ЧТО ТАКОЕ «ИНСПИРАТОР»?
Пять жаток, увезенных Коломейцем, еще не прибыли к месту назначения, а уж Головацкий предложил каждой из ячеек выделить агитаторов для обслуживания обеденных перерывов. Нашелся, правда, один у нас, Аркаша Салагай из сверловочного цеха, который выступил против Толи. Салагай опасался: не будем ли мы, комсомольцы, этим самым подменять партийную организацию завода? Салагай горячился, доказывая, что проведение читок в обеденные перерывы – прямое дело коммунистов.
Ну и оборвал же Головацкий этого вихрастого крикуна в замасленной кепчонке, лихо заломленной на затылок!
– Всем известно, – очень четко и спокойно сказал Толя, – что комсомольцев, товарищи, у нас на заводе вдвое больше, чем членов партии. А ведь мы прямые помощники коммунистов, не так ли? И ничего зазорного не будет в том, если бросим свои силы на этот участок, куда направляет нас партия. Наоборот, гордиться этим надо!
…В то лето рабочих завода, да и всю страну, очень интересовали отношения с Англией. Вот почему Головацкий посоветовал прежде всего прочесть рабочим вслух несколько статей на эту тему из последних газет.
На сегодня к столовой была прикреплена ячейка столярного цеха. Я нисколько не удивился, переступая порог длинного зала, когда услышал басок Маремухи. До поздней ночи вчера мой друг корпел над газетами в клубной читальне, готовясь к читке.
Маремуха стоял на небольших подмостках, где обычно выступала «Синяя блуза». Держа в руках «Известия», Петрусь читал ноту Советского правительства Англии:
– "…Братскую помощь со стороны рабочих СССР и их профессиональных организаций стачечной борьбы в Англии английские правительственные ораторы пытаются истолковать как акт вмешательства со стороны Советского правительства во внутренние дела Британской империи. Считая недостойным для себя реагировать на грубые и недопустимые выпады, сделанные по этому поводу некоторыми английскими министрами против СССР, его рабочего класса и профессиональных рабочих организаций, Советское правительство указывает на то, что принадлежность какого-либо правительства к определенной политической партии и преобладающее положение той или другой политической партии в каких-либо профессиональных союзах есть довольно распространенное явление…
На Маремуху были устремлены глаза всех сидевших в зале за продолговатыми столами, затянутыми светлой пахучей клеенкой. Если же кому-нибудь из обедающих надо было подойти к шипящему титану за кипяточком, то он шел туда на цыпочках, стараясь производить как можно меньше скрипа, и все время оглядывался на трибуну.
Как было не порадоваться за Петра! Фабзавучник, который еще так недавно птиц на самотряс ловил и бегал босиком по нашему скалистому городу, сегодня читал рабочим большого машиностроительного завода правительственную ноту, и все слушали его со вниманием. Я пожалел, что нет здесь Коломейца: то-то бы возрадовался он, увидев, какие успехи делает его питомец!
В самом дальнем углу столовой я заметил Головацкого и Флегонтова, на днях приехавшего из Ленинграда. Они тоже со вниманием слушали моего друга.
Слушая ноту, в которой Советское правительство отмечало нападки и глупые выдумки всяких чемберленов, я вспомнил разговор со стариком Турундой.
«Да, помогали и будем помогать всякому честному рабочему, угнетаемому буржуями, а если капиталистам это не нравится, мы чихать на это хотели», – думал я. Советские дипломаты как бы подслушали тогдашний наш спор и сейчас выкладывали в своей ноте наши думки, правда, в очень вежливой манере, но от этого они не теряли своей резкости.
