Нилин Павел
Испытательный срок (сборник)
Испытательный срок
1
Зайцев быстро освоился. Он носил теперь старенькое, узковатое в плечах пальто, не иначе как приподняв воротник. Кепку натягивал до самых бровей, так, что не было видно огненно-рыжих волос. И смотрел на всех, чуть выкатив сердитые серые глаза.
Еще весной на книжном развале он купил замусоленную книжку с описанием японских способов борьбы, собранных, как было указано на обложке, господином Сигимицу, начальником тайной полиций, в помощь сыщикам, морякам и господам офицерам, желающим усовершенствовать свою мускулатуру.
Сделавшись, таким образом, обладателем всех этих хитроумных способов борьбы, Зайцев прямо-таки рвался к деятельности, бурной, рискованной, головокружительной, готовый хоть сейчас поставить на карту всю свою восемнадцатилетнюю жизнь.
А деятельности все еще не было.
Вернее, деятельность-то была: в уголовном розыске почти непрерывно звонил телефон - из районов города и губернии сообщали о происшествиях убийствах, кражах, ограблениях. Но Зайцева пока не допускали к этим делам.
И Егорова не допускали.
Впрочем, Егоров, как видно, и не стремился к опасным приключениям.
Угрюмый, стеснительный, похожий в кургузом черном пиджачке и в вылинявшей форменной фуражке на обносившегося гимназиста, он целый день сидел на широкой скамейке, где обычно ожидают своей очереди потерпевшие или задержанные по подозрению, пока их не опросит дежурный. И его самого было легко принять за потерпевшего.
Дежурный по городу так ему и сказал:
- Ты, брат, тут не сиди. А то ты только путаешь меня...
Егоров пересаживался поближе к столу дежурного. Но и здесь сидеть было уж совсем неудобно. К столу то и дело подводят задержанных или подходят потерпевшие, и надо все время кому-то уступать место.
А Зайцев большую часть дня проводил в разных комнатах - слушал, как ведут допросы, или заглядывал в окошечко арестного помещения, где сидят и шумно переговариваются еще, должно быть, не протрезвившиеся самогонщики.
Да и протрезвиться им мудрено: отобранные у них самогонные аппараты свалены тут же рядом, в кладовой, отчего весь коридор пропах сивухой. Чиркни, кажется, спичкой - и воздух вспыхнет синим спиртовым пламенем.
Встретив в этом длинном полутемном коридоре заблудившуюся торговку, пришедшую заявить о краже со взломом, Зайцев, раньше чем провести ее к дежурному по городу, сам ей тут же учинял допрос. И держал правую руку в кармане, будто у него там пистолет. Но пистолета Зайцеву еще не выдали.
И Егорову не выдали.
И неизвестно, выдадут ли. Неизвестно даже, оставят ли их работать в этом грозном учреждении.
Жур, к которому они прикреплены в качестве стажеров, вот уже который день лежит в больнице. Его подстрелили бандиты на Извозчичьей горе. Говорят, очень сильно попортили ему руку. И еще не известно, вернется ли Жур к исполнению своих обязанностей.
Ничего не известно.
А время идет.
Дежурный по городу, сидя за обшарпанным столом, часто взглядывает на стенные часы и записывает время в толстую тетрадь. Он записывает с точностью до минут, когда было заявлено о происшествии, когда агенты поехали на поимку преступников, когда привели задержанных. Он записывает течение времени. Спокойно записывает, потому что ему некуда спешить. Он уже устроился на работу, и вместе с временем идет ему зарплата.
А Егорову и Зайцеву зарплата не определена.
Все будет зависеть от Жура. И не только от Жура, но и от обстоятельств.
Дело в том, что в губкоме комсомола ошибочно выписали две путевки на одну штатную должность. Значит, кто-то один может остаться на работе - или Егоров, или Зайцев.
- Останется тот, кто покажет себя с лучшей стороны, - сказал Жур в первый же день, как приставили к нему стажеров. - Но вообще-то вы не сильно тревожьтесь, ребята. Штат, конечно, почти весь заполнен. Однако у нас особая работа: все время происходит движение в личном составе. Может, вам внезапно обоим повезет. Вдруг откроется непредвиденный шанс.
- Понятно, - кивнул Зайцев и весело улыбнулся, как Жур.
А Егоров ничего не понял. Не понял, какой может вдруг открыться непредвиденный шанс.
Зайцев объяснил ему это, когда они вышли из комнатки Жура.
- Ну, честное слово, ты как бестолковый, - сказал Зайцев. - Сотрудников же непрерывно убивают. Ты сам видишь, какой повсюду бандитизм. Даже в газетах об этом пишут. Ну и вот, если кого-нибудь при нас убьют, нам освободятся места. Или, - Зайцев опять улыбнулся, - или нас самих тут ухлопают, пока мы еще не в штате...
У Егорова потемнело лицо.
- Боишься? - спросил Зайцев.
- А ты?
- Не очень.
- Ну и я, - сказал Егоров.
И по-другому он не мог сказать. Неужели он признается, что боится! А может, Зайцев нарочно испытывает его?
Зайцеву было бы куда лучше, если б Егоров испугался: пошел бы в губком комсомола и заявил, что тут у вас, мол, вышла ошибка - две путевки на одну должность. Пусть, мол, там в угрозыске остается Зайцев, а я хотел бы пойти на курсы счетоводов, как настаивает моя сестра Катя. Или хорошо бы, если есть свободная путевка, устроиться в Завьяловские механические мастерские - учиться на слесаря-водопроводчика, как советовал покойный отец.
Конечно, Зайцев был бы доволен, если б Егоров именно так поступил. Но Егоров так не поступит. Ни за что не поступит.
Нет, уж он лучше подождет Жура. Подождет сколько надо. Хотя сидеть часами в дежурке и ждать своей участи очень нелегко.
Дежурный по городу, когда подле него нет ни задержанных, ни потерпевших, достает из-под бумаг пачку печенья "Яхта", сердито разрывает обложку и, откусывая сразу от двух печенюшек, пьет чай из крышки от американского термоса.
На Егорова он теперь не обращает никакого внимания, будто это не человек, а неодушевленный предмет, такой же, как высокая китайская ваза, что стоит зачем-то вон там в углу.
Напившись чаю и съев в задумчивости всю пачку печенья, дежурный выплескивает из термосной крышки остатки чая прямо на пол, завинчивает термос и, вытерев губы аккуратно сложенным носовым платком, выдвигает ящик стола.
В ящике он устанавливает небольшое зеркало и, глядя в него, осторожно, как женщина, укладывает пальцами волнистые длинные волосы.
Вдруг на щеке он заметил какой-то непорядок, пятнышко какое-то, обеспокоился, сделал страдальческое лицо и стал натягивать кожу ногтями. Ногти у него давно не обрезались - такая мода. Особенно длинный ноготь на мизинце. Этим ногтем, как шилом, он долго оперирует щеку - счищает пятнышко, и ему, наверно, совсем неинтересно, что о нем думает Егоров.
А Егоров думает о многом.
В Дударях, где он жил недавно, тоже есть уголовный розыск. У Егорова там были знакомые ребята. Он иногда заходил к ним. И вот если сравнить ту дежурку в Дударях с этой, то получится просто позор. - Там, в Дударях, чистота, все стены заново побелены, а тут только слава, что губернский уголовный розыск. Пол затоптан, стены и вся мебель обшарпаны.
И на стенах всюду надписи гвоздем, и карандашом, и еще чем-то. Например: "Усякин, я тебя не боюсь", или: "Иванова Женя пусть помнит...", дальше зачеркнуто карандашом. "Костю Варюхина давно бы надо выгнать отсюдова. Даже фамилия, обратите внимание, Варюхин. Этого терпеть нельзя". И опять: "Усякин, я тебя не боюсь".
Дежурный, должно быть, не видит, не замечает этих надписей.
Выдавив угорь на щеке, он осторожно прижигает ранку пробочкой от пузырька с йодом. Затем выходит из-за стола, и по-петушиному отставив ногу, как артист на сцене, читает стихи, грустно глядя в отпотевшее окно, за которым идет дождь со снегом:
Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдет, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.
Ты теперь не так уж будешь биться,
Сердце, тронутое...
- А кто такой Усякин? - вдруг спрашивает Егоров.
Дежурный, вздрогнув и прищурившись, подозрительно смотрит на Егорова.
- А тебе зачем?
- Тут написано, - показывает Егоров.
- Мало ли что тут написано, - строго говорит дежурный. И опять садится за стол, сметая рукой обложку от печенья в специальную корзинку, стоящую подле стола.
Зайцев уже узнал, что этот дежурный по городу готовится в артисты.
"Все куда-нибудь готовятся, - уныло и завистливо думает Егоров. - А я..."
И не может додумать свою мысль до конца. Не успевает. На столе звонит телефон и спутывает мысли Егорова.
- Дежурный по городу Бармашев вас слушает, - говорит в телефонную трубку дежурный. И, как-то по-особенному вывернув ручку, записывает широким пером "рондо" очередное происшествие.
Почерк у дежурного тонкий, паутинный, со многими завитушками. И сколько Егоров ни вытягивает шею, он все равно не может прочитать, что там записывает в толстую тетрадь дежурный.
А Егорову хочется узнать, где что случилось. Каждый звонок волнует его. Но заговаривать с дежурным он больше не решается. Чего доброго, дежурный еще скажет:
- А ну-ка, иди отсюда. Ты мне мешаешь...
Егоров старается сидеть тихо. Вид у него вялый. Глядя со стороны, можно подумать, что он хочет спать. Но он спать совсем не хочет. Внутри у него все кипит и клокочет.
Уж лучше бы ему, чем сидеть вот так без толку, опять пойти по дворам. Если нет постоянной работы, можно наняться к кому-нибудь попилить, поколоть дрова, тем более у него есть хорошая лучковая пила и колун - еще от покойного отца остались. Все-таки заработок.
А то вечером придешь домой, сестра Катя спросит:
- Ну как, сыщик, кого поймал?
- Никого я не поймал, но поймаю, - скажет Егоров. - Вот посмотришь, поймаю...
- Ну уж ладно, - невесело засмеется Катя. И поставит перед ним чугунок с теплыми картошками в мундирах. - Кушай уж что есть. И получше тебя люди не могут устроиться...
Прямо в горле останавливаются эти картошки. А что делать?
И Катю винить нельзя. Ей трудно, у нее трое ребятишек, без отца. Она целый день и ночь стирает и гладит, стирает и гладит.
А Егоров сидит вот в дежурке. И чего он сидит? На что надеется? Может, ничего из этого сидения и не получится. Даже скорее всего - не получится.
А время идет. И это ведь не просто время идет - это жизнь проходит.
Было Егорову семнадцать лет, зимой будет восемнадцать.
В Дударях он было хорошо устроился - жил у дяди, работал на маслозаводе. И грузчиком работал и помощником аппаратчика. Неплохо работал, присматривался к делу. Но дядя внезапно на старости лет женился во второй раз. Новая жена стала настраивать дядю против племянника. Пришлось уехать обратно к сестре. И не рад теперь Егоров, что уехал из Дударей. Там он все-таки считался штатным работником. А тут он кто?
- Ты гляди, что нам дали, - вдруг появляется в дежурке Зайцев и протягивает Егорову две записки. - Это билеты. Нас приглашают как сотрудников. Будет вечер. В честь Октябрьской революции. И еще полагаются талоны в буфет. Пойдем к Зыбицкому, возьмем талоны... Да ты не рассиживайся, пойдем скорее. Что ты как сонный?..
Зайцев уже знает всех. И хотя на дверях комнаты, где сидит Зыбицкий, приколочена табличка: "Посторонним вход воспрещен"; Зайцев смело открывает эту дверь.
А Егоров остается в коридоре.
- Да иди ты, иди, - тянет его за собой Зайцев. - Тут написано: "посторонним". А мы же с тобой не посторонние, если нас, ты видишь, приглашают...
2
Худенькая, белобрысая, похожая на сердитую девочку, Катя вся вдруг осветилась от счастья, увидев пригласительный билет. Не ее приглашали, а брата, но все равно она была в восторге. Особенно ей понравилось: "Дорогой товарищ Егоров!" ("Дорогой товарищ" напечатано на машинке, а "Егоров" приписано от руки.)
Катя несколько раз перечитала билет, словно хотела заучить его наизусть: "Организационная комиссия по проведению праздника Октябрьской революции приглашает вас на торжественный вечер. Доклад товарища Курычева. Художественная часть. В заключение - товарищеский чай".
- Вот оно как дело-то обернулось, - говорила Катя. - Ну, я очень рада за тебя, Саша. Очень рада. - И она поцеловала брата. - А я ведь, дура, до последнего не верила, что тебя примут.
- Да меня еще не приняли, - покраснел Егоров.
- Теперь уж примут. Обязательно примут, - уверяла Катя. - Теперь уж тебя выгнать не имеют права, если пригласили. И смотри, как пишут: "Дорогой товарищ Егоров". Значит, уважают...
- Да это всем так пишут...
- Нет, это уж ты мне не рассказывай - всем. Всем, да не каждому. Товарищеский чай. Но в чем же, мне интересно, ты пойдешь? Надо бы хоть рубашку тебе купить.
И утром в воскресенье, попросив соседку приглядеть за ребятишками, Катя повела Егорова на Чистяревскую улицу.
Было слякотно, туманно, но все еще не очень холодно. Никогда, говорят, в Сибири не было такой осени - то дождь, то снег, то опять дождь.
Прежде всего они зашли в красивый магазин с громадной вывеской "Петр Штейн и компания. Мануфактура и конфекцион".
Продавец им выбросил на прилавок несколько коробок с сорочками. Но Кате почему-то не понравилась ни одна. Нет, одну она как будто хотела купить. Подошла уже к кассе, стала пересчитывать деньги, завязанные в платке.
Долго пересчитывала. Толстый приказчик в пенсне насмешливо смотрел на ее худенькую фигурку в старомодном плюшевом жакете и на Егорова в смешном, кургузом пиджачке и гимназической фуражке.
Егорову вдруг стало тошно.
- Пойдем, - сказал он сестре. - Не надо мне никаких рубашек. - И пошел из магазина.
- Как же это так не надо? - заморгала белесыми ресницами Катя, но все-таки пошла вслед за ним.
Молча пройдя всю Чистяревскую, тускло поблескивавшую запотевшим стеклом витрин и полированной бронзой, они издали увидели в низине широкую площадь, где качались, как подсолнухи под ветром, шапки, шляпы, фуражки и рокотал многоголосый гул.
Вот уж где можно было купить все, что угодно.
И на столах, и на прилавках, и на ручных тележках, и просто на рогожах на земле разложен разный товар.
Замки и старинные шкатулки, посуда и пряники, ватные пиджаки и балалайки, топоры и валенки, старые генеральские погоны и живые гуси.
И тут же лиса в клетке.
Егоров больше всего заинтересовался лисой, даже спросил, сколько она стоит. Но Катя ухватила его, как маленького, за руку и повлекла в сторону.
Она увидела старуху, распялившую на палке не новую косоворотку. Цена была подходящей. Но Катя порядилась минут пять и заставила Егорова примерить покупку. Не раздеваясь примерить, просто вытянуть руки - не коротки ли рукава. А пока он примерял, стала прицениваться к почти новому цвета морской волны френчу на руках у мальчишки.
Френч этот года два-три назад носил какой-то иностранный офицер-интервент, завезенный к нам из неведомых земель. Офицера, наверно, и убили в этом френче. Но сейчас не хотелось думать об этом, да и некогда было думать.
За френч и косоворотку удалось заплатить ненамного больше, чем за одну сорочку в магазине "Петр Штейн и компания".
Егоров надел френч и даже ростом стал как будто выше. А Катя, безмерно счастливая, оглядывала его со всех сторон и оправляла.
- Вот теперь ты сотрудник. Настоящий сотрудник. Я деньги берегла, хотела ребятишкам валенки на зиму купить, но теперь не жалею. Ребятишкам два шага до школы, им ничего не сделается. А тебе важнее, если тебя приняли на такую работу...
- Да меня еще не приняли, - опять покраснел Егоров.
- Значит, примут, обязательно примут, - успокоила его Катя. - Как же это могут не принять, если мы затратили такие деньги только на одну одежду...
У Егорова защемило сердце. Ведь вот что наделал этот пригласительный билет. Катя, расчувствовавшись, отдала почти все свои сбережения за френч и косоворотку. А вдруг Егорова все-таки не примут? Даже скорее всего не примут.
Егоров предложил тут же сейчас продать его кургузый пиджачок, чтобы выручить хотя бы часть денег. Но Катя сказала, что сперва починит пиджачок, приведет в порядок, а потом будет видно - может, он и сам его еще поносит. Трепать такой красивый френч во всякое время нельзя.
Возвращались они с базара по одной из главных улиц - бывшей Петуховской, теперь Фридриха Энгельса.
Улица уже готовилась к празднику. Над фасадами домов плескались флаги.
На крышу самого высокого дома - почты рабочие поднимали на веревках портрет Карла Маркса.
- Смотри, Катя, как красиво! И тут еще лампочки к вечеру зажгут, показал Егоров на крышу.
- А чего красивого-то? - не обрадовалась Катя. - Буржуи как были, так и остались. Только название переменилось - нэпманы...
