VII. Телефонисты
Невидимый враг напирал с юга. По полям, по дорогам медленно отступали к северу пешие отряды, обозы, парки, батареи и, наконец, цепи запыленных, с черными лицами, рваными ботинками и сапогами «серых шинелей».
Шли по большей части молча. Песен не было слышно.
За цепями арьергардов шла сплошная линия пожаров. Стена дыма поднималась к небу и медленно ползла к северу, образуя острова пламени там, где навстречу ей попадались фольварки и деревни. Казалось, она стоит недвижно, и это земля сама, как широкая кинолента, медленно, неудержимо подплывает под ее косматую бело-черную грудь. Искры затухающих костров были рассыпаны по полям всюду, где еще вчера рядами стояли неубранные копны и скирды хлеба.
За пожарами шли австро-германцы.
На следующий день после оставления Красностава пошел мелкий холодный дождь, тускло заблестели влажные кожаные седла, брезентовые чехлы из зеленых стали черными, на спицах колес, на низко идущих ходах гаубиц налипла грязь. Каждый повод набух влагой, сморщился и опустился в руках всадников. Ездовые, разведчики подняли над фуражками островерхие капюшоны плащей. Номера, махнув рукой на чистоту ботинок и штанов, шагали, не глядя, по лужам, по жидкой грязи, по глинистому месиву, в которое нога уходила по колено.
Был получен приказ перейти в Покровское, на путях к Холму. Район Замостья и Красностава был оставлен. Слухи о том, что его будут защищать, не оправдались. Участь Холма была, по-видимому, предрешена. Горловина польского мешка затягивалась тугим ремнем австро-германских боевых линий.
Днем был получен новый приказ остановиться на линии деревень Сороки и Липово.
Телефонисты отмахали тридцать пять километров похода, но Кольцов приказал немедленно провести телефонную связь с пехотным полком. Уманский, Хрюков и Андрей потянули провод.
— Ты себе представляешь, как это будет весело? — говорил Уманский Хрюкову. — В такую мокрость тянуть провод — везде будут соединения, а мы с утра до вечера будем ходить вдоль линии.
Хрюков скрутил толстую цигарку из обрывков «Русского слова», перекинув через оба плеча накрест две тяжелые катушки провода и, не отвечая, зашагал по грязи.
— И где этот штаб полка, черт его знает? — не мог угомониться Уманский. — Вы понимаете, — обратился он теперь к Андрею, — разве это дело, что мы с четырьмя пудами проволоки каждый будем искать какой-то штаб полка? Разве не проще послать с нами ординарца и двуколку? Это же вдвое скорее. Так нет же, нам не дадут ни двуколки, ни ординарца. Тащи всю эту амуницию на своих плечах. А сапоги?.. Вот у вас сапоги собственные, а у нас сапоги… вы посмотрите!.. — Он остановился и поднял ногу. Из щели в подошве выливалась грязная жижа, подобранная на ходу в щедрых лужах Царства Польского.
Андрей шагал молча, как и Хрюков. Что возразить на все это? То, что говорил словоохотливый Уманский, думали все, от образцового солдата Ягоды до больного, истощенного походами Сапожникова. Думали и молчали. Эти серые шинели, несшие над собою гребень штыков, бредущие по колеям рядом с пушечными лафетами, так много думали и так мало говорили вслух! Эти думы деревенского и городского люда, сбитого случаем в полки и батареи, не находя себе выхода, сжимаются, как газы. Это от их внутренней, растущей тяжести делаются такими сумрачными серые, синие и голубые глаза, оттого сдержанна солдатская речь, и нет настоящего смеха, и нет настоящей задорной песни.
Не выбирая дороги, шел Андрей по обочинам дренажных канав, по лесным тропам, прыгал с кочки на кочку в горловинах болот и тянул вместе с товарищами телефонную нить напрямик, чтобы укоротить путь и сэкономить провод.
«Разве я мог когда-то представить себе, что буду, как дикий кабан, пробираться сквозь чащи, не разбираясь идти по грязи. Я, тот самый, который в тонких калошах выбирал посуше места на широких тротуарах и мощеных переходах в городах».
Погрубевшими руками, определенными, сильными движениями, каким нет места в гостиных, набрасывал Андрей тонкий ус проволоки на сучья дерев, тут же на ходу рубил колья, вбивал их в мокрую землю, укреплял над дорогами и переездами провод, облегченно вздыхал, когда выходила катушка и плечи сбывали двухпудовую тяжесть.
Уманский, слабосильный, со впалою грудью, но выносливый, словно сплели его из жил, поспевал за Андреем и Хрюковым. Но товарищи, не сговариваясь, скатали его провод первым. Теперь он нес только телефонный аппарат.
Уже размотаны были четыре катушки, когда путь телефонистам преградила разлившаяся от дождей речонка.