Размышляя, я было отвлекся от того, что прочел Петро дальше, и мне стоило труда включиться в дальнейшее содержание ноты:
– "…Та или иная степень дружественности в отношениях между государствами, – солидно басил Маремуха, – прежде всего сказывается на их экономических отношениях. В речи министра финансов Черчилля наиболее важное место занимают его выпады, имеющие явной целью подорвать экономические сношения между Англией и СССР. Эти выпады бывшего главнейшего инспиратора английской интервенции тысяча девятьсот восемнадцатого – тысяча девятьсот девятнадцатого годов в Советской Республике преследуют явным образом те же цели, которые тот же деятель ставил себе по отношению к Советской Республике за все время ее существования. Черчилль не забыл блокаду и интервенцию, и его теперешнее выступление рассчитано на то, чтобы содействовать возобновлению против нас экономической блокады…
Маремуха прочел без запинки эту длинную фразу и сделал передых. В эту минутную щелочку тишины сразу же залез Кашкет. Он быстро встал и, держа в руках голубую эмалированную кружку, наполненную дымящимся чаем, выкрикнул:
– Молодой человек, можно вопрос?
– Давайте, – неуверенно ответил Петрусь.
– Чтой-то больно много разных мудреных слов ты нам прочел! Стрекочешь одно за другим, а разум их схватить за хвост не может. И не понятно никак, что к чему. Вот, например, объясни-ка мне, друг ситцевый, темному рабочему человеку, что это за штукенция такая «кон-спи-ра-тор»?
И, торжествующе поводя вокруг быстрыми ехидными глазами, Кашкет шумно уселся на лавку. По всему было видно, что не из-за темноты своей, а исключительно желая подкузьмить молодого парня, задал он этот вопрос.
– Хорошо, я объясню, – сказал Петро. – Только не «конспиратор» там сказано, а «инспиратор». Инспиратор – это…
В эту минуту в столовой раздались твердые, уверенные шаги. Из далекого ее угла подошел к подмосткам Флегонтов. Крепкий, коренастый, в серой холщовой робе и рыжих ботинках, густо припорошенных пылью литейной, он поднял руку, как ученик перед учителем, и сказал тихо Петру:
– Разреши, дорогой, я за тебя отвечу.
Чувствуя, что его затея сорвать читку проваливается, Кашкет заметил с места, но уже куда тише:
– А зачем мешать парню? Читал он бойко, нехай и растолкует нам, как может.
– А я хочу помочь товарищу да растолковать и тебе и всем. Разве делу от этого будет хуже? – отрезал Флегонтов. – Тебя интересует, как понимать заковыристое иностранное слово «инспиратор»? Изволь, отвечу. Применительно к данному вопросу его можно пересказать так: в тысяча девятьсот восемнадцатом – тысяча девятьсот девятнадцатом годах Черчилль был главнейшим вдохновителем, подстрекателем и… ну, что ли, скажем, наводчиком иностранного нападения на Советскую страну. После мировой войны англичане заводы свои оставили здесь. Сперва они думали, что мы, большевики, сами сломим голову, а потом, разуверившись в этом, все наши враги решили действовать по-иному. Вооруженные силы четырнадцати государств привели к нам вожаки интервентов для того, чтобы задушить молодую Советскую страну, и потерпели поражение. Так приблизительно можно растолковать это слово на фоне международной политики. Но инспираторы бывают разные, не обязательно только английские министры… Скажем, к примеру, могут такие типы затесаться и в ряды рабочего класса, и хотя масштабы их действий бывают куда меньше, чем Черчилля, все равно они приносят большой вред нашему общему делу. Взять, например, литейный цех. Работает в нем такая личность, которая в годы гражданской войны болталась между батькой Махно и генералом Деникиным. Дожила эта личность до сегодняшних дней реконструкции. Дают ей на машинку напарника, молодого паренька, еще не знающего наших порядков. Понятно, что молодой парень мог бы сознательно относиться к производству, работать честно, не за страх, а за совесть, а пожилой рабочий, казалось бы, должен помогать ему в этом. Здесь же – обратное. Личность, о которой я веду речь, инспирирует новичка совсем на другое: на брак, на работу спустя рукава, на халатное, наплевательское отношение к советскому производству. А к чему приводит такая инспирация? Сотни деталей идут в брак, а где-то там, в селе, крестьянин ждет не дождется заказанной жатки и клянет на чем свет стоит такую смычку города с селом. Тебе ясен мой ответ?