- Это временное явление, временные трудности, - тоном докладчика произнес Егоров. И ему самому не понравился этот тон. Не так бы надо разговаривать с родной сестрой. А как?
Катя сейчас, вот в эту минуту, беспокоится, конечно, не столько из-за новоявленных буржуев, сколько из-за того, что деньги, сбереженные ребятишкам на валенки, уже истрачены, почти все истрачены. И это понятно Егорову. А что касается буржуев и неустройства жизни, тут не все понятно и ему самому, хотя он комсомолец и должен бы уметь все объяснить. Но он не умеет и чувствует себя растерянным и виноватым перед Катей. Уж лучше бы не покупать эту рубашку и френч. Но что теперь делать? Куплены.
- Хорошо вам, мужикам, - опять говорит Катя. - Беспечные вы. Никакой-то заботушки у вас нет. А женщинам ох как трудно! Особенно с детями...
"И мужчинам трудно", - хотел бы сказать Егоров. Но он молчит. Не словами надо успокаивать Катю, а делом - заработком. А когда он будет, заработок?
В ту же ночь Катя перелицевала воротник на френче, срезала малиновые лычки с серебряными птицами, перешила пуговицы. И когда Егоров снова примерил обнову, оглядев его, сказала:
- А этот офицерик, видать, одного роста с тобой был. Тоже, наверно, молоденький. Дурак, поехал воевать в Россию, даже в самую Сибирь. Вот и довоевался.
- Он же не сам поехал, - сказал Егоров, - его послали.
- Все равно дурак, прости меня, господи, - вздохнула Катя. - Теперь где-нибудь лежит закопанный. А ведь тоже, наверно, была у него мать или еще кто-нибудь. Я и про тебя тоже думаю. Радуемся, что поступаешь на работу, а ведь работа какая опасная...
- Сравнила! - возмутился Егоров. - Он же кто, этот офицер? Интервент. Все равно что бандит. А я...
- Ну ладно, ну ладно, - сказала Катя. - У тебя своя голова на плечах. Сам смотри, как тебе будет лучше. А люди, между прочим, выучиваются на счетоводов. И никого ловить не надо. Сиди в тепле, считай себе на счетах.
3
Вечер устраивали не в том помещении, где находился уголовный розыск, а рядом - где управление губернской милиции. И вход был с другого подъезда.
Окна на втором этаже были ярко освещены, когда Егоров подходил к зданию в восьмом часу вечера. И внутри победно играл духовой оркестр, сотрясая стены.
И может, именно духовой оркестр внушил Егорову внезапную робость. А вдруг его не пустят на вечер? Вдруг скажут, что это была ошибка с приглашением, что стажерам нельзя? А он вон как празднично приоделся, надел френч, начистил башмаки, постригся и причесался. Волосы еще мокрые после причесывания.
Двери были широко распахнуты, и с улицы, даже с той стороны улицы, видно, что каменная лестница тоже ярко освещена и устлана коврами.
На ковре у входа стоял дежурный по городу, старший уполномоченный Бармашев, в синей шерстяной толстовке и в серебряного цвета брюках дудочкой, как было модно в ту пору.
Егоров хотел незаметно пройти мимо него. Даже подождал у дверей в надежде, что Бармашев уйдет: долго и старательно вытирал подошвы. Но Бармашев увидел Егорова, заулыбался и сказал:
- Приветствую. - И протянул ему руку. - Фуражку можешь повесить вон туда, на вешалку. Проходи. Очень приятно.
На втором этаже, в светлом коридоре, прогуливалось уже много приглашенных мужчин и женщин. Пахло духами, пудрой, легким табаком и чем-то неуловимо волнующим, чем пахнут праздники нашего детства, нашей юности.
Егоров поднялся на второй этаж и сразу остановился. Ему показалось, что все теперь смотрят только на него. А этот, мол, еще откуда взялся?
Знакомых не было видно. Да и откуда тут возьмутся знакомые?
Мимо прошел чем-то озабоченный Бармашев. Видимо, и здесь он дежурный по вечеру. Оглянувшись на Егорова, он вдруг потрогал его за плечо. И это легкое прикосновение было необыкновенно приятно Егорову.
Потом всех пригласили в зал, в тот самый зал, где в обычные дни за тесно составленными столами сидят милицейские служащие, стучат машинки, прикладываются печати, толпятся посетители.
Теперь столов тут не было. Были рядами выстроены стулья и сооружен помост с трибуной и единственным длинным столом, застланным красной материей.
Егоров не пробивался в первый ряд, но как-то так случилось, что он оказался в первом ряду и впервые в жизни увидел самого товарища Курычева. Даже рябинки на его лице увидел.
Товарищ Курычев, опираясь на трибуну, делал доклад.
Егоров неотрывно смотрел на Курычева. И ему казалось, что и Курычев смотрит с трибуны только на него.
А может, оно так и было? Докладчики ведь часто почти бессознательно выбирают в зале кого-нибудь одного, на кого бы можно было опереться глазами. Вот Курычев и выбрал Егорова, еще не зная, кто такой Егоров.
А Егоров, разглядывая Курычева, только и думает о том, что перед ним стоит человек, от которого будет зависеть вся его дальнейшая судьба. Примет Курычев Егорова на работу или не примет?
Только о судьбе своей и думает Егоров. Но вот до сознания его долетает фамилия - Боровский. Этого Воровского недавно убили где-то в Лозанне, в отеле "Сесиль". Он был нашим представителем. Его убили враги нашего государства.
Никаких подробностей убийства докладчик не приводит. Он называет дальше новую фамилию - Керзон оф Кедльстон.
Этого Егоров знает. Не лично знает, но слышал.
Еще весной, когда Егоров жил в Дударях, был митинг по поводу этого лорда Керзона. Он предъявил нам ультиматум, грозил войной, если мы чего-то не выполним, а мы этого как раз вовсе не хотим выполнять. И не обязаны, потому что мы против мировой буржуазии. Мы за рабочий класс. За весь рабочий класс, какой есть на всем земном шаре. Поэтому мы сейчас приветствуем рабочих немецкого города Гамбурга, которые вот в эти дни ведут ожесточенные уличные бои с полицией.
- ...Мы посылаем им сейчас отсюда наш пролетарский пламенный привет, говорит товарищ Курычев.
И весь зал аплодирует.
И Егоров аплодирует.
Потом товарищ Курычев объясняет, почему мы еще допускаем буржуазию торговать и даже позволяем частникам открывать заводы. И приводит подлинные слова Владимира Ильича Ленина: "...Мы сейчас отступаем, как бы отступаем назад, но мы это делаем, чтобы сначала отступить, а потом разбежаться и сильнее прыгнуть вперед. Только под одним этим условием мы отступили назад в проведении нашей новой экономической политики. Где и как мы должны теперь перестроиться, приспособиться, переорганизоваться, чтобы после отступления начать упорнейшее наступление вперед, мы еще не знаем. Чтобы провести все эти действия в нормальном порядке, нужно, как говорит пословица, не десять, а сто раз примерить, прежде чем решить".
- Вот это подлинные ленинские слова, - говорит Курычев. - Я надеюсь, вам понятна вся сложность и все неимоверные трудности, в которых мы живем. - И опять смотрит на Егорова.
И Егоров невольно кивает в подтверждение того, что ему все, решительно все понятно. А чего же тут не понять! Только Катя все обижается, что ей с ребятишками очень трудно. Но ведь всем трудно, всему народу.
Однако есть надежда, что дела исправятся, как дальше доказывает докладчик. И приводит цифры добычи угля в Донбассе.
Докладчик считает уголь на пуды, на тысячи пудов. И так по его словам получается, что угля у нас в будущем году будет больше. Ненамного больше, но все-таки больше. Как-никак уже добыто пятьдесят один миллион пудов. И, значит, мы постепенно ликвидируем послевоенную разруху, откроем новые заводы, сократим безработицу. А кроме того, наше правительство купило недавно в Америке триста тракторов.
- Таким образом, - говорит докладчик, - наша с вами судьба, товарищи, зависит сейчас не только от нас самих, но и от многих мировых факторов.
"Факторы" - это еще непонятно Егорову. Но ему становится вдруг понятным, что и его судьба теперь зависит, пожалуй, не только от товарища Курычева. Она связана, его судьба, и с добычей угля в Донбассе, и с боями в Гамбурге, и еще со многим, что происходит вдалеке от него, но имеет к нему, однако, прямое отношение. Он усваивает это не столько умом, сколько сердцем. И его охватывает необыкновенное, еще до конца не осознанное волнение.
- Теперь возьмем такой факт, - вытирает носовым платком лицо и шею товарищ Курычев. - Генерал Пепеляев, как вы знаете, недавно разбит. Его банды рассеяны, но не ликвидированы полностью. Они еще бродят по тайге, совершают набеги на сельские местности и пользуются поддержкой кулачества. Кое-кому они внушают надежду, что все еще переменится, что еще повторится интервенция. В деревне идет глухая классовая борьба. Она идет и в городе. Нэпманские элементы еще надеются, что им удастся хотя бы тихой сапой одолеть Советскую власть. Они занимаются хищением, применяют обман, и подкуп, и другие подлости. Вы же знаете, что нам пришлось недавно удалить из нашего аппарата несколько старых работников, уличенных во взяточничестве и грязных связях с нэпманскими элементами. Мы сейчас делаем ставку на молодые кадры работников. Мы должны быть уверены в их неподкупности...
Глаза у товарища Курычева вдруг стали колючими. И вот такими глазами он смотрит на Егорова. И хотя Егоров ни в чем не виноват, он ежится под этим взглядом. И в то же время улавливает в голосе докладчика какую-то особенность, которая чуть расхолаживает его, Егорова. Есть в докладчике некоторая простоватость, что ли, не такой уж он, наверно, необыкновенный человек, как показалось Егорову вначале.
- ...Во всяком случае, мы всегда должны быть начеку, - говорит товарищ Курычев. - А у нас еще есть товарищи, которые начинают почему-то думать, что мы уже всего достигли. А нам еще надо перестроить весь мир. Наша жизнь, как указывает товарищ Ленин, по-настоящему не налажена. В нашей жизни еще имеется много мусора, который надо изымать, чтобы можно было быстрее строить новую жизнь. Нам надо всеми силами насаждать революционную законность, беспощадно карать врагов нашего молодого государства, а также приводить в чувство тех, кто озорует, не желая войти в политическое сознание. Да чего далеко ходить! Вчерашний день в ресторане "Калькутта" опять бандиты зарезали пьяного. А он оказался кассиром, который спокойно и бессовестно пропивал государственные деньги! Где же, я спрашиваю, были мы? Где была наша революционная бдительность в обоих случаях, когда, с одной стороны, этот преступный кассир брал из кассы деньги, а с другой стороны, рисковал своей жизнью в ресторане "Калькутта"?..
4
После доклада был перерыв. Многие вышли в коридор поразмяться, покурить.
А Егоров продолжал сидеть в зале, боясь потерять это удобное место. Ведь уже объявили: после перерыва будет художественная часть.
Он сидел, положив локоть на спинку стула, и рассеянно оглядывал зал.
Вдруг ему кто-то замахал рукой от дверей. Кто же это может быть? Ах, да это же Зайцев!..
Егоров не сразу узнал его.
Зайцев подошел к нему. Он был в сером, излишне свободном костюме.
"Наверно, в отцовском", - подумал Егоров.
Рыжие волосы Зайцева, всегда укрытые кепкой, сейчас пылали при ярком электрическом свете. И вздернутый нос, слегка облупленный, сиял, будто чем-то намазанный. А может, и правда намазанный. Егоров, улыбнувшись, подумал, что у Зайцева, наверно, постоянный жар и от этого облупился нос. Больше не от чего - лето давно прошло.
Зайцев хлопнул Егорова по колену и сел рядом.
- Слыхал, что Курычев-то говорит? - весело спросил Зайцев. - Нужны, мол, молодые кадры, насаждать революционную законность. Даже в самом срочном порядке. А Жур, между прочим, все еще лежит в больнице, и мы из-за него должны баклуши бить. Нет, это надо поломать. Надо пойти прямо к самому Курычеву и поставить вопрос вот так: или - или...
Егоров боялся ставить вопрос вот так, как советовал Зайцев. Да и Зайцев, пожалуй, излишне горячился. Ни к кому он скорее всего не пойдет, ничего не скажет. Но Егорову все-таки понравился этот решительный тон, и он сказал:
- Для такой работы, как эта, я считаю, надо иметь особые способности, как вот у тебя. А я еще про себя не знаю...
- Ну что ты! - засмеялся Зайцев. И пожалел Егорова: - И у тебя хорошие способности будут. Если, конечно, приложишь старание... - И, не посчитавшись с тем, что они соперники - ведь все еще не ясно, кто из них остается на работе и кому придется уйти, - вынул из кармана потрепанное произведение господина Сигимицу, с которым он теперь, должно быть, не расставался. - Вот интересная книжонка, смотри. Если хочешь, ознакомься. По-моему, мировая книжонка, хотя автор явно не наш человек...
Егоров раскрыл книжку, прочитал название и сразу углубился в чтение. Но тут началась художественная часть. Зайцев ушел в задние ряды.
На подмостках появился Бармашев. Он весело, с прибаутками, объявлял артистов.
Первыми выступали какие-то молодые парни и девушки, одетые как испанцы, - в черных плащах и в широкополых шляпах. Они лихо плясали, били в бубен и пели частушки про лорда Керзона и про наши самолеты, которые мы выстроим назло всем керзонам.
Егорову это все так понравилось, что он сам стал тихонько притоптывать ногой в такт пению. И случайно прихлопнул носок сапога своего соседа, какого-то важного старичка в милицейской форме, сидевшего рядом с женой.
- Извиняюсь, - сконфузился Егоров.
- Ничего, - сказал сосед. И кивнул на подмостки. - Действительно здорово поют. И все в самую точку. В самую точку. До чего способные и политически подкованные люди...
Машинистка милиции Клеопатра Семенова, как ее объявил Бармашев, спела под аккомпанемент рояля романс "Отцвели уж давно хризантемы в саду". Потом два милиционера в форменных брюках, но без гимнастерок продемонстрировали спортивные упражнения на брусьях, старший делопроизводитель сыграл на гитаре и спел под собственный аккомпанемент "Вот вспыхнуло утро, румянятся воды, над озером быстрая чайка летит...". Уполномоченный угрозыска Воробейчик показал фокусы с картами.
Наибольший успех, однако, имел Бармашев, читавший стихи Сергея Есенина.
И это было особенно приятно Егорову. Он вспомнил, как Бармашев разучивал эти стихи в дежурке в его присутствии.
Егоров больше уже не обижался на него за то, что дежурный по городу относился к нему еще два дня назад как к неодушевленному предмету.
Внизу, в первом этаже, были накрыты столы.
Перед каждым приглашенным поставили стакан с чаем и тарелку с бутербродами, яблоками и конфетами.
Яблоки и конфеты Егоров сразу же спрятал в карман. Потом, подумав, аккуратно завернул в чистый носовой платок бутерброды с сыром и брынзой. Все это он унесет домой, племянникам и Кате.
Только бутерброды с вареньем и омулевой икрой он решил съесть сам, а то, чего доброго, измажешь икрой и вареньем карманы.
Зайцев сидел у другого конца стола и все время наклонялся к какой-то девушке с алой лентой в черных волосах.
"Хорошенькая, - подумал, глядя на нее издали, Егоров. И еще подумал: Как в песне: "Вьется алая лента игриво в волосах твоих черных, как ночь".
Зайцев оставил свою девушку и ушел ненадолго.
Потом он появился с бутылкой пива и закричал через стол, как у себя дома:
- Егоров, иди сюда!
Егоров уже допил чай и подошел.
- Пива хочешь? - спросил Зайцев. И стал наливать в стаканы сначала девушке, потом Егорову пиво. И себе налил. - Давайте чокнемся. Нет, неправильно. Вы сперва познакомьтесь.
Девушка протянула Егорову левую руку - в правой пиво - и сказала:
- Рая.
- Егоров, - сказал Егоров. И покраснел. И от смущения нахмурился. И так, нахмурившись, спросил Зайцева: - А пиво это откуда?
- Тут же еще есть один буфет - за деньги, - кивнул на дверь Зайцев. И засмеялся, облизывая губы. - Ты как будто первый раз сюда пришел.
- А я и правда первый раз, - сознался Егоров. Но если б он даже знал, что здесь продают пиво, он все равно не купил бы. На что он купит?
А Зайцев купил не только бутылку пива, но и две толстые конфеты в красивых бумажках - девушке и Егорову. От конфеты Егоров отказался.
- Это откуда девушка? - негромко поинтересовался он, отозвав Зайцева в сторону. - Тоже здешняя? Сотрудница?
- Нет, зачем! - улыбнулся Зайцев. - Это просто моя девушка. Знакомая.
- А как она сюда попала?
- Обыкновенно. Я ее провел. Взял у Бармашева билет и провел...
Егорову даже стало как-то обидно. Он стеснялся сюда идти, боялся, что его не пустят. А Зайцев не только сам прошел, но и девушку свою провел. Не побоялся.
И еще удивился Егоров, что у Зайцева уже есть своя девушка, хотя Зайцев старше Егорова всего месяца на три.
