Книга: Поддубенские частушки. Первая должность. Дело было в Пенькове
Назад: 4
Дальше: 6

5

После разговора с Семеном мне еще больше захотелось разыскать составительницу частушек и поговорить с ней. Может быть, многим эта настойчивость покажется странной, но я с малых лет люблю колхозные запевки, готов слушать их с утра до вечера, и меня издавна занимало — кто сочиняет меткие, короткие песенки, в которых иногда больше мысли и чувства, чем во многих длинных.
Много лет я хожу и езжу по колхозным дорогам и всюду слышу эти песни о встречах и о расставаниях, о любви и изменах, о труде и о счастье. Поют их на севере и на юге, в Белоруссии и е Сибири, и всюду они особенные, самобытные, и отличаются в разных местах друг от друга, так же, как природа и труд людей.
Еще мальчишкой я услыхал частушки на берегу Ладожского озера. Дул холодный северный ветер, низко над водой тянулись дымные облака, а бородатые рыбаки, разбирая сети, запевали своими низкими, хрипловатыми голосами:
Мы по-ладожски сыграем….

Внезапно все вдруг умолкали, словно песня натыкалась на мель, и после длинной паузы, в течение которой только пресные волны Ладоги отбивали такт, снова, так же согласно, как удар весел по воде, раздавалось:
Мы по-спасовски,
по-спасовски споем!

А однажды вечером на полях Воронежской области я услышал чистый, как ключевая вода, голос.
Восемь часиков, подружки,
Без пятнадцати минут…—

отчетливо и протяжно пропела девушка первую половину частушки, и не успели еще звуки растаять в синем воздухе, десяток веселых голосов подхватил едва понятной скороговоркой:
Скоро наши ухажеры к нам беседовать придут!

Совсем по-другому поют на берегах Волги, где-нибудь возле Саратова. Широко и спокойно плывет над заливными лугами, над Жигулевскими горами:
С неба звездочка упала-а-а,
Волга-матушка река-а-а… —

и кажется, медленно гуляют две голосистые подруги, одна на этом, другая на том, крутом, берегу, и перекликаются, а легкий ветер подхватывает песню и несет ее над плесами великой реки, и она замирает, замирает вдали…
В одной деревне, недалеко от Пскова, мне довелось услышать «страдания».
Ой вы, яблочки,
Ой вы, вишенки,
Не видали ль вы
Моего Мишеньки?