Отовсюду послышался смех. Взгляды обедающих остановились на Кашкете, который, уткнув лицо в широкую эмалированную кружку, делал вид, что он усердно пьет чай и ничего не слышит.
– Ну, раз вопросов нет, будем продолжать читку, – сказал Флегонтов и, кивнув Маремухе, пошел назад, к Головацкому.
Маремуха посмотрел благодарными глазами на Флегонтова, откашлялся и стал читать уже более решительно:
– "…Конечно, можно было бы относиться к заявлениям Черчилля без полной серьезности, зная, что его слова никогда нельзя было принимать за чистую монету, если б не его положение министра финансов…
Жаркое полуденное солнце ударило мне в глаза, когда за несколько минут до окончания перерыва я вышел вслед за Флегонтовым из столовой. Стояли на путях покинутые рабочими на время обеда вагонетки, доверху засыпанные свежеобработанными маслянистыми болтами; посапывала вдали кочегарка, шумели не умолкая вагранки, плавя чугун.
– Земляк читал? – спросил меня Флегонтов.
– Ага! В одном фабзавуче учились.
– Молодец, не замялся.
Но меня терзала одна мысль: имею ли я право сказать Флегонтову, секретарю партийной ячейки, что в одном он малость ошибся? И я осторожно заметил:
– Но кое в чем я с вами не согласен, товарищ Флегонтов!
– В чем именно? – Он повернул ко мне крупное загорелое лицо, чуть тронутое следами оспы, по-видимому, перенесенной в детстве.
Я заметил, что козырек его военной фуражки лоснился от графита. Еще, должно быть, с гражданской войны служила она ему здесь, на заводе!
– Намекая на то, что Кашкет подстрекает своего напарника на брак, вы этим самым как бы выгораживали Тиктора. Дескать, Кашкет – это бракодел и лодырь, а Тиктор – божья коровка. Не так это на самом деле, товарищ Флегонтов! Если бы вы только знали!..
Кирилл Панкратьевич перебил меня:
– Сколько лет Тиктору?
– Примерно восемнадцатый.
– Так. А что бы я мог знать?
Сбиваясь, я рассказывал, как вел себя Тиктор у нас в фабзавуче, как противопоставлял он себя коллективу, как по пьянке опоздал на чоновскую тревогу.
– И это все? – спросил Флегонтов.
– Но мы его исключили из комсомола! Это неисправимый человек.
– Ты ошибаешься, Манджура, – спокойно сказал Флегонтов. – Бросаться людьми нельзя. Насколько я разбираюсь в этом деле и по личным наблюдениям, и по твоему рассказу, твой землячок – гонористый парень, себе на уме. Но и таких можно перевоспитать. Понимаешь ли, Манджура, нам надо драться за каждого человека, тем более за молодого. Я вот уверен: исключение из комсомола оставило зазубрину в его душе. А ты дай ему понять, что еще не все потеряно. Я не хочу, чтобы ты, комсомольский организатор, отмахивался от людей, подобных этому Тиктору. Не в наших это интересах. Ершиться станет – наступай. Принципиальным будь. Самое легкое – объявить человека неисправимым и поставить на нем крест. А ведь даже и преступника иной раз можно направить на верный путь нашей убежденностью. Ведь правда-то на нашей стороне! И, следуя этой правде, надо нам по-ленински – очень бережно относиться к людям…
…Вечером сорвался тримунтан, и белые барашки побежали через бухту. Острый степной ветер гнал их со страшной силой, заворачивал гребешки волн, и тогда водяная пыль взлетала кверху, розовея в отблесках холодного заката. Свет гаснущего солнца окрасил на несколько минут лицо Маремухи и, должно быть, мое тоже густо-багровой краской. Вода залива, встревоженная порывистым ветром, меняла свой цвет на глазах у нас, сидящих на скамеечке поблизости от портового ресторана.