А у Егорова не было девушки, про которую бы можно было сказать, что он за ней ухаживает. Он, пожалуй бы, даже не решился пойти вот так куда-нибудь на вечер с девушкой. Ему бы совестно было, неловко.
Года два назад, когда еще был жив отец и Егоров учился в школе, ему сильно нравилась одна девочка - Аня Иващенко. Он, наверно; влюбился в нее. Конечно, влюбился. И написал ей стихи.
Он тогда еще писал стихи и мечтал стать поэтом. Но не стал. И теперь уже не станет. Сам знает, что не станет. А тогда писал. Тайно писал. Никому не показывал. Нет, показывал. Но только одному человеку - Ваньке Маничеву. Они сидели за одной партой.
Ванька Маничев был старше его года на два, учился плохо, но считал себя очень умным и говорил:
- Ты, даю тебе слово, Егоров, будешь, как... как, я не знаю кто... как Пушкин. Или в крайнем случае как Лермонтов.
Да, правда, только Маничеву Егоров показывал свои стихи, больше никому. И Ане Иващенко не показывал. Да она и не обращала на него никакого внимания, хотя, наверно, заметно было, что он в нее влюблен.
Он подружился тогда с ее братом, мальчишкой, пронырливым, жадным, выпрашивавшим в школе дополнительные завтраки. Егорову была особенно противна его жадность. Но Егоров все-таки подружился с ним, подарил ему двух лучших голубей. Все для того, чтобы бывать у них в доме и хоть мельком видеть Аню, слышать ее голос.
Егоров даже заикался, когда разговаривал с ней. А она все равно не обращала на него никакого внимания. А почему?
Егоров как бы нечаянно посмотрелся в большое зеркало. И в зеркале увидел не только себя, но и Зайцева и его девушку.
Нельзя, пожалуй, сказать, что Егоров хуже Зайцева на вид. Егоров и ростом выше, и плечистее, и нос у него не облупленный, и темные волосы хорошо причесаны.
"Шатен" называется мужчина, у которого такие волосы. Егоров шатен, а не рыжий, как Зайцев.
Но все-таки Зайцев, а не Егоров пришел сюда с этой хорошенькой девушкой. И легче все в жизни достается Зайцеву.
Наверху, на втором этаже, опять загремел духовой оркестр.
Начались танцы. Все пошли наверх. И Зайцев пошел со своей девушкой. И Егоров.
Весь вечер Зайцев танцевал с кем хотел. И девушка его танцевала то с Зайцевым, то еще с кем-нибудь.
А Егоров хорошо устроился на стуле в коридоре и вчитывался в книжку господина Сигимицу. Любопытная книжка. И хорошо ее тут читать под музыку. И музыку слушаешь и читаешь.
Егоров уже немало книг прочел в своей жизни. Особенно много он читал в Дударях. Делать там нечего было по вечерам. Он брал книги в библиотеке и читал.
Он даже старался прочитать "Капитал" Карла Маркса. Но ничего не понял. И чуть не заболел от досады. Ему было обидно, что все читают и понимают или говорят, что читают и понимают, а он вот один не понимает. Ну никак не понимает! Что он, глупее всех, что ли?
Его успокоила одна учительница, сказала, что у него недостаточно образования для такого чтения, и посоветовала читать пока другие книги.
Он прочитал о звездах, о происхождении жизни на Земле, о дальних странах - таких, как Индия. Потом читал романы Гончарова, Диккенса, Тургенева, читал и делал выписки, как его научили.
Из этой книжки господина Сигимицу он тоже сделает выписки. Тем более что это теперь ему надо для работы, если его, конечно, возьмут на работу.
Он спрятал книжку в карман и решил идти домой. Но из зала вышел разгоряченный танцами Зайцев.
- А ты чего не танцуешь? Хочешь, потанцуй с моей девушкой. Запомни: ее зовут Рая.
Егорову отчего-то было неловко сказать, что он не танцует, не умеет. Он сказал:
- Не стоит сейчас. После. Я домой пойду.
- А что ты такой невеселый? Вроде печальный.
- Я думаю, - сказал Егоров.
Зайцев засмеялся.
- Все думают, но у тебя вид какой-то постный. Ты что, все тревожишься, что тебя на работу, думаешь, не возьмут?
- Да это пустяки, - слукавил Егоров. - В крайнем случае я в какое-нибудь другое место устроюсь.
- А я нет, - сделал сердитые глаза Зайцев. - Я все равно тут останусь. Мне просто нравится эта работа. Я хотел или в матросы пойти, или сюда. Мой отец работает в артели "Металлист"...
- Это его костюмчик? - кивнул Егоров.
- Его, - опять засмеялся Зайцев. - Так вот, я говорю, мой отец работает мастером в артели "Металлист". Он все уговаривал меня, чтобы я тоже к ним в артель пошел. А что мне за интерес делать замки!
У Егорова мелькнула мысль: "А что, если через Зайцева устроиться в эту артель? Вот было бы дело! Во-первых, специальность..."
Но Егоров тут же отогнал эту мысль. Из самолюбия отогнал. Если Зайцев считает, что его, Зайцева, обязательно примут на работу в уголовный розыск, почему он, Егоров, должен считать себя хуже Зайцева?
Конечно, Зайцев более шустрый. Шустрых все любят. Однако пока еще ничего не известно.
5
Вернувшись домой, Егоров всю ночь при керосиновой лампе изучал произведение господина Сигимицу. Вот именно изучал. Читал, и перечитывал, и делал выписки.
И под утро пришел к убеждению, что он, Егоров, способен с помощью этой книги усовершенствовать свою мускулатуру ничуть не хуже любого моряка или офицера. Все дело в упорстве, в систематичности занятий, как уверяет господин Сигимицу. Ну что ж, Егоров проявит упорство. Посмотрим, что из этого получится.
После торжественного вечера в честь Октябрьской революции, после доклада и товарищеского чая, после всей этой веселой, бодрящей душу праздничности он, несмотря на прежние сомнения, был все-таки полон самых, как говорится, радужных надежд.
Однако положение его в дежурке и после праздника ни в чем не изменилось. По-прежнему дни его текли бесплодно.
Бармашев, казавшийся таким любезным на вечере, опять как будто не узнавал Егорова. Опять во время своего дежурства он принимал его за неодушевленный предмет. Опять, не глядя на него, пил из термоса чай с печеньем "Яхта", смотрелся в зеркало и читал стихи, по-петушиному отставив ногу.
Все, словом, было по-прежнему. И по-прежнему Егоров сидел в дежурке в старом черном пиджаке с короткими рукавами. Френч цвета морской волны он решил по совету Кати не носить, пока не определится его судьба.
И пока судьба его не определилась, Егоров не обижался на Бармашева. И на Воробейчика не обижался, когда дежурил Воробейчик. Хотя другого человека нахальнее Воробейчика, наверно, нет на всей земле.
Егоров был занят, если можно так сказать, проверкой учения господина Сигимицу.
В этой великой книге были рекомендованы, между прочим, верные способы укрепления кисти руки.
Для этого надо было постоянно ребром ладони постукивать о какой-нибудь твердый, желательно деревянный, предмет, и ладонь постепенно приобретет прочность камня или железа.
Чтобы не терять даром времени, Егоров, сидя в дежурке, в часы наибольшего шума и суеты добросовестно и терпеливо постукивал о край скамейки ребром ладони то одной, то другой руки, то обеими вместе.
И действительно, вскорости он убедился, что господин Сигимицу, в общем, не врет, ладони в самом деле как будто твердеют.
Егоров продолжал с еще большей энергией стучать о край скамейки.
Делал он это, как ему казалось, незаметно для окружающих. Да и кто будет обращать на него внимание среди множества людей? Но дежурный по городу Воробейчик все-таки заметил его странные движения и однажды спросил:
- Ты чего дергаешься? Ты нервный, что ли?
- Не особенно, - конфузливо сказал Егоров.
Сказать, что он не нервный, как требовалось бы для этого дела, он не решился. Посовестился. Не хотел врать.
Может, он действительно нервный, даже скорее всего нервный.
Весь этот шум в дежурке, все эти разговоры о происшествиях, о разных несчастьях и несчастные люди, которых он видит здесь, угнетают его.
Если б он не посидел несколько дней, как теперь, в дежурке уголовного розыска, он, наверно, никогда бы не узнал, что на свете, вот лишь в одном городе, столько несчастий.
А человек, было написано в одной книге, создан для счастья, как птица для полета. Егорову в свое время так понравились эти слова, что он выписал их в тетрадку.
Но откуда берутся несчастья?
Откуда появляются воры, грабители, убийцы или вот такие женщины, как эта, что стоит сейчас у стола дежурного, в сбитой на затылок шляпке, и рыдает, и сморкается, и опять рыдает?
Волосы у нее распущены. На тонких ногах шелковые, скользкие чулки.
- Да не убивала я его! - кричит и плачет она. - Он был из себя очень полный, представительный, в хороших годах. Он покушал немного портвейну, прилег и помер. А что у него были деньги, я вовсе не знала. Мне, правда, Лидка говорила - вы же знаете Лидку Комод! - что он будто сам из нэпманов, что у него будто свой магазин на Чистяревской. Но я не знала. Он только обнял меня, вот так, и говорит...
- Ну ладно, прекрати. Ты это расскажешь следователю, - оборвал ее дежурный по городу Воробейчик. И покосился в угол. - Тут дети...
- Да какие это дети! - опять закричала женщина. - Это не дети, а первые бандиты. Они сейчас сумку у меня выхватили в коридоре. Велите им, гражданин начальник, отдать сумку...
- Эй вы, орлы! - повернулся в угол Воробейчик.
Он, видимо, хотел сказать этим беспризорным мальчишкам, стеснившимся в углу, чтобы они отдали сумку. Но на столе зазвонил телефон.
Воробейчик снял трубку. На Бакаревской улице только что ограбили сберегательную кассу.
- Водянков! - закричал Воробейчик. - Давай на Бакаревскую. Возьми с собой Солдатенкова. Дом номер четыре. Сберкасса.
А мальчишки достали откуда-то белую булку, рвут ее грязными руками, едят и хохочут.
И Егорову, когда он смотрит на них, тоже хочется есть. И хочется узнать: откуда взялись эти мальчишки, где их родители, что они такое натворили, за что попали сюда? И еще интересно, правда ли, что эта женщина, переставшая теперь плакать, убила нэпмана?
Все это хорошо бы выяснить Егорову. Но, кроме него, это, должно быть, никому тут не интересно.
Воробейчик говорит милиционеру, кивнув на женщину:
- Эту веди в шестой номер. Я ее записываю за Савельевым. А этих, - он показывает на мальчишек, - пусть заберет Михаил Кузьмич. - И смотрит на потерпевших, сидящих у стены. - Ну, кто тут еще?
Воробейчик, наверно, сейчас же забыл о тех, кого увели. Он опрашивает уже новых людей.
А Егоров все еще думает о той женщине и о мальчишках. И неловко признаться, что его печалит их судьба, словно они ему родные, словно он, Егоров, чего-то недоглядел и вот из-за этого произошло несчастье или еще скоро произойдет.
6
Вечером Зайцев зовет его в "Париж".
- Да ты не стесняйся, - говорит Зайцев. - У меня есть деньги. В крайнем случае ты тоже меня потом пригласишь... Что мы с тобой, в последний раз, что ли, видимся?
А откуда, интересно, у Зайцева деньги?
У Егорова даже двадцати копеек не бывает. Он и на стрижку, как ни стыдно, у сестры берет.
А Зайцев, это заметно, всегда при деньгах. И на вечере тогда он пиво покупал.
Они идут через Сенной базар, мимо широких ворот пожарной команды, мимо сломанного памятника царю Александру Второму, разговаривают обо всем. Но Егоров все думает: "Откуда у Зайцева деньги?" Наконец спрашивает:
- Тебе деньги отец дает?
- Нет, зачем! Я сам зарабатываю...
- А как?
- Очень просто. Я в газете пишу. Если где замечу непорядок, сейчас же подаю в газету заметку. Вот, например, тут в прошлом году прессованное сено сложили, а укрыть не укрыли. Оно сгнило. Я написал, что надо бы дать по рукам...
- А как подписываешься?
- "Глаз".
Это почему-то удивило Егорова.
- Глаз?
- Ну да, Глаз. Мне платят за это, как рабкору. Немного, но все-таки платят. Я могу и больше зарабатывать... Сколько захочу, столько и заработаю. Я могу даже фельетончик написать.
- А почему ты не поступишь на постоянно в редакцию?
- Не хочу.
Этот ответ просто ошеломляет Егорова. Зайцев ведет себя так, будто все в мире зависит только от него, Зайцева. Куда захочет, туда и поступит. И не похоже, что он хвастается. Нет, он, наверно, в самом деле так думает, так уверен, что удастся все, что он захочет.
- Я же тебе говорил, что я люблю эту работу в уголовном розыске, напоминает Зайцев их разговор на вечере.
И это тоже удивительно Егорову. Как это можно любить или не любить работу? Да Егоров стал бы хоть камни на себе перетаскивать, лишь бы платили, лишь бы не сидеть на шее у Кати, не ходить вот так в ресторан на чужой счет.
В "Париже" они сидят за столиком у стены, под пальмой. А над ними висит клетка с канарейками. Играет музыка. И большая белотелая женщина с красиво изогнутыми бровями поет на подмостках, точно желая успокоить Егорова:
Пусть ямщик снова песню затянет,
Ветер будет ему подпевать.
Что прошло, никогда не настанет,
Так зачем же, зачем горевать?..
В жизни Егорова еще ничего не прошло. Или прошло пока что очень мало. Жизнь его, по сути дела, только начинается. Но как-то странно она начинается.
Отец сперва хотел, чтобы сын стал кровельщиком, как он сам, как дедушка. Потом отец переменил свое мнение, стал говорить, что сыну лучше всего после школы выучиться на слесаря-водопроводчика. Но отец умер.
И Егоров так ни на кого и не выучился...
- Ты где на комсомольском учете состоишь? - наливает ему пиво Зайцев.
- Пока нигде, - поднимает стакан Егоров и сдувает пену. - У меня учетная карточка еще в Дударях.
- А членские взносы ты платишь?
- Пока не платил. Не с чего платить. Я же не считаюсь безработным. На бирже труда не состою.
- Ты смотри, как бы тебя не погнали из комсомола. Ты возьмись на учет в управлении милиции.
- Да кто же меня примет?
- Примут. Я уже взялся. Мне вчера дали одно комсомольское поручение. Буду драмкружок организовывать...
Егоров опять удивлен:
- Ей-богу?
- Комсомолец не должен говорить "ей-богу". Пора от этого отвыкать, нравоучительно произносит Зайцев. И прищуривается точно так, как дежурный по городу Бармашев. - Ты что, в бога веришь?
- Не верю, но... - Егоров ставит стакан на стол, - но просто такая привычка. - И вдруг сердится: "Что он меня учит? Подумаешь, какой большевик с подпольным стажем..."
Но Зайцев как будто не замечает, что Егоров сердится. Или в самом деле не замечает.
- Да ты пей пиво, - кивает он на стакан. - Сейчас поедим пельменей, и у меня есть предложение...
Егоров пьет пиво медленно, мелкими глотками. Оно приятно холодит рот, горло. Во рту у него была сегодня весь день неприятная сухость. Уж не простудился ли он?
Не френч бы ему надо было покупать, а башмаки. Они совсем прохудились. Ноги по такой слякоти все время мокрые.
- У меня есть вот какое предложение, - говорит Зайцев Егорову, когда официантка подносит им пельмени. - Вы тарелки-то как держите? - вдруг спрашивает он официантку. - Вы же пальцы туда макаете. А ресторан, между прочим, называется "Париж".
- Да ладно, - машет рукой Егоров.
- Ничего не ладно. В другой раз вызову хозяина, заставлю переменить. Идите, нечего на меня глазеть! На первый раз я это дело прощаю.
- Да не стоит с ними затеваться, - машет рукой уже с ложкой Егоров. Они, эти официантки, тоже, можно сказать, рабочий класс. Работают от хозяина.
- Вот в том-то и дело, я заметил, - не может успокоиться Зайцев, когда сюда зайдет какой-нибудь толстопузый нэпман, так они готовы в три погибели изогнуться. А когда зашли, они видят, простые ребята, значит, можно без подноса... Нет, это дело надо поломать.
Зайцев берет ложку.
- Так вот какое у меня есть предложение, - говорит он, осторожно пробуя горячий бульон. И вдруг кричит: - Перец!
Поперчив пельмени, он с удовольствием их ест, прихлебывая пиво. И уж потом выкладывает свое предложение:
- Надо бы навестить Жура.
Эта мысль, такая простая и ясная, могла бы, кажется, давно прийти и в голову Егорову. Но не приходила. И может быть, не пришла бы. - А Зайцев уже все обдумал.
- Вообще-то, - ковыряет он в зубах спичкой, - я сейчас не держусь за Жура. Я мог бы работать, допустим, с Водянковым. Он даже согласен взять меня к себе. Но ему неудобно перед Журом. Поэтому нам лучше всего завтра пойти в больницу и узнать, какие дела у Жура. Может, он еще год собирается болеть...