Хрюков стоял на берегу, уныло почесывая затылок.
— Ну, а что вы теперь скажете, господин вольноопределяющийся? — спросил Андрея Уманский.
«Заметил, что я растерялся», — подумал с досадой Андрей.
— Придется идти по берегу до села какого, — сказал Хрюков, окая по-ярославски.
— Ну, так часы можно проискать, — нервно возразил Андрей. — А разве мы знаем, что вокруг нас творится? А батарея без нас, без телефона, как без глаз.
— Ну, что случилось бы, так послали бы ординарца…
— Нам так рассуждать не годится, — настаивал на своем Андрей. — Я думаю, что солдату на походе такая лужа не препятствие. Разденемся, да и перемахнем.
— А одежда как же — по-вашему, сама на ножках перебежит? — не без ехидства спросил Уманский.
— А ну вас к лешему! — сплюнул Хрюков. Он высоко за пазуху закинул револьвер и шагнул в воду.
— И верно, что смотреть! — с нарочитой веселостью крикнул Андрей и в свою очередь вступил в реку, нащупывая бамбуковым шестом дно.
Уманский шел в хвосте, подняв над головою телефонный аппарат. Холодная мутная вода закрыла колени, наполнила раструбы сапог, подошла к груди, но выше не поднялась. Мокрые, продрогшие и злые выбрались телефонисты на берег. Хрюков стал выливать воду из сапог.
— Ребята, — не выдержал Андрей, — возимся мы долго, давай доматывать. Вероятно, штаб полка уже близко.
Хрюков не стал выливать воду из второго сапога и зашагал вдоль низкого плетня к дороге.
— Постой, ребята, — закричал вдруг Уманский, — давай цепь проверим, да и телефонный аппарат тоже. Может, он намок? — Уманский на коленях у плетня стал прилаживать провод к аппарату. Хрюков немедленно закурил новую цигарку, а Андрей стал стаскивать сапоги. Очень уж неприятно хлюпала вода при ходьбе, и носки на ногах липли к ступне и раздражали.
— Алло, алло! — закричал наконец Уманский изо всех сил, накручивая ручку аппарата.
— Вот, холера ему в бок, печенку, селезенку, алло! Алло! Аллокай не аллокай, ни черта не получается. Вот так, тяни не тяни — а эта хвороба не хочет звонить, и крышка! Алло! Алло! Кто, кто я? Я — Уманский, не слышишь? Ой, виноват, ваше благородие, думал — Ханов говорит. Мы тянем провод, а я проверяю. Вольноопределяющийся? Сию минуту, ваше благородие.
Андрей взял трубку. Мокрое кожаное ухо телефона прилипло к виску.
— Андрей Мартынович, — послышался голос Алданова, — должен огорчить вас. Толь'о что получили при'аз отходить к По'ровс'ому. С'орее сматывайте провод! Не знаю, все ли отступают или толь'о мы. На вся'ий случай советую немедленно. Хотел отправить вам дву'ол'у, но 'ольцов не разрешает.
Телефонисты встретили новый приказ залпом неистовых ругательств.
— Больше в речку не полезу, — заявил Хрюков, — пойду искать лодку.
— А если нас отрежут?
— Все равно в воду не полезу. Видал? Что ни скажут — все наоборот выходит.
Он пошел вдоль берега по излучинам реки, но через десять минут вернулся.
— Надо в другую сторону. Туда, сколько глаз хватает, ничего нет.
— Ну уж дудки, — сказал Андрей, — я в плен попадать не хочу. — Он вошел в реку, взяв на руки аппарат. Солдаты не спеша двинулись за ним.
Вторичная ванна ничего, в сущности, не изменила. Провод наматывался на тяжеловесные чугунные катушки, свинцовой тяжестью прижигал плечи. Спина ныла от долгого напряжения, ноги деревенели, подошвы прилипали к земле. Пот слепил и щипал глаза, обтекал тело жирными струями, грязнил руки, шею, лицо.
Артиллерия гремела справа, слева, позади и впереди. Кольцо грозных звуков шло вместе с группой телефонистов. По дорогам встречались походные колонны, обозы, двуколки. Они шли в разные стороны, веером расходились на перекрестках, и казалось, никто толком не знал, где же теперь был тыл и где фронт. Солдаты отвечали на расспросы охотно, но немилосердно путали. Пехотные офицеры огрызались, ругали артиллеристов и отказывались давать указания.
Все пространство было пронизано живой паутиной звуков от излетных пуль и от идущих куда-то вдаль над головою снарядов. Казалось, в воздухе невидимо шли во все стороны тонкие и толстые струны, и ветер замирал на них легкой свистящей волной. Пение пуль иногда учащалось до того, что можно было подумать, будто путь идет у самого фронта, будто стреляют по самим телефонистам.