Незаметно наступила ночь. Сумерки покрыли землю низкой синеватой дымкой и принесли сюда к нам, на маленькое взгорье, сладкий запах свежеиспеченного хлеба и соленой морской влаги.
Зная, что у Петра нет сегодня репетиции в клубе, я предложил ему пойти прогуляться по бережку моря. Петрусь охотно согласился, и, когда мы сели на скамеечке, он сказал, облегченно вздохнув:
– Хорошо меня сегодня Флегонтов выручил, правда? Словно знал, что в английских делах я разбираюсь не очень крепко. Понимаешь, я про Китай нацелился говорить. Столько выписок себе сделал – ужас! А Головацкий заставил читать об отношениях с Англией…
Он помолчал и вдруг, словно решившись наконец сбросить с себя смущение, горячо заговорил:
– Слушай, Василь, а ты помнишь обращение Сунь Ятсена к Советскому правительству?
– Я пропустил что-то… Но ведь… постой… Он же умер?
– А он перед смертью своей обращался, весною прошлого года. Вызвал, понимаешь, к себе своих друзей и продиктовал им обращение. Как здорово написано! Вот послушай: «Вы, – пишет Сунь Ятсен, – возглавляете Союз свободных республик – то наследие, которое оставил угнетенным народам мира бессмертный Ленин. С помощью этого наследия…» – Петро наморщил широкий лоб, мучительно припоминая точные слова, и потом радостно продолжал: – Да, а потом так: «…С помощью этого наследия жертвы империализма неизбежно добьются освобождения от того международного строя, основы которого издревле коренятся в рабовладельчестве, войнах и несправедливостях…» Здорово сказано, правда? Какая уверенность! А кончает-то он как: «Прощаясь с вами, дорогие товарищи, я хочу выразить надежду, что скоро настанет день, когда СССР будет приветствовать в могучем, свободном Китае друга и союзника, и что в великой борьбе за освобождение угнетенных народов мира оба союзника пойдут к победе рука об руку». И понимаешь, Василь, быть может, мы с тобой дождемся такого дня. И сколько врагов будут все время мешать нам.
В эту минуту за спиной у нас послышался говор.
– А тут кто-то сидит! – услышал я громкий голос Головацкого. – Давай сюда, вот здесь есть свободная скамейка. В ресторан ты еще успеешь зайти.
И вдруг словно холодной водой меня окатили – я услышал колючий, задиристый голос Тиктора:
– А какой интерес тебе говорить со мной? Я же не комсомолец…
– По-твоему, если я секретарь комсомольской организации, то мне с тобой не о чем толковать?
– По-моему, да… Вы меня в своей газетке так обрисовали, как последнего вредителя.
Мы сидели на подветренной стороне, и потому каждое слово нам было слышно отлично, но в эту минуту из-за портовых пакгаузов выползли огни паровоза. Освещая себе путь довольно тусклым керосиновым фонарем, маневровый паровоз потащил мимо нас пустой товарный состав. Все окрест заполнилось шипеньем пара, скрипом вагонных колес, лязгом буферов.
О чем говорили под этот шум проползающего над морем состава Толя с Тиктором, я не знаю, но, когда последний вагон нескончаемо длинного эшелона мигнул красным огоньком и скрылся в темноте, ветер опять принес к нам взволнованный голос Головацкого:
– У тебя, Яков, молодость, сила, ловкость. Я не верю, чтобы ты не мог работать хорошо, вот убей меня – не верю! А ты между тем выдаешь брак, работаешь небрежно, с ленцой, на авось. И о плохих моделях ты мне лучше не вспоминай. Я литейное дело слегка знаю и никогда не поверю, что при существующих условиях ты не можешь работать по-человечески.
– Пусть от меня возьмут такого напарника, я покажу тогда им…
– Кому это «им», Тиктор?
– Ты разве не знаешь сам кому? Землячкам моим! Небось нажаловались на меня?