И тут, между прочим, выясняется уж совсем удивительная подробность.
Оказывается, пока Егоров все эти дни сидел в дежурке, Зайцев сумел побывать на четырех происшествиях.
Водянков сегодня искал Солдатенкова, чтобы ехать на Бакаревскую, где ограбили сберкассу. Но Солдатенкова вызвали к начальнику. А тут подвернулся Зайцев. И Водянков взял его с собой.
Рассказывая Егорову об этом происшествии, Зайцев свободно пользовался словами из обихода уголовного розыска, как будто он не дни, а годы провел в этом учреждении.
Он восхищался Водянковым, который "сразу наколол наводчика".
- Наводчиком оказался племянник сторожа соседнего со сберкассой дома.
- Рыжий, вроде меня, и наших лет с тобой парнишка, но дурак, - смеялся Зайцев. - Когда Водянков начал допрашивать его дядю, он хотел тут же подорвать когти. Бросился к окошку, но я тут же сшиб его с ног. Знаешь, тем приемом? Вот так... А потом, когда мы его вели, он сразу же раскололся, раскис. Говорит: "Я год был безработным, прямо все продал с себя, поехал к дяде, познакомился тут с одними ребятами..." И плачет...
- А может, он правда был безработным, - предположил Егоров.
Зайцев прищурился.
- Ты что, его жалеешь? Воров жалеешь?
- Не жалею, - смутился Егоров. И опустил глаза в пустую тарелку. - Но все-таки, когда посмотришь на это, как сегодня в дежурке, неприятно...
- Все равно надо кончать эту публику, - решительно заявил Зайцев. И постучал ножом по тарелке, подзывая официантку. - Вечером просто нельзя пройти по саду Розы Люксембург. Вырывают у женщин сумки. Даже у моей девушки - помнишь эту Раю? - чуть не вырвали...
Егоров опять вспомнил женщину, которая будто бы убила нэпмана, и мальчишек, вырвавших у нее сумку.
- А с твоим характером, я тебя предупреждаю, тебе будет худо, - сказал Зайцев. - Характер тебе придется менять.
- Ну да, - согласился Егоров. И в задумчивости стал постукивать ребром ладони о край стола, как рекомендует господин Сигимицу.
Это превращалось в привычку.
7
Утром они решили навестить Жура в больнице. Но когда они явились в уголовный розыск, чтобы спросить разрешение на отлучку и узнать точный адрес, Воробейчик им сказал, что Жур ходит где-то тут. И они сию же минуту увидели Жура.
Высокий, плечистый Жур изрядно похудел, побледнел. Веселые глаза его запали. Но, увидев практикантов, он заулыбался.
- Ну как, ребята, вас еще не подстрелили? А я вот досрочно встал на текущий ремонт. - И он пошевелил правой толстой забинтованной рукой, висевшей на черной повязке. - Такие дела, такая работа...
Он долго перелистывал журнал происшествий. Потом сказал дежурному по городу Воробейчику:
- Ты мне больших дел не давай. Я еще числюсь на больничном листе. У меня рука. Но дай что-нибудь такие не очень хлопотное, чтобы с ребятами съездить. - И кивнул на Егорова и Зайцева. - Огневые, видать, ребята.
Эта случайная и еще на заслуженная похвала не обрадовала, а, пожалуй, встревожила Егорова. "Огневые"! Зайцев - эта правда, огневой. А про себя Егоров не решился бы такое сказать.
И даже чуть струхнул. Вот сейчас начинается самое главное. Они поедут, как говорят тут, на дело, где надо будет действовать в опасных условиях, и сразу обнаружится, что Егоров не годится. "Хотя почему это вдруг? - про себя обиделся Егоров. - Еще ничего не известно. Посмотрим".
- Тут у меня есть одно дело, такое вроде ученическое, - сказал дежурный по городу. - Аптекарь какой-то не то отравился, не то удавился. На Поливановской улице, номер четырнадцать. Против приюта для глухонемых...
- Вот, вот, это подходяще, - почти обрадовался Жур. - Надо только вызвать Каца.
- Кац тут, - сказал дежурный.
И вскоре пришел Кац, худенький старичок с маленьким чемоданчиком.
- А как же с оружием? - спросил Зайцев. - Нам надо бы хоть какие-нибудь пистолеты. Так-то, пожалуй, с голыми руками, будет неудобно...
- Да они сейчас ни к чему, - улыбнулся Жур. - Но если есть нетерпение, можем достать...
Зайцеву он вручил браунинг, а Егорову наган.
Зайцев подошел к окну и стал передергивать затвор.
- Ты погоди, - остановил его Жур. - Как бы ты не ахнул в окно.
- Да нет, я умею, - сказал Зайцев. - Мне уже сегодня Водянков давал точно такой. Это же, кажется, бельгийский, первый номер, если я не ошибаюсь... - И Зайцев сунул пистолет в карман.
А Егоров не решился поступить так же. Он опасливо держал револьвер в руке до тех пор, пока Жур не объяснил ему, как нужно обращаться с таким оружием. Жур посоветовал носить наган под пиджаком на ремне, вот с этой стороны, как у самого Жура.
Егоров легко приспособил наган, положил в кармашек за пазухой, как орехи, десяток патронов и готов был к любым действиям. Но его знобило. И он не мог понять, отчего его знобит. От простуды или от предчувствия опасности? И во рту была нестерпимая сухость. Все время надо было облизывать губы, а они от этого потом потрескаются. Неужели он правда простудился? А вдруг он сляжет как раз в эти дни, когда он еще не служащий и не безработный? Вот будет приятный подарок Кате...
- Ну, пошли, товарищи, - позвал Жур. - Главное в нашем деле - не робеть. В любое время. Мы, как говорится, ребята хваткие. Семеро одного не боимся. И на печке не дрожим.
На улице было по-прежнему слякотно. Хваленая сибирская зима долго не могла установиться в том году. Накрапывал мелкий дождь.
Жур прошел несколько шагов по тротуару. Потом поднял левую руку и подозвал извозчика.
- Познакомьтесь, - сказал он уже в пролетке, когда все уселись. - Это судебный медик Илья Борисович Кац. А это, - показал он на Зайцева и Егорова, - это мы еще поглядим, что из них будет. - И засмеялся.
На Поливановской у дома номер четырнадцать, где внизу аптека, толпились любопытные.
Два смельчака даже взобрались на карниз и заглядывали в тусклые, забрызганные дождем окна.
- Ты нас, уважаемый, тут подожди, - приказал Жур лохматому извозчику. И вошел в дом.
На узкой деревянной лестнице было темно. Пахло мышами и лекарствами. Мышами - сильнее.
Жур открыл дверь в коридор, набитый людьми.
- Здравствуйте, - сказал так громко и приветливо, точно здесь собрались исключительно его знакомые. - Что это у вас случилось?
- Да вот, - указала болезненного вида женщина на коричневатую запертую дверь. - Наш сосед, аптекарь Коломеец Яков Вениаминыч, разошелся с Супругой. И, видимо, переживал.
- Короче говоря, скончался, - заключил мужчина в жилетке.
- Ключ? - спросил Жур.
- Да он изнутри замкнутый, - вздохнула женщина, подперев ладонью щеку.
Жур левой рукой вынул из кармана большой складной нож и стал заглядывать в скважину замка. Потом молча протянул нож Зайцеву.
И Зайцев без слов все понял. Быстро раскрыл нож, просунул лезвие в щель двери, поковырял-поковырял, и дверь бесшумно открылась.
Лучше было бы Егорову не приезжать сюда, не сидеть в извозчичьей пролетке, не греть у живота наполняющий сердце гордостью наган.
Как открылась дверь, Егоров сразу обмер.
В спертом воздухе под потолком на шнуре висел человек с обезображенным лицом.
- Ваше слово, Илья Борисыч, - кивнул на покойника Жур и повернулся к дверям: - Граждане, лишних все-таки прошу отойти. А вот вы и вы, - указал он на двух мужчин, - пожалуйста, останьтесь. Нам нужны понятые...
Но разве кто-нибудь сам себя посчитает лишним! Почти все и остались, но в комнату не вошли. Продолжали толпиться у дверей.
Кац потрогал повесившегося за ноги, сморщился, пожевал стариковскими губами.
- Это называется "смерть". Надо его снять.
Зайцев поднял лежавшую тут стремянку, на которую, может быть, в последний раз поднимался аптекарь, мигом установил ее, укрепил на шарнирах и полез по ступенькам с открытым ножом.
- Придерживай его! - крикнул Жур Егорову, когда Зайцев стал перерезать шнур.
Егоров, однако, не понял, кого придерживать, и взялся скрепя сердце за стремянку.
А придерживать надо было аптекаря, чтобы он не рухнул. Но этого уж Егоров, пожалуй, не смог бы. Не смог бы заставить себя.
Аптекаря снял Кац. И Жур помогал ему левой рукой. А Егоров все еще держался за стремянку, хотя Зайцев уже слез.
- Так, - сказал Жур и стал осматривать комнату, подошел к окнам.
Узенькая форточка была плотно притворена, но не защелкнута на крючок. Жур ее толкнул кулаком, отворил. Потом опять прикрыл.
Вышел в коридор, прошелся по нему взад-вперед.
- Ходили к нему его компаньоны - братья Фриневы, Борис и Григорий. Очень жалели его, - рассказывала Журу болезненного вида женщина. - Все сговаривали его прокатиться на извозчике. Для удовольствия. Чтобы, значит, согнать тоску. Даже нанимали извозчика. Но он не схотел, бедняжка...
- Какие братья? - спросил Жур.
- Фриневы. Тоже аптекари, с Белоглазовской.
- Давно они были?
- Да уж давно. Дня, наверно, три назад.
Жур опять вошел в комнату.
Кац рассматривал лицо и шею мертвого аптекаря. Трогал зачем-то его уши.
- Не нравятся мне эти линии, - показал Кац на шею покойника. И опять потрогал его уши.
- Да, не очень хорошо он выглядит, - согласился Жур. (Как будто аптекарь, удавившись, мог выглядеть хорошо!) - Егоров! У тебя как почерк? Разборчивый?
- Ничего, - глухо ответил Егоров.
- Ну, тогда садись пиши. Только старайся, почище пиши, неразборчивей...
Жур подвинул ему стул и положил перед ним стопку бумаги.
Егоров взял перо. Он боялся, что у него будут дрожать руки. Но руки не дрожали.
- Пиши, - повторил Жур. - Сначала заглавие: "Протокол осмотра места происшествия". Написал? Молодец! Теперь год, месяц, число. "Двенадцать часов дня... Я, старший уполномоченный уголовного розыска Жур У.Г., значит, Ульян Григорьевич, - в присутствии судебного медика Каца Ильи Борисовича, практикантов Егорова..." Как тебя зовут?
- Саша.
- Нет, так не пойдет. Надо полностью.
- Александр Андреевич.
- "...Александра Андреевича и Зайцева..." А ты, Зайцев, как называешься?
- Сергей Сергеевич, - поспешно и с достоинством откликнулся Зайцев.
- "...Сергея Сергеевича, а также понятых, - Жур посмотрел удостоверения личности двух мужчин, - Алтухова Дементия Емельяновича и Кукушкина Свирида Дмитриевича, составил настоящий протокол осмотра места происшествия смерти гражданина Коломейца Якова Вениаминовича". Написал? Хорошо пишешь. Дальше. "Осмотром установлено. Двоеточие..."
Егоров старательно, почти без ошибок, записал под диктовку Жура все, что установлено осмотром. И как расположена в общей квартире комната аптекаря, и сколько в ней дверей, и окон, и форточек, и как они закрыты, и куда выходят, и какого размера передняя в квартире. И как была вскрыта комната ("путем отжима ригеля") в момент прибытия представителей органов власти на место происшествия.
"Значит, этот язычок у дверного замка называется "ригель". Интересно, подумал Егоров, продолжая писать. - И как ловко Зайцев его отодвинул перочинным ножиком, этот ригель. Молодец Зайцев! А на покойника мне не надо глядеть. Ни в коем случае. Да ну его".
Жур диктовал четко, ясно, выговаривая каждую букву.
И Егоров писал спокойно, радуясь, что рука не дрожит. Значит, всякий человек может заставить себя делать что угодно, если этого требуют обстоятельства.
Он подробно описал под диктовку всю мебель в комнате аптекаря, перечислил склянки с лекарствами на столе, подушки, большие и маленькие, матрац, голубое тканьевое одеяло, которым покрыта постель, брюки, жилет и пиджак аптекаря, сложенные на спинке кожаного кресла.
Затем так же спокойно он описал вделанный в потолок массивный медный крюк для люстры, на котором висел на шнуре, - и толщину и цвет шнура описал, - труп мужчины средних лет, невысокого роста, плотного телосложения, одетый в нательное теплое егерское белье сиреневого цвета.
- Хорошо пишешь, - опять похвалил Жур Егорова. - Но погоди минутку. - И снова стал осматривать труп, расстегивая пуговицы на рубахе. - Пиши дальше. "После освобождения шеи трупа от петли и констатации судебным медиком факта смерти произведен детальный осмотр трупа. Белье на трупе оказалось целое, чистое, без каких-либо пятен. На лице, голове и теле трупа никаких ран, ссадин, царапин и иных повреждений нет. Конечности целы. На шее трупа, однако, имеется неясно выраженная странгуляционная борозда, оставленная шнуром, что указывает на необходимость судебно-медицинской экспертизы. Из ранних трупных явлений налицо сильное окоченение челюстей и конечностей, а также трупные пятна, расположенные на ногах в виде сливающихся овалов размером с куриное яйцо и пятикопеечную монету царской чеканки". По-моему, правильно? - обратился Жур к Кацу.
Кац утвердительно мотнул головой. И Егоров мотнул. Мотнул, как клюнул. И свалился со стула. Обморок.
Ах как растерялся, а затем обозлился Жур! Ведь не будешь объяснять любопытным, все еще заглядывающим в открытую дверь, что это не работник уголовного розыска упал в обморок, а стажер - мальчишка, щенок!
- Нашатырный спирт, - сказал Кац и стал близорукими глазами осматривать склянки на столе аптекаря.
Егорову дали понюхать нашатырного спирта. Он очнулся.
Жур и Кац усадили его на стул. И Жур еще для большей верности с особой энергией потер ему левой рукой виски и уши.
- Зайцев, пиши, - приказал Жур.
Зайцев уселся за стол. Потом вскочил, подошел к трупу, потрогал его ноги и сказал:
- А это вы немножечко ошиблись насчет пятен, товарищ Жур. Куда же с пятикопеечную монету? Это как две копейки царской чеканки...
- Пожалуй, - согласился Жур. - Ну, пиши: с двухкопеечную монету...
Зайцев продолжал писать протокол.
А Егоров, бледный, с красными ушами, сидел в стороне от стола и автоматически, уже совсем бессознательно, постукивал ребром ладоней о край стула, как рекомендует господин Сигимицу для укрепления кистей рук. Но на кой черт нужен теперь господин Сигимицу со всей его наукой и хитроумными способами, если, кажется, все пропало, все?
Когда явились из морга санитары в серых халатах, Зайцев стал суетливо помогать им укладывать на носилки труп аптекаря.
А Егоров даже не приподнялся со стула. Зачем он будет еще поднимать этого мертвяка, если из-за него - вот именно из-за него - рухнула, пожалуй, вся карьера Егорова? И что ему не жилось, аптекарю? Нет, видите, пожелал удавиться...
Внизу, у подъезда дома, все еще ждал лохматый извозчик. И рядом стояли дроги из морга.
Егоров, спустившись вниз по этой узкой деревянной лестнице, хотел сразу же направиться домой. Ведь все ясно: не служить ему больше в уголовном розыске. Пусть ему сделают отметку на комсомольской путевке, что он не справился, и отошлют ее обратно в губком. Не справился и не справился. Что ж теперь делать? Пусть...
Но все-таки, проходя мимо Жура, садившегося в пролетку, Егоров спросил только из вежливости:
- Мне больше не надо приходить?
- Это в честь чего не приходить? - осердился Жур. - Нет, милости просим. Давай садись в пролетку. Поехали...
8
В дежурке в тот же день узнали о происшествии с Егоровым. Ведь о чем-нибудь хорошем чаще всего узнают позднее, а о плохом мгновенно.
Воробейчик хохотал больше всех.
- Значит, могло получиться сразу два мертвяка - аптекарь и стажер. Вот так работнички...
- Почему работнички? - спросил Егоров. - Ведь я один упал. Зайцев не падал.
- Значит, боишься? - допытывался Воробейчик. - Покойников боишься?
- Боюсь, - сознался Егоров.
И то, что он не оправдывался и не обижался, когда смеялись над ним, в какой-то степени выручало его.
Новые факты потом постепенно ослабят, может быть, впечатление от этого, в сущности, исключительного случая. Однако забыть о нем совсем сотрудники, наверно, не смогут. Так всегда и будут вспоминать: "Егоров? Какой это Егоров? Ах, этот, что упал в обморок, когда поднимали мертвого аптекаря! Ну и слюнтяй..."
Больше всего здесь не прощают трусости, душевной слабости, излишней чувствительности. Ты пришел сюда работать - так работай. Ты же знал, что тут не гимназисток воспитывают...