Много разных «страданий» поют в тех местах, мягко, по-псковски, растягивая слова, а мотив такой, что нельзя удержаться, чтобы не заплясать. И все самое грустное, самое печальное, о чем поется в «страданиях», мотив этот окрашивает в легкие, смешливые тона, и совсем не удивляешься, когда девушка, напевающая о близкой разлуке с милым, пускается в пляс и, распахнув, словно для объятий, руки, выбивает частую дробь каблуками.
А узорные, как искусное кружево, мотивы вологодских песен, а рязанские запевки, а уральские «подгорные», а сколько еще других песен существует на нашей земле, которых я не успел еще узнать, не успел услышать.
Все это мне хотелось рассказать Фене, хотелось попросить, чтобы она спела свои частушки, и записать их. После того как по просьбе Любы я сделал доклад на комсомольском собрании о землеустройстве объединенного колхоза, Феня перестала сердиться на меня за изменения в хозяйстве, и мы с ней даже подружились.
На другой день после разговора с Семеном я отправился в сарай, где временно разместили несушек и цыплят. Утепленное здание сарая было разделено сенями на две половины. Я вошел туда, где находились недавно привезенные из города инкубаторные цыплята. За сеткой пищало и копошилось больше тысячи пушистых шариков. Отдельно, в ящике от письменного стола, сидели четыре нахохлившихся утенка. Видимо, в инкубатор вместе с куриными по ошибке попадают и утиные яйца.
Возле ящика я увидел Наташу. Сунув клювик утенка в рот, она поила его. Утенок пил, покорно закрыв глаза.
В помещении было жарко, как в теплице. Горел яркий электрический свет. Начинался вечер, из-за стенки доносилось сонное курлыканье кур. Через несколько минут за дверьми раздались шаги, и Наташа торопливо выпустила утенка. «Совсем еще зеленая девушка», — подумал я, скрывая улыбку.
Услышав шаги, цыплята запищали громче.
— Вот они какие, — улыбнулась Наташа, — второй день существуют, а мамашу свою уже по поступи узнают.
Вошла Феня с ведром, наполненным пшенной кашей. Цыплята протискивались к сетке, забирались друг на друга, растопыривали крошечные крылышки, падали и пищали. Гомон стоял оглушительный.
— Тише, вы! — крикнула Феня. Цыплята все, как по команде, замолчали.
— Смотри-ка, совсем как малые ребятишки, — засмеялась Наташа.
— Это они на одну минуту, — опрастывая ведро, говорила Феня ровным, спокойным голосом, словно разговаривая сама с собой, — минута пройдет, и снова заголосят.
Она рассыпала кашу по полу, и скоро тысяча носиков застучала по доскам.
— Вот как затукали, — сказала Наташа, — словно дождик пошел.
— С ними, пока малы, и заботы мало, — говорила между тем Феня неизвестно кому: мне или Наташе. — А вот с несушками прямо беда. Наши куры еще ничего, привыкли нестись на своем месте, а вот которых из Синегорья после объединения привезли, эти где попало несутся… И на сеновалах свежие яйца находят, и на скотном дворе, а то и прямо на улице. Одна — так в шапке у деда Игната снеслась, пока он работал. Вовсе с ума сошла.
Феня замолчала, нежно глядя на цыплят, и тут я исподволь завел разговор о частушках. Поняв, что мне надо, она насторожилась и спросила:
— Зачем это вам?
Я начал путано объяснять.
— Я знаю, что им надо, — сказала Наташа, уважительно называя меня на «они»: — Про них пели, вот они и хотят узнать, кто сложил, да в Москве и пожаловаться.
То, что и про меня была сочинена частушка, я слышал в первый раз.
— А как же, — сказала Фрося, — не знаете разве, как вас продернули за ваши планы? Да вы не сердитесь. Теперь-то после доклада все поняли, что по-вашему лучше. Не сердитесь.
И тут я рассказал все начистоту. Я сказал, что ни на кого не собираюсь жаловаться, а просто записываю частушки, стараюсь запомнить мотивы. Говорил я долго и, мне показалось, убедил девчат.
Когда я кончил, Феня критически оглядела меня и сказала:
— И вам не совестно такими пустяками заниматься? Вы же с высшим образованием.
Мне снова пришлось объяснять, что этим делом занимаются целые учреждения, и даже Академия наук посылает экспедиции записывать народные песни, и ничего в этом нет удивительного, потому что народные песни такое же настоящее искусство, как, например, опера. Даже Пушкин записывал их.
— Это, конечно, интересно, — песня, — сказала, внимательно выслушав меня, Феня. — «Ой, туманы мои, растуманы» или «Одинокая бродит гармонь». А в частушках чего интересного? Частушка — мотылек — день летает, а на другой день и нет ее. Уже другую поют. Только нам они и понятны. В других местах и не разберут, об чем речь… Хорошо, если уж вы так хотите, давайте после работы соберемся, споем вам. Записывайте. Вам какие надо, про любовь или производственные? Всякие? Ну, хорошо, споем всякие. Только не обессудьте, если такую споем, что уши заткнете… А почему вы это не у других, а у меня просите? — снова насторожилась Феня.
— Мне сказали, что вы их сочиняете.
— Кто вам сказал?
— Многие говорят, — слишком поздно поняв свою ошибку, ответил я.
— Это вам Семен сказал. Трепло, — сразу словно припечатала Феня. — Ну, хорошо, тогда и я скажу. Эти частушки больше всех он сам, Семен, и составляет, и спрашивайте у него, вон четвертая глава еще не сдана, а он, вместо того чтобы заниматься…
За стенкой раздалось громкое куриное клохтанье. Феня бросила ведро и побежала в другую половину.
Я стоял, совершенно сбитый с толку, и думал, как поступить дальше. Наташа следила за мной своими выразительными глазами. Ей, видимо, было меня жалко.
— Вы когда уезжаете? — спросила она.
— Дней через пять.
— Вы на нас не сердитесь. Мы про вас другую, хорошую складем.
— Кто складет-то?
— Мы, поддубенские, — доверительно проговорила Наташа. — У меня к вам будет просьба. Мы с Сеней будем сегодня в ночь речь составлять. Он меня просил помочь. — В голосе Наташи слышалась наивная гордость. — Так вот я тут набросала кое-что. Полные сутки думала. Посмотрите, пожалуйста. А то я Семену боюсь показывать. У меня всегда все получается, только при Семе как-то не так, как надо, выходит. Вот послушайте, я вам почитаю, а вы скажите, понравится ему или нет…
Вдруг она перестала говорить, посмотрела куда-то мимо меня, и лицо ее сделалось испуганно-тревожным. Я оглянулся. В дверях стояла Люба. На голове ее была надета красная тюбетейка Семена.
— А я тебя, Наташа, всюду ищу, — сказала Люба.
— Что я, кошелек с деньгами, — с трудом ответила Наташа, не сводя глаз с тюбетейки. — Чего меня искать?
— На бюро тебя выделили чехословацким делегатам ночлег организовать.
— Мне надо речь готовить.
— Без тебя сготовим.
— Мне Семен велел приходить сегодня.
— Наташенька, сама посуди, какую ты можешь сготовить речь? Какой из тебя оратор? Ты подумай лучше, в каких избах разместить гостей, а речь мы сами составим.
— И ты с ним?
— И я… Что ты смотришь на меня, как на чужую?
— А кто ты мне, своя, что ли, — так же с трудом проговорила Наташа и вышла на улицу, позабыв затворить за собой обе двери.
Назад: 4
Дальше: 6