– Если ты имеешь в виду Маремуху и Бобыря, тогда ты глубоко ошибаешься, Тиктор. С ними о тебе никаких разговоров не было. Что же касается Манджуры, то он давно на тебя махнул рукой. Мы даже с ним повздорили из-за тебя.
– Повздорили? – удивленно спросил Тиктор.
– Представь себе! Манджура считает, что ты неисправим, а я убеждаю его в обратном. Он рад бы с тобой потолковать по-хорошему, забыть старое, да все думает, что его рука повиснет в воздухе.
– А ты что думаешь? – пересиливая свою гордость, с заметным интересом спросил Тиктор.
Головацкий молчал.
И это молчание, прерываемое далекими гудками паровоза, пиликаньем оркестра в портовом ресторане и резкими порывами штормового ветра, мне подсказало, что Флегонтов рассказал Головацкому о моих сегодняшних нападках на Тиктора.
– Что я думаю? – переспросил Головацкий. – Изволь, я скажу. Но прежде всего ты мне ответишь на то, что меня интересует.
– Отвечу! – решительно сказал Тиктор.
– На все, что я тебя спрошу, ответишь?
– Говорю тебе – да!
Это «да» прозвучало очень искренне.
– Зачем ты частые подряды выполнял, когда учился в фабзавуче?
– Знаешь и об этом?.. Ладно, скажу… Чтобы подработать!
– А родные разве тебе не помогали?
– Черта с два! Батька после смерти матери женился на другой, а та, мачеха, его под башмак взяла и против меня настраивала…
– Это правда, Тиктор? – очень серьезно спросил Толя.
– А зачем мне тебе врать! Да я больше могу сказать тебе: батька уедет на паровозе в прогон, а мачеха и ну измываться надо мной, спасу нет. Я терпел, потому что деваться было некуда. Стипендии-то нам, кто у родителей жил, долгое время не давали.
– Ты же мог ребятам сказать, что у тебя такое в семье творится, они бы помогли, – заметил Головацкий.
– Стыдно было… – сознался Тиктор. – Неохота было в семейные дрязги целую школу посвящать. Вот и приходилось деньги зашибать любыми способами; даже к спекулянтам нанимался, лишь бы от мачехи материально не зависеть.
– Хочу верить, что это правда, Яков! – сказал Головацкий. – К чему весь этот разговор, как ты думаешь? Мы крепко заинтересованы в твоем будущем, Тиктор, так же как и в будущем любого другого молодого парня. Я хочу, чтобы каждое движение твоих рук приносило пользу обществу. Как этого достигнуть? Спаяться с коллективом! Жить его заботами! Меньше думать о себе и как можно больше – о других. А ты, передавали мне, молчишь, на многих смотришь исподлобья, будто все только тем и заняты, чтобы тебе каверзу какую-нибудь подстроить. А мы хотим лишь одного: чтобы не болтался ты где-то посередке. Рано или поздно такие люди гибнут. А я вовсе не желаю такого исхода. Воспитай в себе настоящую любовь к труду, к коллективу, подави гордыню, разъедающую тебя, как ржавчина, – и, поверь мне, ты станешь другим человеком.
– Ну раз ты от сердца желаешь мне добра, я попробую, – сказал, помедлив, Тиктор, и в голосе его я не услышал уже той пренебрежительной язвительности, с какой он обычно беседовал с людьми.
Они ушли по направлению к городу и быстро растворились в темноте.
Маремуха сказал мне:
– А ведь и правда мачеха лупила Тиктора! Помнишь, как однажды Яшка явился в школу весь в синяках и обманул нас, что его босяки на свадьбе побили? А потом мы узнали, что это его мачеха разукрасила.
– Нас стеснялся, чтобы не засмеяли, потому и таился. Мы же самостоятельно жили, а он – на отцовских харчах, и стыдно ему было, что лупцуют, как маленького, – сказал я, искренне сожалея о том, что мы вовремя не узнали о семейных делах Тиктора. Знай мы об этом раньше – можно было б совсем по-иному с ним поговорить.