Это знал и Егоров. И все-таки допустил непростительный промах.
Воробейчик не даст теперь ему проходу. Нахальный, надоедливый Воробейчик. Черный, как грач.
Егоров сперва думал, что его тут так прозвали - Воробейчик. За юркость. Он и ходит подпрыгивая. А потом выяснилось, что это его настоящая фамилия - Виктор Антонович Воробейчик...
И как раз сегодня он до самой ночи будет дежурным по городу. Поэтому сидеть в дежурке Егорову уже совсем тяжко, невыносимо тяжко.
Лучше ему побродить по коридору, благо коридоры длинные и полутемные.
Жур, должно быть, забыл о Егорове. Или Журу противно вспоминать про него. Где-то в коридоре слышен голос Жура.
Егоров невольно идет на этот голос.
Узенькая дверь чуть приоткрыта. За дверью разговаривают несколько человек. Пять или шесть, или всего трое.
- Почему вдруг выгнать? - кого-то спрашивает Жур. - А если тебя выгнать или меня?
Егоров догадывается, что это говорят о нем. Кто-то требует, чтобы его выгнали. Ну и пусть. Может, это сам Курычев требует. Ему уж, наверно, доложили. Уже нашлись старательные болтуны и доложили...
Близко подходить к двери Егоров не решается. Но, и совсем отойти не может. И не может расслышать всех голосов. Только голос Жура он слышит довольно ясно:
- Вообще мне противно это слово "выгнать". Это барское, дурацкое слово. А что касается Усякина, то я считаю, что его увольнять пока не надо. Его надо только решительно предупредить. Пусть он знает, что у нас тут не балаган и безобразий мы не потерпим. Пусть Усякин занимается только собаками и никуда не лезет.
Усякин, Усякин. Ах, это тот Усякин, про которого в дежурке написано: "Усякин, я тебя не боюсь". Но Егорову сейчас даже не хочется догадываться, кто такой Усякин.
"Я сам теперь Усякин", - угнетенно думает Егоров и проходит мимо двери.
Но дверь вдруг открывается.
Из комнаты выходят Жур и трое незнакомых. Нет, один знакомый. Ой, да это сам товарищ Курычев, начальник угрозыска!
Егоров хочет с ним поздороваться. Но Курычев, даже не взглянув на него, уходит в глубину коридора - в свой кабинет, где ковры. Интересно, знает он, как оскандалился Егоров, или не знает? Хотя теперь это уже все равно.
- Ну, как ты, Егоров, себя чувствуешь? - кладет Жур левую руку Егорову на плечо.
- Ничего, - говорит Егоров.
- Ты вот что, - задумывается Жур, - пойди в криминалистический кабинет. Ты был у нас в криминалистическом кабинете?
- Нет еще.
- Вот пойди. И Зайцева позови. Пойдите вместе. А потом можете идти домой. Завтра приходи ровно в девять. И в дежурке не сиди. Там тебе нечего делать. Приходи прямо ко мне, вот сюда. Ну, будь здоров. Гляди веселее...
Не очень-то, однако, весело глядеть чувствительному человеку на эту страшную выставку в криминалистическом кабинете. Даже стошнить может с непривычки.
Егоров подумал, как бы ему тут опять не упасть, в этом кабинете. Вот был бы позор. И он все время облизывал губы. И все время ему хотелось сплюнуть куда-нибудь, но сплюнуть, к сожалению, некуда. И неловко.
Все стены увешаны веревками, мешками, колотушками. И указано точно, кого, когда и кто убивал этими предметами.
А в витринах разложены пистолеты, винтовочные обрезы, ножи и кинжалы со следами порыжевшей крови.
И это еще ничего. Но зачем сфотографированы в разных позах убитые, повешенные, утопленные люди? И непонятно, для чего развешаны портреты убийц: старуха какая-то, как баба-яга, убила восемнадцать человек разными способами и в разное время, бородатый ломовой извозчик, погубивший своих детей, торговка, делавшая пирожки из человечьего мяса... Много их, всяких, тут. В стеклянных банках заспиртованы чьи-то внутренности.
Егоров просто не может смотреть на все это. Но Зайцев кричит с другого конца зала:
- Егоров! Иди сюда! Вот смотри-ка, еще что... - И показывает на большую стеклянную банку, в которой мерцает - издали видно - что-то розовое с синим, отвратительное что-то.
- Тут всего за один день не разглядишь, - говорит Зайцев, когда Егоров приближается к нему. - Я во второй раз смотрю и то удивляюсь. Нам надо с тобой сюда еще раза два-три прийти, чтобы все как следует рассмотреть... во всех подробностях...
- Придем, - покорно кивает Егоров. - А сейчас мне некогда. Надо идти.
- Подожди, - удерживает его Зайцев.
Все-таки очень деликатный человек Зайцев. За все время он ни разу даже намеком не напомнил о том, что сегодня случилось с Егоровым на Поливановской, в комнате аптекаря. Разговаривает обо всем, а о том ни слова.
На улице Зайцев вдруг останавливается.
- Погоди. Нам надо зайти в комсомольскую ячейку. Я все-таки хочу, чтобы тебя взяли на учет.
- Не возьмут.
- А я тебе говорю, возьмут. Я уже разговаривал с Шурочкой...
- Кто это Шурочка?
- Там, наверху, в управлении милиции.
И они поднимаются на второй этаж, входят в тот зал, где был торжественный вечер.
Никакой торжественности тут теперь, понятно, нет. Опять тесно составлены столы, над столами склонились милицейские служащие.
Зайцев быстро находит коротко остриженную девушку, издали похожую на парня. Ее даже неловко называть Шурочкой - такая она большая, могучая. И голос у нее хриплый. Но Зайцев все-таки называет ее Шурочкой.
- Вот, Шурочка, наш парень из уголовного розыска, Егоров. Я тебе про него говорил...
Дело, томившее Егорова все время, пока он здесь живет, решилось в две минуты.
Шурочка сказала, что она сама запросит учетную карточку из Дударей, а пока поставит его на учет условно.
- Спасибо, - сказал Егоров уже на улице. - Большое, я даже не знаю, какое тебе большое спасибо, Зайцев. Я это никогда не забуду. Ты меня, ей-богу, сильно выручил...
- Опять "ей-богу"? - засмеялся Зайцев.
- Ну ладно, я потом отвыкну, - пообещал Егоров.
Они проходили в сумерках мимо красного здания городского театра, где подле освещенного подъезда среди голых, давно уже сбросивших листву деревьев толпилось множество людей.
И над толпой возвышались три конных милиционера.
А на фасаде театра в окружении электрических лампочек висела огромная афиша:
"Был ли Христос? В диспуте примут участие нарком просвещения А.В.Луначарский и митрополит Александр Введенский".
Весь город, казалось, рвался в театр. И, конечно, не потому, что всем хотелось немедленно выяснить, был ли на самом деле Иисус Христос.
Всем хотелось посмотреть на знаменитого наркома просвещения, вдруг пожелавшего приехать в этот далекий сибирский город. И на митрополита Введенского - главу так называемой живой церкви - многим тоже хотелось посмотреть.
- Хочешь, зайдем? - показал на театр Зайцев.
- Ну, разве пробьешься? - усомнился Егоров.
- А хочешь?
- Я бы пошел с удовольствием, если б пустили, - сказал Егоров.
- Тогда сразу пойдем, - позвал Зайцев и, наклонив голову, устремился в толпу.
Егоров еле поспевал за ним.
Зайцев расталкивал людей и говорил только одно слово "минутку".
У самых дверей они вынуждены были остановиться.
Их остановили билетеры, стоявшие с двух сторон.
- Ваши билетики?
- Из угро, - как-то глухо и грозно произнес Зайцев. И оглянулся на Егорова. - Этот со мной.
- Пожалуйста, - сказал один билетер и опасливо посторонился.
Все великолепие этого старинного театра с его люстрами, синим бархатом и позолотой в одно мгновение как бы обрушилось на Егорова и придавило его.
Оказывается, он никогда еще не был в театре и не знал, что здесь так красиво.
- Гляди, Луначарский, - показал Зайцев, когда они уселись на бархатный барьер ложи.
- Который?
- Да ты что, Луначарского не видел?
- Где же я его увижу?
- А на портретах?
- Ах, на портретах...
- Вы что тут, долго будете безобразить? Слезайте сейчас же. А то я милицию вызову.
Зайцев посмотрел сверху вниз на чистенького старичка билетера.
- Вызовите. Я как раз хотел вас об этом попросить.
А Егоров спрыгнул с барьера и потянул за собой Зайцева.
- Не валяй дурака, Сережа, а то подумают, мы - хулиганы.
- Не подумают, - скосил глаза на билетера Зайцев, но все-таки тоже спрыгнул.
- Который, ты говоришь, Луначарский? - опять спросил Егоров, жадно вглядываясь в людей, разместившихся за высоким и длинным столом президиума, застланным красным бархатом.
- Вон тот полный, налево смотри, в пенсне, редкие волосы. Причесывается, что ли? Нет, просто ухо потрогал...
- А я на этого подумал, на худощавого...
- Ты что? - удивленно посмотрел Зайцев на Егорова. - Разве плохо видишь?
- Нет, ничего.
- Этот же, худощавый, - поп. Его сразу заметно, что он поп. Это и есть митрополит Введенский.
Однако ошибиться было легко.
Из-за трибуны видно только голову и плечи выступавшего митрополита. Волосы у него не длинные, как бы полагалось духовному лицу. И он в эту минуту перелистывал на трибуне бумаги. Вычитывал цитаты, как всякий докладчик. Только цитаты он приводил из Библии на церковнославянском языке, непонятном многим.
Егорову же был понятен этот язык. Он и грамоте стал учиться сперва по-славянски. Раньше, чем он пошел в школу, его учил отец по какой-то старинной книге.
Отец Егорова больше всего любил чтение именно старинных, главным образом божественных книг. Верхолаз-кровельщик, он часто чинил купола храмов, разъезжал с этой целью по всей Сибири и считал себя близким к церковным делам. Только, кажется, перед самой смертью, уже на гражданской войне, он разочаровался в религии. А бабушка Егорова постоянно, до сих пор читает Библию. И кажется, еще совсем недавно она возила внука на пароме в Староберезовский монастырь, на поклонение мощам святого Софрония.
Егоров до сих пор помнил все молитвы. Но сейчас весь этот божественный, религиозный мир был от него где-то далеко-далеко, как в тумане. И ему было вовсе не интересно слушать митрополита.
Он рассеянно оглядывался по сторонам, рассматривал расписанный потолок, балконы, галерку.
- Не люблю я их, - негромко и досадливо сказал он, опять покосившись на митрополита Введенского.
- Кого? - удивился Зайцев. - Кого не любишь?
- Ну, одним словом, попов и вот всю религию. У меня из-за них в Дударях чуть большое дело не вышло. Чуть-чуть меня из комсомола из-за них не наладили...
- А что такое? - обеспокоился Зайцев. - Ты в церковь ходил? Молился?
- В том-то и дело, что я уже не молился. И не ходил. А все-таки пришили дело. Меня, одним словом, один парень спас. Вениамин Малышев. Мировой парень! Так я ему до сих пор письмо и не написал. А он меня, можно сказать, спас. А то бы я сейчас скитался.
- Да в чем дело-то было?
- После я тебе расскажу. Но это было большое дело, - вздохнул Егоров.
- После так после, - оборвал его Зайцев. - А сейчас слушай. Говорит Луначарский. Вон он, видишь, встал... - Зайцев схватил Егорова за руку. Теперь внимательно слушай - Луначарский...
Полный, плотный человек с крупной седоватой головой поднялся за столом. Пенсне его заблестело.
- Ну, хорошо, - сказал он, - допустим на минутку, что митрополит Введенский ведет свое происхождение непосредственно от бога Саваофа. Допустим, что он создан по образу и подобию божию. А я и те, кто со мной согласен, происходим, как утверждает наука, от обезьяны. И вот если вспомнить, как выглядит обезьяна, и взглянуть хотя бы на меня, можно сказать, какой прогресс. А теперь вспомните могущественного бога Саваофа, каким его изображают на иконах, и посмотрите на нашего собеседника митрополита. Не правда ли, какой ужасный регресс?!
Многие засмеялись и захлопали.
А когда смех и аплодисменты утихли, Егоров наклонился к уху Зайцева и доверительно прошептал:
- А мы правда все от обезьяны.
Зайцев опять засмеялся.
- Я серьезно говорю, - нахмурился Егоров. - Я это еще в Дударях читал, что мы все от обезьяны...
Тон у Егорова был такой, что мне самому, мол, неприятно это открытие, но не признать его все же нельзя. И Егоров вздохнул.
Домой он пришел очень поздно, но в темном дворе еще визжала пила и ухал топор.
Катя и ее ребятишки азартно работали под окном кухни, в полосе света, падавшей из окна от керосиновой лампы-"молнии". Они пилили и кололи дрова, и укладывали их тут же под низеньким навесом.
Егорову стало стыдно. Ребята и Катя работают, а он где-то там ходит, слушает митрополитов... А все думают, что он задерживается на работе. А на работе он сегодня оскандалился.
Катя, однако, обрадовалась его приходу.
- Вы, ребята, пилите, - оставила она пилу, - а я покормлю дядю.
Раньше она его не так называла.
- Нет, я уже поел, - сказал Егоров.
- Вижу, - вытерла руки фартуком Катя. - Вижу по личику твоему прекрасному, как ты поел. Краше в гроб кладут.
- Нет, я правда не хочу есть. Я буду сейчас пилить с вами.
- Поешь, - повела его в дом Катя. - Я сегодня щи варила. Большой чугунок. Мы уж во второй раз поели. Еще теплые щи.
Она три раза повторила это слово "щи", и Егоров вдруг так захотел есть, что у него засосало внутри.
- Хорошие, очень наваристые. С костями от ветчины варила, - поставила Катя на стол ароматную еду и нарезала толстыми ломтями хлеб.
Пригласительный билет на торжественный вечер в честь Октябрьской революции был, как сказали бы историки, переломным моментом в отношениях брата и сестры. Она теперь, казалось, с особым удовольствием ухаживала за ним, как за важным лицом, оказавшим ей высокую честь состоять в прямом родстве.
Егоров поел, и его быстро сморила дремота, но он ее преодолел и пошел пилить дрова.
Племянники оживились. Каждый хотел пилить с ним. Но счастье это выпало только младшему - Коле. Митя и Валентин кололи и укладывали дрова.
А Катя ушла намочить белье к завтрашней стирке.
9
Всю ночь Егоров ворочался, бился. И даже кричал во сне.
Снились ему мертвый аптекарь и какие-то облезлые тигры, которые во что бы то ни стало хотели сожрать Егорова. Он забирался от них на высоченную лиственницу, но они упорно лезли за ним.
И он чувствовал, что хочет спать, что силы иссякают, и боялся, что тигры обязательно растерзают его в таком состоянии. Но поделать ничего не мог.
Тигры, однако, его не растерзали.
Утром он проснулся бодрым, опять поел вчерашних щей и пошел на работу.
Работа оказалась на редкость странной.
Жур посадил его и Зайцева переписывать старые протоколы допросов и осмотра мест происшествий. Они сидели за одним столом.
Зайцев писал и сердился.
- Опять школа первой ступени...
Хотя едва ли ему приходилось в школе переписывать такие документы.
А Егоров молчал.
Школа первой ступени была сладчайшим воспоминанием его жизни.
В школе он встретил Аню Иващенко и влюбился в нее. И еще сейчас это воспоминание слегка туманит его голову. Надо бы хоть разыскать как-нибудь брата Ани. Интересно узнать, где сейчас Аня. Но все это успеется. Все это можно сделать потом.
А сейчас главное - работа. Все равно, какая работа - переписка или что-нибудь другое. Лишь бы пройти испытательный срок, утвердиться на этом месте.
В двенадцатом часу дня пришел Воробейчик и попросил Жура отпустить Зайцева съездить вместе с ним в Замошкину рощу, где минувшей ночью произошло два ограбления.
В третьем часу Зайцев вернулся из Замошкиной рощи, и уже сам Жур послал его привезти в уголовный розыск вдову аптекаря Коломейца, которая по справке адресного стола проживает в Зверином предместье, Вокзальная улица, дом номер двенадцать.
Зайцев во второй раз уехал.
А Егоров все продолжал переписывать старые протоколы.
Нет, он не все время переписывал. В обеденный перерыв, когда на втором этаже - в управлении милиции - затрещал звонок, Егоров вынул из кармана мешочек, в котором были кусок хлеба и две картошки, съел их и запил теплой водой из "титана" с кислой конфеткой "барбарис", выданной ему Катей в знак особого ее уважения к его необыкновенной деятельности.
Деятельность же оказалась не ахти какой необыкновенной.
Егоров понял, что его отстраняют от оперативной работы, но зато собираются, может быть, оставить на канцелярском деле. Вот так, наверно, все и будет. Их зачислят обоих в штат - Зайцева и Егорова. Только поставят на разную работу. Ну что же! Лишь бы оставили. Не все ли равно, что делать, в конце концов. Надо только стараться хорошо работать, а то и с канцелярского дела могут попросить.