Уже оставалась одна несмотанная катушка, как мимо них пронеслась на рысях легкая батарея. Длинные пушки, кивая дулами в чехлах, подпрыгивали по ухабам, словно были сделаны из гуттаперчи. Колеса проваливались в грязевые ямы и забрасывали солдат желтой жижей. Канониры лепились на ящиках и на лафетах, впиваясь в поручни и края металлических пластин до боли в ногтях, чтобы не слететь на ходу под колеса.
— Отходите? — крикнул вслед Уманский.
— Что ты, братишка?.. Наступам! Не видишь, немец побежал? Вон он, смотри, по кустам, по кустам! — рискуя прикусить язык, балагурил какой-то воин. — А ты, Я вижу, в атаку идешь? Иди, иди, тебя там давно дожидаются.
Уманский, вместо того чтобы разразиться ответной шуткой, ожесточенно закрутил рукоятку катушки.
— Пошли, пошли, ребята! — сказал он серьезно. — А то в самом деле достанемся немцам.
В ложбине между двумя лысыми холмами, где они оставили батарею, было пусто. Конец провода оказался привязанным к колышку, вбитому неглубоко в землю.
— Ушли, сволочи! — тоскливо сказал Хрюков и выругался похабно и истово.
— И никого не оставили!
Тяжелые катушки упали на землю, и телефонисты, утирая пот рукавами, смотрели на юг, где хвостами дыма и звуками пушечных выстрелов отчетливо был обозначен боевой фронт.
— Бросить все к чертовой матери! — процедил сквозь зубы Хрюков и толкнул ногой черную катушку с широким залапанным ремнем, который так нажег ему плечо.
— Как это бросить, — возмутился Андрей, — раз на батарее нет провода?
Хрюков искоса посмотрел на него, плюнул, щелчком швырнул докуренный до отказа бычок, взвалил на плечи катушки и, не оборачиваясь, двинулся вперед.
Уманский, надвинув смятый в тряпочку картуз на нос, почесал переносицу, словно собирался чихнуть, и тоже запрягся с громким вздохом.
— Кажи путь, если знаешь, — бросил через плечо Хрюков.
Андрей понял — это к нему. Знак неприязни и вызов. Он зашагал скорее, стараясь догнать солдат. Пудовые сапоги и пудовые катушки уничтожали ощущение тела.
Тело стало маленьким и больным — не было мускулов, не было бодрости, было только одно: терпение. Терпение несло человека, человек нес груз и себя. Никакая сила больше не могла изменить медленный ритм движения. Андрей чувствовал: собьешься с этого ритма — упадешь… где угодно, как попало, все равно…
Телефонистов обогнали шесть или семь пехотинцев, штыки за плечами глядели в землю.
— Куда, телефонистики? Все равно не уйдете, бросай веревочки!
Телефонисты шли как автоматы, глядя мимо людей. Но Андрей почувствовал тревогу и спросил:
— А вы кто?
— Сторожевые восемьдесят седьмого.
Тогда Хрюков повернул голову и бросил:
— Врё?..
— Вот те крест! — ответил задний. — Наше вам с кисточкой! — Он сделал под козырек и поспешил за своими.
Дорога раздвоилась. Широкая шла вправо. Прямо стлалась тропа — узкая, едва разъезженная. Андрей осмотрелся — кажись, прямо на север.
— Не пойти ли прямо? — спросил он нерешительно.
Хрюков вместо ответа двинулся по тропинке, не задерживаясь.
Теперь Андрей осматривался опасливо на каждом шагу. Слова пехотинца внушали тревогу. Неужели они теперь позади сторожевого охранения? Казалось, пули пели чаще и звонче, и черные дымы одели горизонт меховым воротником.
— Смотри! — крикнул Уманский.
Справа от тропы заблистали клочья яркого пламени. Поле с рассыпанными по всему простору скирдами ожило.
Телефонисты остановились. Положив на землю катушки, смотрели. Рассыпанным строем, сколько хватал глаз, шла цепь верховых казаков. На концах пик дрожало пламя смоляных факелов. Они подлетали к скирдам и, метнув в сухую солому обрывок пламени, неслись дальше. Скирды сейчас же поднимали в небо медленно пошатывающийся, тяжелый столб дыма. Черные клубы соединялись вверху. Пожарище надвигалось.
Окончив огневое дело, казаки, как по сигналу, скатились куда-то в ложбину. Телефонисты заспешили.
Тропинка одолевала желтый от срезанной и неубранной соломы холм.
— Пришли, мать твою в душу! — крякнул на вершине Хрюков. Катушка со стуком хряствулась об землю.
— Ой, что ты скажешь? — подголоском сейчас же отозвался Уманский.
