческое достойно внимания — расскажи, излейся, готовы терпеливо слушать.
Указать на порог и бросить с пренебрежением «убить каких-то» — не сходно ли? Как то, так и другое порождено полнейшим безразличием, душевной омертвелостью к ближнему. Прямое убийство, право же, более человеколюбиво. Убийца подымает руку, значит, испытывает злобу, ненависть — сильное чувство. Убийца не равнодушен, по-своему внимателен.
Невежественное средневековье изобрело исповедь. Даже инквизиторы старались с возможным вниманием вглядеться в душу тех, кого посылали на костры. Леденеву же на пороге двадцать первого века будет примерно столько же лет, сколько сейчас мне…
Я вяло брел по улице, по обочине нефтянисто-черной реки, под мокро пыльным светом фонарей. Освещенные окна домов глядели поверх моей шляпы равнодушно и неприветливо. Люди ревниво попрятались от заблудившегося прохожего вместе со своим нехитрым счастьем. Светят наглухо закрытые окна, задернуты занавески, арочные въезды во дворы заполнены вязким мраком, пустынна улица. Только где-то сзади побухивали чьи-то шаги в такт моим, с ленью, без спешки. Похоже, такой же заблудившийся…
Средневековье… Исповедь… Я вспомнил Веру. Вот кто может меня выслушать. «Бог есть любовь!» Не покажет на порог, будет внимание, наверное, даже дочерние слезы будут. У меня к тому же есть вступительный взнос: «Вера, твой сын останется с тобой». Вступительный взнос живой душой — пусть останется с пьяницей отцом, с матерью-святошей… «Кому повем печаль мою?»
Шаги за моей спиной, заблудшие, ленивые, под стать моим. Но что-то в них настойчивое, неотступное. И я оглянулся.
Запыленная жидким светом фонарей улица упиралась в ночь. Под глухой стеной черной ночи на окраине света, у прибрежия нефтянисто-черной асфальтовой реки одинокая фигура. Она споткнулась оттого, что я обернулся. Человек ощутил направленный на него взгляд.
Кепчонка, ватник, руки заняты чем-то… И, еще не разглядев толком, я узнал — он! Тот водопроводчик, что подсел ко мне в автобусе. Всю дорогу он дремал, всю дорогу он не обращал на меня внимания, вспомнились его сомкнутые серые веки. Они слишком добросовестно были сомкнуты! Вспомнились и губы в окружении щетины — болевой изгиб… Я еще тогда завидовал ему…
Улица упиралась в ночь, и мутной влагой засела воздух.
Он только споткнулся под моим взглядом, но не остановился, не метнулся, чтобы спрятаться. Он продолжал идти на меня.
Ночь в конце улицы, ночь, поглотившая дома и фонари. И шаги по мокрому асфальту: туп-туп, туп-туп!..
Шаг за шагом, ближе, ближе… Туп-туп! Туп-туп!..
И Леденев, Вера, жена, Зыбковец, Лева Бочаров, Лена Шорохова, Антон Елькин, старая церковь, Таня Граубе — вавилонская башня, нараставшая в течение дня, рухнула и рассыпалась. Ничего нет, только: туп-туп, туп-туп!.. Сейчас встретимся с глазу на глаз.
И я вдруг хлебнул воздух, бросился бежать…
Нет прошлого, нет будущего, есть минута, отделяющая его от меня. Жизнью не дорожил, смерти не боялся, страшней смерти ты сам, твоя взбунтовавшаяся совесть…
И нет совести, есть минута, одна неполная минута в какой-нибудь десяток-другой шагов.
Туп-туп-туп!.. Он бежит за мной, он старается проглотить спасительную минуту. Туп-туп-туп — стук рабочих ботинок по асфальту. Он моложе, он выносливей, мой бывший ученик… Только бы не сдало сердце, только бы хватило воздуху!..
Впереди вокзальная площадь. Там люди, много людей…
Туп-туп-туп!.. Он моложе.
Только бы хватило воздуху. К людям! К людям! В гущу людей! Живых, не спрятавшихся за стены, отзывчивых.
Туп-туп-туп!.. Ближе! Спасительная минута… Нет! Он моложе…
Ты храбрился — он не страшен, страшусь суда совести!.. Ты еще не знал, что такое страх. Страх травоядного перед хищником. Туп-туп-туп!
Рвется сердце, не хватает воздуха.
И уже молочный свет люминесцентных фонарей впереди. Уже площадь на виду, и тени прохожих, и машины…