И Егоров старался. Он выписывал аккуратно каждую букву и огорчался только, что ручка попалась какая-то расхлябанная, перо в ней все время болтается. Все пальцы испачкал чернилами. И еще, чего доброго, можно испачкать страницу.
Зайцев привез на извозчике вдову аптекаря и, оставив ее в коридоре у дверей, вошел в комнату Жура.
- А я тебя жду, - сказал ему Жур. - Надо бы еще привезти старшего брата Фринева, Бориса. Он живет на Белоглазовской, тринадцать...
Жур мог бы послать Егорова за этим Фриневым Борисом, пока не было Зайцева. Подумаешь, какая сложность! Но Жур все-таки не послал Егорова. Значит, правильно: Егоров, по мнению Жура, не годится даже для самой простой оперативной работы.
"Ну что ж, пусть, - подумал Егоров. - Пусть Зайцев ездит, а я буду переписывать. Все буду делать, что заставят. Я не капризный. Мне так даже лучше. Башмаки у меня худые. А на улице слякоть".
И все-таки где-то в глубине его сознания тлела, как уголек, горчайшая обида.
Не мог Егоров примириться с тем, что Зайцев лучше его, что Зайцеву все доступно, что Зайцева здесь уже считают боевым, а он, Егоров, вдруг бухнулся в обморок, как девчонка, испугался мертвого аптекаря.
Но теперь уж поздно жалеть об этом. Может, потом еще будет время и Егоров тоже покажет себя. А пока: "При осмотре места происшествия обнаружено... двоеточие. Как это может быть обнаружено двоеточие? Чепуха какая! Я ошибся. Я, наверно, устал..."
И он действительно устал.
Был уже шестой час дня. За окнами потемнело. Но Егоров решил исправить ошибку, решил снова переписать протокол осмотра с самого начала.
В это время к нему подошел Жур.
Егоров побоялся, что Жур прочтет последнюю фразу, заметит глупую ошибку и поймет, что стажер не годится и для канцелярской работы.
Егоров закрыл последнюю строку ладонью и размазал чернила. Руки от волнения у него были потные.
Но Жур не обратил никакого внимания на то, что пишет стажер. Жур сел на стул против него и сказал:
- Слушай, Егоров, у меня к тебе есть просьба. (Не задание, заметьте, а просьба.) Я вчера велел, чтобы в мертвецкой заморозили этого аптекаря Коломейца, ну его к черту. За ним тоже вскрываются дела. Но у нас, знаешь, какие там работнички. Может, ты съездишь в Ивановскую больницу, проверишь?
- Ну что же, - опустил глаза Егоров.
- Я знаю, тебе почему-то неприятно смотреть на этого аптекаря. Но такое дело - послать некого. У меня еще два допроса. Съездишь?
- Ну что же.
- "Ну что же" - это не разговор, - вдруг посуровел Жур. - Ты находишься на работе, с тобой говорит уполномоченный, - твой, стало быть, непосредственный начальник. Надо, во-первых, встать...
- Ну что же, - еще раз невольно сказал Егоров. И встал.
- Так, значит, съездишь? Можешь съездить?
- Отчего я не съезжу? Пожалуйста. Сейчас?
- Да, нужно бы сейчас съездить...
Но это только так говорится - съездить. А охать не надо. Можно пешком пройти два квартала Главной улицы, потом свернуть на Бакаревскую и спуститься к набережной.
Тут, на набережной, за понтонным мостом, и находится Ивановская больница.
Егоров пошел пешком. Он шел и все старался подавить в себе гнетущее чувство надвигающейся на него неотвратимой беды. И в то же время он думал: "А что, если б послали в мертвецкую сейчас Воробейчика или даже Зайцева? Они, пожалуй, и не почесались бы. Нет, наверно, и им было бы неприятно. Но они бы все равно пошли. И я иду. В чем дело?"
На набережной было уже совсем темно и холодно.
Великая река, объятая холодным туманом, ревела со стоном и скрежетом. Будто томилась, что до сих пор нет настоящего мороза и она никак не может покрыться льдом.
За мостом стало чуть светлее от ярко освещенных окон больницы.
Она большая, во весь квартал, больница. И вдоль нее тянется чугунный забор на каменных столбах.
Егоров вошел в больничный двор, где было еще светлее.
Из боковой двери две женщины в серых халатах вынесли укрытые простыней носилки.
- Это откуда? - спросил их мимо идущий мужчина с газетным свертком под мышкой. - Из десятой?
- Из десятой.
- Неужели Савельев?
- Он.
- Значит, преставился?
- Значит, так.
- Ну, этак-то ему лучше будет, отмучился, - удовлетворенно вздохнул мужчина, тоже, видно, здешний человек, наверно санитар, и, поправив сверток под мышкой, пошел дальше.
"В баню, - подумал Егоров. И еще подумал, глядя на женщин с носилками: - У людей вот такая работа, может, каждый день, и они ничего. А меня ненадолго сюда послали, и я уже чего-то боюсь. А чего бояться-то?"
Егоров хотел спросить этих женщин, где тут мертвецкая, но понял, что носилки несут именно туда, и побрел за носилками.
- Никодим! Никодим Евграфыч! - закричала одна женщина, державшая носилки. - Открывай, принимай гостя!
- Чего кричишь? Открыто для всех. И для вас лично, - отозвался откуда-то из-под земли старческий голос.
И над дверями подвала вспыхнула лампочка.
Из подвала вылез на свет старик в брезентовой куртке и в брезентовых же штанах, с тонкой, длинной шеей, как у гуся, и с маленькой, детской головкой в теплой шапке.
- К вам тут вчера привезли аптекаря, - сказал ему Егоров. - Приказали заморозить. Аптекаря фамилия, - он посмотрел в бумажку, - Коломеец Яков Вениаминович.
- Ничего не знаю, - снял шапку старик и, отряхнув ее, опять надел. - У меня тут все почти что аптекари. Если велели заморозить, значит, заморожен. Иди гляди...
И повел Егорова по широким каменным ступеням в подвал, куда уже пронесли носилки.
В глубине подвала старик опять зажег лампочку над нишей, откуда пахнуло зябким, мертвенным холодом, и Егоров увидел на помосте восемь в ряд лежащих мертвецов. Три женщины, четыре мужчины и один мальчик, что ли. Не разберешь.
Лампочка светит тускло, она грязная.
- Он вам родной? - спросил старик.
- Это с какой стати? - почти обиделся Егоров. - Я из уголовного розыска.
- А-а, ну, это другое дело.
Егоров думал, что старик, узнав, кто он такой, проникнется к нему особым почтением и станет извиняться, что еще не заморозил аптекаря. Но старик, напротив, утратил к Егорову всякий интерес, выяснив, что он не родственник аптекарю.
- Ищите его, где он тут лежит, - показал старик на весь подвал. И зажег еще одну лампочку. А потом еще одну.
Подвал оказался громадным.
- Где же его тут найдешь? - растерялся Егоров и поежился.
Здесь, казалось, даже холоднее, чем на набережной. И все-таки откуда-то шло, должно быть, тепло. Нет, это просто было душно.
- Они как же у вас тут, по номерам? - спросил Егоров, стараясь не показать растерянности.
- По номерам? - засмеялся с дребезгом старик. - Да разве на них наберешься номеров? Их вон сколько тут напихано, накладено! Видимо-невидимо. Ужас...
Однако ужаса старик, должно быть, не испытывал.
Ужас испытал Егоров. Он почувствовал, что его опять подташнивает, как тогда. И от лампочек-в углах шевелятся тени. Кажется, что здесь не только мертвые, но притаились и живые. И эти живые в сговоре со стариком. В сговоре против Егорова. Вот они сейчас его погубят. Очень хитро и страшно погубят.
Егоров пошел к дверям.
А может, ему в самом деле уйти и сказать, что аптекаря не нашли, не могли найти? Пусть придет сюда Воробейчик, если он так любит над всеми подфигуривать. Или Зайцев. Или кто-нибудь еще, кто хочет. Даже зарплату не платили, а уже посылают куда-то.
- Вы что это, вроде как робеете? - вдруг с ухмылкой посмотрел на Егорова старик.
И весь позор вчерашнего дня снова встал перед Егоровым. И позор этот повторится.
- Отчего это я робею? - не сразу, а переведя дыхание, спросил Егоров. Ты не робеешь, а я робею?
- Мне-то уж чего робеть, - опять ухмыльнулся старик. - Мое дело такое, что мне робеть не полагается. Но многие, я замечаю, робеют. Даже из вашего этого самого... из сыскного, словом.
- Я не из сыскного, - твердо и с вызовом сказал Егоров. - Я из уголовного розыска. Сыскное - это при царе было. Ну-ка, давай показывай, где у тебя самые свежие, кого, допустим, вчера привезли...
- А я их не отбираю. Это не ягода. Вы сами тут разбирайтесь. Мне за отбор денег не платят...
Егоров на мгновение снова растерялся. Как же он тут разберется сам? Ни за что ему не разобраться. Но его внезапно осенила счастливая мысль.
- Тебе ведь, отец, еще вчера приказали заморозить аптекаря. А ты чего делаешь? Чего ты тут выясняешь, кто робеет и кто не робеет? Тебя поставили на дело - делай, а нечего дурочку разыгрывать! Я ж тебе говорю, что я не из шарашкиной конторы, а из уголовного розыска. Показывай мне, где тут аптекарь...
- Пожалуйста, глядите, - вдруг действительно оробел старик. - Давайте вот этого сымем. - И он потянул за ноги мертвеца, лежавшего первым от края. - Женщин тревожить не будем, а мужеский пол оглядим. Не этот? Глядите...
Глядеть на это было самым трудным для Егорова. Но он глядел.
- Нет, не этот.
- Ну, тогда зайдемте с этого краю, - предложил старик, потирая будто озябшие руки.
Егоров не считал мертвецов, но, пожалуй, не менее двадцати перебрал их старик, пока Егоров угадал:
- Вот этот.
Это был действительно аптекарь. И сейчас, как тогда, Егорову, мельком взглянувшему на него, опять стало плохо.
"Только бы снова не сыграть дурака, - быстро подумал он и привалился плечом к каменному столбу. - Не упасть бы тут при старике. А то просто позор будет. Просто позор..."
Но старик уже не глядел на Егорова. Он, как бревешко, поднял аптекаря и понес к той высокой нише, где лед.
Как благодарен был Егоров старику за то, что он не попросил помогать ему!
Однако, дотащив аптекаря до ниши, старик закричал:
- Ваше здоровье, молодой человек! А ну-ка, давайте вдвоем закинем его!
Егоров никогда не смог бы вспомнить, как это произошло. Но он все-таки собрал в себе силы, заставил себя взять аптекаря за каменно-холодные ноги, и, чуть качнув, они уложили его на лед.
- Большое спасибо, - сказал Егоров старику.
Бодро, твердо сказал. И пошел из подвала.
- И вам спасибо, - ответил старик. - Это наше дело - призревать усопших. А как же! Каждого надо устроить куда надлежит...
Егоров вышел из подвала, и силы, казалось, оставили его. Коленки дрожали. Но все-таки он прошел весь двор. И только у забора остановился.
Не мог дальше идти, навалился на забор. Тошнит, и в глазах темно. И отчего-то хочется плакать. И страшно: вдруг кто-нибудь увидит его тут... Что это, молодой человек, покойников, что ли, испугались? А сколько вам лет? Зимой будет восемнадцать. А где вы работаете?
- Ну ладно, - сказал Егоров самому себе, - пойдем потихоньку...
Когда он проходил по набережной, коленки уже не дрожали. Но все еще подташнивало. Он постоял недолго на мосту, облокотившись на перила, будто смотрит в воду. Потом пошел дальше.
10
На Главной улице уже вовсю горело электричество. И особенно много было света, как всегда, у кинотеатра "Красный Перекоп".
Здесь стояли, освещая рекламу, старинные шестиугольные фонари. Они остались еще от той поры, когда кино называлось иллюзионом и содержал его забредший в Сибирь итальянец.
Шла старая картина "И сердцем, как куклой, играя, он сердце, как куклу, разбил". И готовилась новая, которую будут показывать завтра, - "Солнце любви".
Егоров остановился посмотреть в широком окне фотографии из новой картины.
Остановился не потому, что уж так хотелось все это посмотреть, а потому, что ему опять вдруг стало нехорошо. Ах, какой ты нежный, Егоров!
Он сам сердился на себя.
Вдруг его кто-то потрогал за рукав. Оглянулся. Перед ним стоял высокий румяный молодой человек в хорошем драповом пальто, в серой кепке. Узконосые штиблеты, фасон "шимми" или "джимми", ярко начищены, несмотря на слякоть.
- Егоров, ты не узнаешь меня?
- Отчего же не узнаю? Маничев Ваня. Но вид, правда, богатый. Где работаешь?
- У частника. Сейчас только у частника и можно заработать. На консервной фабрике Гусева. А ты, мне сказали, куда-то уехал...
- Я уже приехал. В Дударях работал, на маслобойном заводе...
- А сейчас где?
- А сейчас, - Егоров затруднялся, - сейчас приглядываюсь только...
Сказать, что он работает в уголовном розыске, Егоров не решился. Да он еще и не работает. По-прежнему не известно еще, будет ли работать.
Поговорили они недолго о том о сем - в общем ни о чем, как говорят давно не видевшиеся люди, знавшие друг друга еще школьниками. Но Маничев все время разглядывал Егорова тяжелым взглядом взрослого человека, которому понятно многое. Потом сказал:
- Удивительно... Я помню, ты стихи писал. Ты мне показывал. Наша географичка Нина Степановна говорила, что у тебя... вроде того, что... природные способности. Я думал, ты далеко пойдешь...
- Не пошел, вот видишь, не пошел, - улыбнулся Егоров. Невесело улыбнулся, потому что ведь в самом деле горько, что он не пошел далеко. Некоторые пошли, а он не пошел. Даже на башмаки себе не может заработать. Хлюпает грязь в башмаках.
И все-таки очень приятно, что он встретил Ваньку Маничева.
Конечно, было бы еще приятнее, если бы он встретил его, когда и у самого были бы получше дела. Но все равно радостно вспомнить детство, школу, школьный сад, где они забирались с Ванькой в укромный уголок у, каменной сырой стены соседнего со школой дома и Егоров тайно, таинственным голосом читал свои стихи. Ох как волновался он тогда в предчувствии каких-то необыкновенных перемен в своей жизни, с каким торжеством и трепетом произносил, читая стихи, это красивое слово - "будущее"!
И вот будущее наступило. Он идет еле живой из мертвецкой. И стыдится сказать об этом даже Ваньке Маничеву. Нечем гордиться Егорову. Недалеко он пошел...
- Ты что, - еще измерил его взглядом Маничев, - болеешь или болел?
- Нет, я здоровый.
- Живешь, что ли, худо? Вид плохой у тебя. Ровно после тифа.
- Нет, ничего. Живу неплохо.
- Приходи к нам на фабрику, - пригласил Маничев. - Могу устроить как старого дружка...
- Спасибо, - сказал Егоров и подумал: "Кто знает, может, еще придется прийти". Но не стал спрашивать, куда приходить. Спросил только: - Наших старых ребят не встречаешь?
- Встречаю. Аню Иващенко помнишь?
- Аню Иващенко? - зачем-то переспросил Егоров. И почувствовал, как перехватило горло. - Где она?
- Вон она, - показал Маничев в стеклянные двери кинотеатра.
И Егоров увидел Аню.
Она стояла в светлом вестибюле, в легком жакете, отороченном мерлушкой, и в мерлушковой шапочке - покупала яблоки. Какая-то чужая, не такая, как раньше, но еще более красивая.
Егоров не хотел, чтобы Аня увидела его в таком виде. И в то же время он рад был бы услышать ее голос, потрогать ее руки. Нет, не потрогать, а только посмотреть на них, увидеть, как она улыбается, поднимая изломанные брови, а на щеках возникает нежный-нежный румянец, от которого становится всем светло.
Он мечтал когда-то не о женитьбе, нет, но каком-то удивительном приключении, вдруг сталкивающем его с Аней. И ему нравилась старинная песня:
Обобью свои сани коврами,
В гривы алые ленты вплету.
Прогремлю, прозвеню бубенцами
И тебя подхвачу на лету.
Нет, он только с виду такой тихий, Егоров. А это именно он собирался прогреметь-прозвенеть бубенцами. И именно Аню Иващенко он собирался подхватить на лету.
Вскоре Аня вышла из вестибюля на улицу, поискала глазами Маничева, нашла, улыбнулась и, вынув из кулька, протянула ему большое красное яблоко.
Егорова она не узнала.
- Аня, это Егоров, - сказал Маничев и протянул Егорову яблоко.
- Не хочу, - замотал головой Егоров.
- Все ужасно изменились, - посмотрела на Егорова Аня. - А ты, Егоров, как прежде, дикий. Кушай яблоко. У меня еще есть...
Она не поздоровалась с ним, не удивилась, что встретила его, спросила только:
- Ты тоже на этот сеанс - в семь тридцать?
- Нет, - опять мотнул головой Егоров. - Я просто мимо шел. Просто мимо...
Потом он спросил, где ее брат и что она сама делает. Брат ее вьется вокруг театра. Она так и сказала: "вьется". Не артист, но что-то вроде администратора или помощника. Уехал в Барнаул. А она на курсах иностранных языков. Уже второй год учится.
- Это сейчас мировое дело - иностранные языки, - надкусил яблоко Маничев. - На любую концессию можно устроиться переводчицей. Они платят валютой. Говорят, им уже отдают в концессию даже пароходство. Не справляются с делами большевики...
Маничев точно хлестнул Егорова по лицу этими словами. Но Егоров ничего не ответил. Да, наверно, и не сумел бы ответить.
В вестибюле загремел колокольчик. Это приглашали в кинотеатр тех, кто взял билеты на семь тридцать.
Маничев потрогал Егорова за рукав.
- Ну, будь здоров.
- Буду, - пообещал Егоров. И, кивнув Ане, пошел дальше.
А Аня взяла Маничева под руку и даже не оглянулась на Егорова. Да и почему она должна была оглядываться?
Из всех витрин - из магазинов, аптек и парикмахерских - лился на улицу яркий свет.
И над самой улицей, над серединой ее, качались электрические лампочки. А под лампочками мерцали лужи.
На каждом углу сидели подле маленьких черных ящиков мальчишки чистильщики обуви.
Мало кто хотел сейчас чистить обувь, в такую слякоть. Но каждого прохожего пытались остановить своим криком мальчишки: "Почистим, гражданин? Почистим до блеску, до самого треску!"
И только Егоров не интересовал мальчишек. Не такие у него башмаки, чтобы их еще чистить за деньги. Да и денег нет у Егорова. И не скоро будут.
Не скоро он купит себе такие штиблеты с узким носком, фасон "шимми" или "джимми", как у Ваньки Маничева. А может, не купит никогда. И все равно надо было что-то ответить Ваньке Маничеву, когда он сказал о большевиках.
Надо было ответить так, чтобы Аня вдруг покраснела. Не барин, мол, ты, Ванька, а холуй, хотя и корчишь из себя барина. И папа твой, лихач-извозчик, тоже холуй. И вечно вы будете холуями. "Сейчас у частника только и можно заработать". Ну и зарабатывайте! Ну и целуйте частника во все места! А Аня пусть целует этих самых... концессионеров. И Ваньку Маничева, если ей нравится этот боров. "Не справляются с делами большевики". Еще посмотрим, кто с кем справится! Послать бы тебя, Ванька, сейчас в мертвецкую искать аптекаря, ты бы свободно набрал там полные штаны...
Егоров так взбодрился, что от недавнего его нездоровья не осталось и следа. Лоб вспотел. Клеенчатая подкладка фуражки прилипла ко лбу. Он потрогал козырек, сдвинул старенькую фуражку на затылок, и исхудавшее, бледное лицо его неожиданно приобрело залихватское выражение.
Вот таким он и вошел к Журу.
Жур, однако, не только не похвалил его, но и не взглянул на него, озабоченно роясь в каких-то бумагах на столе.
Весь стол был завален бумагами.
- Ах как жалко! - наконец вздохнул Жур. - Я про Шитикова и забыл. Просто выпал у меня из головы этот Елизар Шитиков.
- Я Елизара Шитикова знаю, - сказал Егоров. - Он у нас во дворе жил. Потом он переехал. Он теперь на Извозчичьей горе живет...
- Нигде он не живет, - опять стал рыться в бумагах Жур. - Его сегодня убили.
- Убили?
- Ну да. Надо было его тоже велеть заморозить. Он нам будет нужен. Это все одно дело. Ну и навязался на нашу голову этот аптекарь Коломеец Яков Вениаминович! Без него мало работы. А теперь бросить нельзя. Надо заморозить Шитикова...
Егоров молчал. А Жур все рылся в своих бумагах. И чего он такое потерял?
- Надо было мне сразу тебя попросить, когда ты пошел, чтобы заморозили и Шитикова, - опять сказал Жур.
Егоров неожиданно для себя предложил:
- Я еще раз могу сходить...
- Сходишь? - как будто обрадовался Жур.
- Схожу.
- Сходи, пожалуйста, Егоров. Не посчитай за труд... А ты обедал?
- Успею...
- А деньги на обед у тебя есть?
- Ну, откуда? - даже удивился Егоров. И успокоил Жура: - Я дома потом пообедаю.
- Дома ты завтра будешь обедать, - посуровел Жур. - Ты сейчас сходи еще раз в больницу насчет Шитикова, а потом пойдешь в "Калькутту" и там поешь. На вот, - он достал деньги. - Бери, бери, не ломайся! Я этого не люблю. В получку отдашь...
- Ну уж, в "Калькутту"! - улыбнулся Егоров, уверенный, что Жур шутит. Там меня только и дожидаются, в "Калькутте".
- Все уже закрыто, все столовые закрыты, - посмотрел на часы Жур. - А в "Калькутте" только начинают гулять. Зайди поешь. Послушаешь музыку. Но вина смотри не пей. Ни капли. Ты на работе.
- Да я и никогда не пью, - покраснел Егоров.
- Ровно в двенадцать ты мне будешь нужен, - постучал Жур пальцем по вещественному доказательству - по циферблату настольных часов в форме башни, подаренных когда-то кому-то в день чьей-то серебряной свадьбы, о чем гласит серебряная же, еще не оторванная пластинка. И вдруг сказал: Хотя погоди, я вот что сделаю. Шитикова поднимал Водянков, пусть он его и замораживает. Я ему сейчас позвоню. А ты иди в "Калькутту". Обязательно хорошо поешь. Солянку возьми. Ночью, однако, мороз будет. Я чувствую, у меня рука ноет...
Егоров в "Калькутту" все-таки не пошел. Хотя было любопытно - никогда не был. Но не решился пойти. И домой пойти тоже не решился. Ведь все равно сегодня же придется опять уходить, а Катя обязательно пристанет с вопросами, куда да зачем.
Но до двенадцати часов еще было далеко. А тут толкаться в коридорах не хотелось.
Егоров вышел на улицу, постоял у подъезда. Улица на его глазах чуть побелела - повалил снег.
Напротив, на другой стороне улицы, светился вход в клуб имени Марата. На дверях висела афиша:
"Сегодня лекция. Начало ровно в 8 часов. Вход свободный для всех".
Егоров перешел на ту сторону.
До начала лекции оставалось восемь минут, но народ собирался медленно. На кино или на постановку все идут, а на лекцию, даже когда вход свободный для всех, народу немного.
Егоров на деньги Жура взял в клубном буфете винегрет, селедку и полфунта хлеба. Все съел, показалось мало. Подумал, не взять ли еще бутерброд с сыром и чаю с сахаром. Что он, не отдаст эти деньги Журу? Конечно, отдаст. Жур сам сказал: "Отдашь в получку". Значит, будет получка.
Эта надежда развеселила Егорова. Он взял еще не только бутерброд с чаем, но и два печеньица из пачки "Яхта" - точно такие, какие ест во время своего дежурства по городу старший уполномоченный Бармашев. Не для одного же Бармашева делают это великолепное печенье!
Все получилось очень хорошо. Егоров допил чай и доел печенье как раз в тот момент, когда из зала вышел заведующий клубом и сказал:
- Ну, товарищи, мы начинаем лекцию. Больше ждать нельзя. После лекции будет кино...
Лекция называлась "Будущее Сибири".
И вот есть дураки, которые не ходят на такие лекции!
Егорову было все безумно интересно.
Седенький старичок, какой-то ученый, что ли, подробно рассказывал, как все будет.
Через какое-то время - ученый, правда, не сказал, через какое, - Сибирь никто не узнает.
Ленин указывает, что электрификация должна изменить всю страну. И как раз в Сибири есть все возможности для электрификации. В Сибири появятся во множестве такие грандиозные заводы, каких еще не видывал мир. Они будут выпускать все - от сложнейших машин до одеколона. И нам не нужны будут никакие концессионеры. В кабалу к мировой буржуазии мы не пойдем. Мы будем делать все сами. Мы построим новые, чудесные города. И наши люди забудут даже такие слова, как "разруха" и "безработица".
Егоров, конечно, не сомневался, что все именно так и будет. Но он хотел бы, чтобы это все поскорее делалось.
Иначе, если дело такое затянуть, многие могут не выдержать. Многим очень трудно.
И этот старичок лектор, пожалуй, умрет, пока ликвидируют безработицу. Надо скорее строить и открывать заводы, чтобы всем была работа. А то ведь как нехорошо у нас пока получается: говорят, на работу надо принимать только членов профсоюза, а чтобы пройти в члены профсоюза, надо сперва поступить на работу. А как поступить?
Из-за этого и сестра Егорова Катя вот уж второй год не может никуда устроиться. Много ли она заработает стиркой при трех детях? И при ней же, вроде как на ее иждивении, находится пока брат...
Егоров сидит, внимательно слушает лектора и ребром то одной, то другой ладони, то обеими вместе постукивает о край стула.
Хорошо, что он попал на такую лекцию. Но как бы ему не опоздать на работу. Надо ровно к двенадцати. Он наклоняется к соседу и спрашивает шепотом, сколько времени.
- Десятый час. Двадцать минут десятого.
Значит, можно еще посмотреть и кино.
Неплохо идет время. Неплохо. А будущее еще не наступило. И лектор об этом говорил.
Егоров ошибся сегодня, когда скорбно подумал там, у кинотеатра, что будущее уже наступило.
Нет, будущее наступит еще. Замечательное будущее. Но в том будущем, которое наступит, уже не будет прежней Ани Иващенко. И не будет прежнего, влюбленного в нее Егорова. Он что-то приобрел сегодня и что-то потерял. Но так и идет жизнь...
11
Ровно в двенадцать ночи Егоров вошел в полутемный коридор уголовного розыска.
После яркого света в клубе имени Марата тут" ему показалось уж совсем темно. Как в освещенном восковыми свечами подземелье Староберезовского монастыря, куда бабушка еще маленьким привозила его на пароме, чтобы поклониться мощам святого Софрония. И стены тут такие же толстые, глухие, как там, в подземелье. Пол бетонный.
Многие сотрудники давно ушли домой. Остались только те, кто дежурит и кому предстоит участвовать в операции нынешней ночью.
Из дальней двери, должно быть, из кабинета начальника, вышел Жур, увидел Егорова.
- А Сережа где?
Это он уже так называет Зайцева.
- Я могу его поискать, - предлагает Егоров.
- Не надо, - встряхивает черными волосами Жур. Днем видать, что они с проседью, с чуть заметной проседью. А сейчас, в этом полутемном коридоре, ничего не заметно. - Зайцев сам найдется. Он паренек точный.
Значит, Журу уже известно, что Зайцев паренек точный. А какой паренек Егоров? Об этом еще ничего не известно.
- Иди, Егоров, посиди там у меня, - говорит Жур, проходя дальше по коридору. - Скоро поедем. У нас сегодня серьезные дела. Очень серьезные...
Жура подстрелили прошлый раз на Извозчичьей горе, когда он производил обыск - искал оружие. Были проверенные сведения, что с Дальнего Востока опять поступила партия японских карабинов.
Две крупные партии оружия Жур отыскал еще весной. Был уверен, что отыщет и третью, о которой все время поступают сведения. Но не вышло. Бандиты оказали сопротивление.
Правая рука висит на перевязи. И ноет, надоедливо ноет. Видимо, кость серьезно повреждена.
Однако Жур не может сейчас лежать и нянчить руку. Он хочет поскорее отыскать эту третью партию оружия. Вот отыщет, тогда будет видно, что делать с рукой.
- Поехали, - говорит он в половине первого ночи и быстро шагает по коридору.
Зайцев уже нашелся и идет за ним. И Егоров идет.
Во дворе они усаживаются в старенький автобус фирмы "Фиат", который в уголовном розыске для простоты, что ли, называют "Фадеем".
В кузове, со всех сторон затянутом дырявым брезентом, уже сидят какие-то люди, но рассмотреть их невозможно, потому что в кузове темно.
И во дворе темно и на улице. Город давно спит.
А они куда-то едут...
Не весь город, однако, спит. В "Калькутте", когда они проезжают мимо, играет музыка. И будет играть всю ночь. И всю ночь из широких окон ресторана будут литься на улицу трепетные полосы синего света. И всю ночь будет греметь бубен. И гортанные голоса цыган будут разрывать пьяный гул.
Хорошо там, наверно, в "Калькутте", тепло. А в автобусе холодно. В дыры и в щели врывается ветер - уже зимний, пронзительный.
Егоров сидит в автобусе у самого края, на узкой скамейке, держится за железную скобу и чувствует, как коченеет рука от холодного металла. Но не держаться нельзя, а то, чего доброго, вывалишься из автобуса. Вот тогда будет хохоту в дежурке.
- Ты где там, Егоров? - спрашивает Жур. - Живой?
- Живой, - говорит Егоров. Но голос у него сейчас отчего-то сиплый, жалобный.
В автобусе смеются. Так теперь, наверно, всегда будут смеяться над ним. Что бы он ни делал, что бы ни говорил. Ну и пусть!
По хохоту Егоров узнает Воробейчика. Значит, и Воробейчик едет с ними. А рука уж совсем закоченела. Что же будет дальше?
Автобус дребезжит, как консервная банка на веревочке.
И вдруг останавливается. Какое счастье, что можно погреть руку! Хоть минутку погреть. Ведь рука будет нужна для дела. Может, этой рукой сейчас придется взять наган. Может, придется стрелять. Кто знает, что придется делать!
Нагану тепло, он угрелся на животе Егорова. А Егорову холодно. Правильно предсказал Жур, что ночью будет мороз.
Трое, пошептавшись, выпрыгивают из автобуса и уходят в кромешную тьму.
Вот теперь совсем хорошо. Егоров усаживается поудобнее. Можно больше не держаться за скобу. Руки он прячет за пазуху, под самое сердце. А сердце отчего-то сильно бьется. Может, Егоров трусит? Может, он правда боится? А чего бояться-то? Сколько народу в автобусе! И никто ничего не боится. Зачем же он один будет бояться!
Воробейчик опять смеется. Но Егоров понимает, что Воробейчик теперь смеется не над ним.
Теперь Егоров хорошо различает все голоса в автобусе, слышит все слова.
- Значит, ты немножко сердишься на меня, Ульян Григорьевич? спрашивает Воробейчик Жура.
- При чем тут ты? - говорит Жур. - Я сам это дело выбрал. Но вообще-то получилась серьезная петрушка. Выбрал, называется, мелкое дело для практики стажерам. А теперь этот аптекарь всю душу из меня вымотает. И как раз он в эту пору мне сильно нужен при моих делах. Просто без него мне бы делать было нечего...
- Давай, Ульян Григорьевич, я аптекаря возьму себе, - предлагает Водянков. - И стажеров твоих возьму.
- Нет, уж пусть они при мне остаются, - весело отвечает Жур. - Больно хорошие ребята. И аптекаря мы между делом сами доработаем, доведем до ума.
Жур, в сущности, такой же, как все, уполномоченный, старший уполномоченный. Но по тому, как с ним все остальные разговаривают в автобусе, можно понять, что Жур имеет над ними еще какую-то власть, что ли.
Водянков вдруг просит его:
- Ты поговори, Ульян Григорьевич, с Курычевым насчет Баландина. Это все-таки политическое дело. А он не дает мне людей. Я хочу, чтобы работала группа. Это всегда лучше, когда сразу начинает работать группа...
- Я поговорю, - обещает Жур. - Но толк-то какой? Тут не все от Курычева зависит...
Егоров прислушивается к разговорам и догадывается, что Жур какой-то особый человек. Не начальник, но все-таки особый. Ах, ну чего же тут гадать! Жур просто секретарь партийной ячейки.
Егорову с Зайцевым, наверно, сильно посчастливилось, что они попали именно к Журу.
А может, и не посчастливилось. Кто знает, что еще будет...
Автобус опять остановился. И опять двое выпрыгнули из автобуса. И еще выпрыгнул один, когда автобус переехал Архиерейский мост.
Вот этот, наверно, самый смелый, который выпрыгнул сейчас. Здесь же, где-то рядом, кладбище, а за кладбищем - это давно известно - живут самые отчаянные жиганы. Это даже отец Егорова всегда говорил, что за кладбищем ютится самое отъявленное жиганье.
Отец рассказывал, что ему пришлось тут однажды, еще в молодости, девушку провожать, так он, говорил, чуть ума не лишился. На обратном пути на него четверо жиганов в мертвецких саванах напали. Еле убежал. А отец был человек не трусоватый, на войне был, и на германской и на этой, на гражданской.
- Егоров, где ты? Иди сюда, - позвал Жур.
Жур сидит недалеко от шофера. И Зайцев тут же.
- Чего ты там уединился? - говорит Жур. - Садись с нами. В компании-то веселее.
Егоров садится рядом с Журом, но особенного веселья не испытывает.
Автобус теперь продвигается медленно.
На ходу из автобуса выпрыгнули еще двое. И еще один.
Этот один был Воробейчик. Егоров узнал его в темноте.
В автобусе остались только Жур, Зайцев и Егоров. Егоров думал, что Жур будет что-то объяснять, расскажет, как надо вести себя в случае чего. Но Жур молча курил. И когда цигарка из газетной бумаги вспыхивала при затяжке, было видно лицо Жура, как показалось Егорову, печальное.
Наконец автобус остановился.
- Пошли, - сказал Жур и первый выпрыгнул на прихваченную морозом звонкую землю. За ним выпрыгнул Зайцев, потом, чуть помедлив, Егоров.
На улице стало как будто светлее, даже намного светлее.
Это из развалин тучи вышла луна.
Нет, кладбище они еще не проехали. Вот оно - белые столбы забора, чугунная ограда и церковь. Это они заехали с другой стороны кладбища. Оно большое, Егоров не думал, что оно такое большое.
Снег смешался с грязью и так застыл. Ноги в башмаках скользят. Надо было бы надеть валенки. У Егорова есть валенки. Хорошо, что он не продал их тогда, летом, в Дударях. А Жур правильно еще с вечера говорил, что к ночи будет мороз, хотя вечером было слякотно, шел снег.
Жур идет подле кладбищенского забора, поднимается в горку. У него тоже скользят ноги, но он идет уверенно.
- Ну, ребята, - говорит он, - тут глядите в оба!
Зайцев как-то странно горбится и озирается.
Жур вдруг смеется.
- Ты что думаешь, ты похож на Пинкертона? Ты сейчас на собаку-ищейку похож. А человек должен всегда походить только на человека...
Легко сказать - походить на человека. А на человека походить, может, труднее всего.
По скользким комкам мерзлой грязи они переходят улицу. Идут по переулку, мимо длинных сараев, мимо ветхих домиков, вдоль заборов, сплетенных из обрезков кровельного железа, березовых прутьев и еловых жердей. Здесь официально обитают ломовые и грузовые извозчики, печники, скорняки, сапожники, скобяных дел мастера, и мало ли еще кто здесь обитает неофициально.
Кладбище теперь позади, но его хорошо видно с горки - кресты, склепы. Выше всех склеп купцов Трубицыных.
Жур стоит на горке, подносит к глазам левую руку, смотрит на часы. Потом долго и молча оглядывает кладбище.
И стажеры молчат. Так, наверно, и надо вести себя перед важной операцией.
Жур, может быть, еще раз обдумывает, как ее лучше проводить. Но Жур вдруг говорит:
- Ох, как я покойников сильно боялся! Долго боялся. Бабушка у меня была такая болтливая! Все мне, маленькому, про покойников разные страсти рассказывала. Вот я и боялся. Даже ночью другой раз не мог уснуть. Все мне что-то такое мерещилось...
- А потом? - спрашивает Зайцев.
- А потом, уж не знаю, как-то притерпелся, - пожимает могучими плечами Жур. И улыбается. - Все еще может быть. Может, и сейчас еще испугаюсь...
Зайцев тоже улыбается.
- Ну уж, сейчас?
- А что вы думаете? - серьезно говорит Жур. - Может найти всякое затмение...
А Егоров молчит. И в этот момент огромный, сильный Жур становится ему как бы ближайшим родственником. Вот с кем Егоров хотел бы когда-нибудь поговорить по душам!
- Укрепляйте, ребята, нервную систему, - вдруг советует Жур. - Вас еще и на войну пригласят. И не один раз. Много еще будет всякого. Молодой человек, я считаю, должен укреплять свою нервную систему...
А как ее укреплять, не сказал. Пошел дальше.
И стажеры пошли за ним.
12
Останавливаются они у двухэтажного, избитого дождями, и ветрами, и самим временем дома. Внизу лавка, наверху жилье.
Жур поднимается по шаткой лестнице, по узким обледеневшим ступенькам и опять оглядывает местность.
Тихо здесь, мертвенно-тихо, словно и сюда распространилась территория кладбища. Впрочем, кладбище видно и отсюда. Только теперь его видно уже смутно.
Вслед за Журом по лестнице поднимается, держась за поручни, Зайцев. И уж потом, когда Жур стучит в дверь, на лестницу вступает Егоров.
Дверь открывается, обдавая посетителей душным теплом.
- Высоко живете, - говорит Жур женщине, стоящей на пороге в одной рубашке и в цыганской шали, накинутой на голые плечи.
- Выше-то лучше. К богу ближе, - насмешливо откликается женщина, нисколько, видимо, не удивляясь столь поздним посетителям.
- Вам-то хорошо. Гостям худо. Хоть бы вы обкололи ступеньки ото льда, показывает на лестницу Жур и продолжает оглядывать местность. Подниматься трудно...
- Зато спускаться легко, - уже смеется женщина, и на смуглом лице вспыхивают белые зубы. - Если отсюда кого пихнешь, он вниз пойдет без задержки. Не затруднится...
- И часто спихиваете?
- Бывает... Ой, да вы меня простудите! Я с постели...
Они входят, как в предбанник, в крошечный коридор. Жур включает карманный фонарик.
- Жарко топите.
- Нельзя не топить - жильцы, - вздыхает освещенный фонариком старик, похожий на святого угодника Николая Мирликийского, спасителя на водах. Дунька, лампу...
- Ожерельев? - вглядывается в старика Жур. - Тебя что-то давно не видать было...
- А вы будто не знаете, где я был. По вашей милости все было сделано. Но вот отпустили. Не находят за мной особой вины. Не находят. Сколько ни искали...
- Ох, так это вы, гражданин начальничек, а я думала - Яшка, - смотрит при лампе на Жура молодая женщина, почти девочка, которую старик назвал Дунькой. - А говорили, что вас вроде того что убили. Значит, вранье...
- Значит, вранье, - подтверждает Жур. - А ты, значит, по-прежнему здесь живешь?
- А где же? Раньше у дедушки Ожерельева жили и теперь живем. И так, наверно, будет до скончания века. Не выбраться, видно, нам отсюдова...
Дедушка Ожерельев сел к столу, постучал ногтем по табакерке, открыл, взял щепотку, набил обе ноздри, помотал головой.
- Не могу. Нюхать нюхаю, а чихнуть не могу. Слабость. И сна нету. Пропал сон. И все по вашей милости. Вся наша жизнь одно беспокойствие...
Жалкий этот дедушка, чуть живой, а его еще по тюрьмам таскают, как он сам сказал. За что? И все тут какие-то жалкие.
Егоров смотрит на худенькую Дуньку, которая удивительно похожа на его сестру Катю. Бывает же такое сходство. Рост одинаковый, волосы, глаза. И щурится так же от лампы. И родинка над верхней губой. С той же стороны родинка, с правой.
Дунька говорит Журу:
- Никакого изменения в нашей жизни, гражданин начальничек, уж, видно, не предвидится...
- А какого же ты изменения ждешь? - спрашивает Жур. - Сама и виновата. Надо устраиваться. Я тебе давал адрес...
- Адрес - это одно, а дело - это другое, - будто сердится Дунька. - Вы думаете, это легко - солдатские шинели шить? Я себе все руки исколола...
Егоров почти разочарован. Он был уверен, что именно сейчас, в этом доме, начнется какое-то опасное действие. Он немножко боялся этого действия, но все-таки ждал его. Может, их начнут обстреливать, думал он. А ничего не случилось. Такие же, как везде, разговоры. И жалобы такие же: на плохую жизнь.
Жур уселся почему-то у самой двери, где стоит ржавый умывальник. Может, Жур ждет чего-то.
- Значит, ты всех сюда перевез из старых своих домов? - спрашивает он старика. - И из женского монастыря тут, я смотрю, девушки?
- Да куда же я всех перевезу? - кряхтит старик. - Я и никого-то не перевозил. Они сами. Они работают от себя. Мне только за квартиру...
- Это верно, - соглашается Жур. - Разве всех перевезешь! У тебя ведь, кажется, три таких дома было...
- Вы мне все прочитываете, - обижается старик. - Был один дом, правда, мой, а второй - женин, жены моей, покойницы. А теперь вот самого загнали в этакую халупу и еще здесь по ночам беспокоят...
"Действительно, - думает Егоров, - для чего мы сюда пришли? Людей разбудили, сидим. А людям, наверно, завтра на работу".
- А сынок твой где? - спрашивает старика Жур.
- А откуда же я знаю? - разводит руками старик. - Вы бы не пришли, я и про вас бы не знал, где вы есть и в своем ли здоровье...
- Значит, не знаешь, где сынок?
- Не знаю. Я ж говорю, только на днях вернулся. А Пашка, говорят, совсем уехал. В Читу, говорят...
- Значит, ты еще не приступал к делам?
- А какие ж у меня дела? Мелкая торговля, и то лавка стоит запечатанная. Наложили зачем-то арест. А ведь что писали в газетах? В газетах писали: частный капитал должен торговать. То есть у кого есть деньжонки, пускай торгует...
- Но никто не говорил, что надо торговать обязательно краденым.
- А я не спрашиваю, из каких мест доставляют товар. Откуда мне знать, краденый он или дареный.
На эти слова старика Жур не отвечает. Должно быть, не находит что ответить. Молчит.
Где-то далеко глухо хлопают выстрелы. За перегородками, за черным занавесом тихо и тревожно переговариваются разбуженные люди. Кто-то поспешно одевается, стучит башмаками.
Все это слышат Егоров и Зайцев. И Жур, конечно, тоже слышит. Но он, должно быть, не придает этому никакого значения. Он по-прежнему сидит на табуретке подле умывальника, курит. Вдруг он спрашивает старика:
- Ну, а сейчас-то чем еще думаете торговать, кроме оружия?
- Какого оружия? - возмущается старик. - Собираете вы бабью сплетню какую-то. Делать вам нечего. И раньше были сыщики. Но такого не было, чтобы по ночам будить...
- Раньше, это правда, такого не было, - соглашается Жур. - Раньше ты бы сунул сыщику от щедрот своих красненькую, допустим, и воруй и спи спокойно...
Егорову хочется разглядеть лицо старика, но старик отворачивается от света лампы. Однако понятно, что он усмехается, сердито усмехается.
- Раньше, гражданин начальник, ты, пожалуй, и сам бы посовестился меня будить. Без всякой красненькой. Раньше, пожалуй, тебя бы не назначили на такую должность. Ты ведь, я знаю, молотобойцем у Приведенцева работал. Я и твоего папашу-хохла знал. Он бондарничал у Вороткова в мастерской. Вот это была ваша настоящая должность. А теперь, выходит, вы хозяева...
- Выходит, что мы, - опять соглашается Жур.
Старик наконец чихает и смеется, вытирая полой рубахи нос.
- Выходит, что правда. Ведь как вся жизнь, целиком вся, перевернулась... А может, она опять обратно перевернется? А что, если она перевернется обратно? А?
- Ты, наверно, на это и надеешься, - говорит Жур. И включает карманный фонарик, зажимает его в коленях, смотрит на ручные часы. - И Буросяхин на это надеется. И еще кое-кто. Иначе бы ты на старости лет не рисковал, не берег для них оружие...
- Тю, канитель какая! - еще больше сердится старик и плюет. - Опять он про оружие!.. Да ты его сначала найди. Найдешь - тогда разговаривай и хвались...
- Найдем, - обещает Жур. - А как же не найти! Нас на это дело специально поставили. Из молотобойцев, как ты говоришь, в сыщики перевели. Кому-то и этим делом надо заниматься...
На кирпичной плитке близко от лампы стоит незакрытая кастрюля с пшенной кашей.
Егоров смотрит на кашу. Она необыкновенно белая.
"Наверно, на молоке, - думает Егоров. И еще думает: - Уж поскорее бы все это кончалось!"
А Жур продолжает разговаривать со стариком.
И Зайцев заметно томится. Когда где-то далеко хлопают выстрелы, он, как охотничья собака, делает стойку, козырьком прикладывает ладонь ко лбу, смотрит в окно. Ходит от окна к окну, заглядывает за перегородки.
В дверь негромко стучат.
Опять та женщина в цыганской шали на голых плечах выходит из-за перегородки открыть дверь, как будто не могут открыть старик или Жур, сидящие у двери.
Входит раскрасневшийся вспотевший Водянков. Он здоровается, хозяйственно сморкается, щурит от света глаза.
- Беседываете?
- Да вот разговорились, - улыбается Жур, кивая на старика. - Давно не виделись. То он в тюрьме сидит, то я лежу в больнице...
- А у нас получилось все как надо, - рассказывает Водянков. Буросяхина только что отвезли, со всей компанией...
- Буросяхина? - спрашивает старик.
- Его, дедушка, его, собственной персоной, - разглаживает пальцами пышные усы Водянков. - Правда, оказал сопротивление, а как же... Но, слава богу, отвезли. Отмучился, болезный. Отшумел...
"Где-то было что-то интересное, - огорченно думает Егоров. - А мы тут просидели". И смотрит в широкую щель, как за перегородкой перед зеркалом худощавый мужчина в пенсне дрожащими руками застегивает на затылке готовый галстук-"бабочку".
- Ну куда же вы теперь пойдете? Еще ночь. Они ведь к дедушке, они нас не затрагивают, - успокаивает мужчину женщина в цыганской шали. - Да и вас разденут по дороге. Тут опасно. А у вас вон какое богатое пальто...
- Знал бы, не поехал, - никак не может застегнуть крючок на затылке мужчина. - Ведь как я не хотел сюда ехать! Это меня этот скотина Аркадий Алексеевич уговорил. Стоеросовая дубина. Уверял - приличное помещение...
- А чего особенного? - будто обижается женщина. - У нас и не такие люди завсегда бывали. И все спокойно...
Егорова отвлекают от этой картины выстрелы, вдруг захлопавшие, кажется, у самого дома. Егоров смотрит на дверь. А Зайцев бежит к двери.
- Зайцев, не торопись, не на пожар, - негромко говорит Жур, не подымаясь с места.
Жура, должно быть, не удивляют и эти выстрелы. А стреляют, похоже, прямо в дверь.
"Как в ловушке мы", - думает Егоров. Но странное дело - страха не испытывает.
Дверь открывается.
В коридорчик не входит, а вваливается парень в кожаной тужурке, с лицом, измазанным чем-то черным.
Это, наверно, шофер автобуса.
- В самое ухо, - вздыхает он.
И когда подходит к лампе, видно, что это не черным, а красным измазан он - кровью. Кровь льется ему за ворот.
- Ах, дурак! - наконец сердится Жур.
- Почему же я дурак? - обижается шофер.
- Да не ты... Зайцев, перевяжи его... Умеешь? Это вот дедушкин сынок дурак, - кивает на старика Жур. - Это его работа. Ни в какую Читу он не уехал. Он старается сейчас отогнать от дома. Надеется еще перепрятать с папашей оружие. Значит, сведения правильные...
- Это что, вы насчет стрельбы думаете? - спрашивает старик. - Это, вы думаете, мой сынок Пашка стреляет? Нет, это не Пашка. Благородное даю вам слово, не Пашка...
- Именно благородное слово, - усмехается Жур. - У тебя все слова благородные.
Зайцев не умеет делать перевязку. И Егоров не умеет. Но он помог шоферу снять тужурку.
Перевязку делает Водянков, зубами разорвав индивидуальный пакет.
А Жур отдергивает черный занавес.
- Здравствуйте, - говорит он мужчине в пенсне, уже застегивающему жилетку. - Прошу предъявить ваши документы.
- Я не обязан вам предъявлять, - с достоинством отвечает мужчина, и пенсне вздрагивает на его жилистом тонком носу. - Я, во-первых, случайно сюда... случайно попал. Меня ввели в заблуждение. Я ни за что бы сюда не поехал. А во-вторых...
- Егоров, обыщи его.
Жур брезгливо поморщился и прошел дальше, за перегородку.
А Егоров смутился больше этого случайного посетителя. Как это вдруг обыскивать такого почтенного гражданина? Но делать нечего.
- Ну-ка, гражданин, поднимите, пожалуйста, руки.
На Егорова пахнуло запахом духов, хорошего табака и самогонки.
Человек в пенсне оказался нэпманом, совладельцем фирмы "Петр Штейн и компания. Мануфактура и конфекцион".
Егоров вспомнил тот красивый магазин на Чистяревской, куда они заходили с Катей покупать сорочку. И не купили. Егоров больше не чувствовал почтения к этому человеку. Он сперва подумал, что это какой-нибудь профессор или доктор. А это нэпман, хозяйчик, частник...
- Держите, гражданин, ваши документы. А это у вас что?
- Это зажигалка в форме браунинга. Можете ее взять себе...
Егоров легонько нажал курок, пистолет фыркнул, зажегся огонек. Егоров удивился: правда, зажигалка.
- Возьмите ее, - опять предложил нэпман.
- На что она мне? - сказал Егоров и отдал зажигалку нэпману, хотя в самом деле занятная была зажигалка. Никогда такой не видел.
- Молодой человек, я надеюсь все-таки, что эта наша встреча останется между нами, - улыбнулся тонкими губами нэпман. - Я тем более семейный человек. Мне будет неприятно. - И все еще дрожащими руками раскрыл бумажник. - Вот, пожалуйста, вам. Никто не видит. Это за ваше молчание. По случаю нашего такого малоприятного знакомства. В таком месте...
- Ну что вы, ей-богу, одурели, что ли? - отвел его руку Егоров. - Для чего это?
Жур приказал отпустить нэпмана.
- А он мне деньги давал, чтобы я помалкивал, - засмеялся Егоров, когда нэпман ушел.
- И ты взял? - спросил Жур.
- Ну, для чего?