Андрей поднялся на вершину и увидал на следующей террасе проволочное заграждение — семь-восемь рядов. Оно забегало далеко вправо и влево… Андрей упрямо дошел до проволоки, убедился в том, что здесь нет съемной рогатки, что ряды проволоки глухие беспощадно, и зашагал влево, куда скрылись казаки. Он не оглядывался больше. Его оплошность ставила всех троих в положение опасное. Сказать в оправдание было нечего.
Проволока сбегала в овраг, упорно не давая прохода. Спуск и подъем с тяжелыми катушками показался мучительнее всего, что выпало на их долю в этот поход. За оврагом пошел дождь, непроглядной сеткой затянувший горизонт. На сапоги опять широкой лыжей налипли комья тяжелой глины.
Проволока оборвалась у той дороги, по которой уже шли телефонисты. У самой проволоки стояла батарейная двуколка.
— Где вас пречистая носила? — ругался Ханов. — Вот уже проволоку закрывают, еще пять минут — и мы бы уехали. Где же вас искать в такое? — Он ткнул кожаной рабочей перчаткой в тучу.
— А ты бы, бабушку твою за колеса, ждал бы на батарее. Уже давно бы уехали, — тупо отругивался Хрюков, с остервенением бросая катушки на двуколку.
— Выметайтесь, антиреллия! — закричал пехотный унтер в макинтоше, с которого текло. — Заноси рогатки! — крикнул он своим. Пехотинцы, мокрые, в комьях грязи, засуетились у тяжелых крестовин, обитых проволокой.
— Неужели там никого нет? — спросил Андрей, показывая рукой на юг.
— Вы последние, — сказал унтер, — не дождик — зацепили бы вас немчики.
Где-то в полосе дождя запел пулемет, брызнули частым треском винтовки.
— Выметайсь, выметайсь! — закричал унтер и, подобрав полы плаща, побежал наверх.
— За окопом вас Шишка дожидается, — вспомнил вдруг Ханов.
При мысли о седле тело Андрея приятно заныло.
«Как глупо все вышло, — думал, покачиваясь на легкой рыси. — Всё кольцовские штуки. Если бы попали в плен, то всё из-за Кольцова».
В темнеющей к вечеру сетке дождя рысила двуколка.
Сначала дороги были пусты, потом стали попадаться отходящие батареи, парки, кухни, обозы. Придорожные деревни были забиты до отказа отступающими. По дворам двуколки и телеги задирали на заборы крашеные оглобли. Из-под брезентов топорщилось походное добро. В халупах было темно. Спали.
В Покровское добрались глубокой ночью.
Поручик Алданов, мигая электрическим фонарем, встретил на дворе. Расспросил, а потом тоскливо прибавил:
— Ночевать негде, 'уда хочешь девайся.
— А вы где устроились?
— Да где-то там… Я еще не был. — Он неопределенно показал нагайкой в темноту.
Андрей пошел пристраивать Шишку.
«А где же переночевать? — с тоской думал он. — Где вещи?»
В хаосе телег смешавшихся на случайном бивуаке частей нельзя было ничего разобрать. Дождь бубнил по брезентам крупными каплями. Из-под телег, из-под брезентов глядели грязные, рваные сапоги. Какие-то фельдфебели и каптенармусы с фонариками месили грязь дворов, разыскивая своих.
Никто не отвечал на расспросы, никто ничего не знал.
Андрей открыл дверь ближайшей халупы. Электрический фонарь осветил человеческую кашу. Сапоги глядели частоколом рваных и кованых подметок. Лестница, ведущая на сеновал, показалась путем спасения, но и здесь встретили сапоги, выставленные на дождь…
В соседнем дворе то же самое. Андрей переступил через лежащее на пороге тело, думая, что в избе найдется свободное место. Изба встретила его стеною кислых и по-солдатски крепких запахов. Весь пол был занят телами. Пустая плетеная колыска висела над чуть колыхающейся массой спящих. Длинные ноги с босыми костлявыми пятками пальцами вниз свисали с печи в избу. Пальцы вздрагивали.
На краю деревни Андрей нашел крошечные, еще пустые сени. Дверь во внутреннее помещение была закрыта. Андрей рванул ее за деревянную рукоять. Кто-то выпал в сени, заругался — и сейчас же заснул на полу.
Сил больше не оставалось. Андрей поднял воротник кожанки и свернулся на земляном полу, выбросив непомещавшиеся ноги за порог, с которого стекали внутрь струи дождя. Навалилась тяжесть, мысли остановились сразу, оборвались… Дождь, неудобства — все было пустяком по сравнению с нечеловеческой усталостью…
Что-то мягкое пошло по руке, по подбородку. Андрей приоткрыл один глаз. В сером свете мелькнул на груди серый комок, покатился, задержался у кушака, скатился к ногам. Андрей с досадой двинул ногой. Рука вошла во что-то мокрое, склизкое, и от этого Андрей сразу же пришел в себя. Он весь был в птичьем помете. Вместо потолка над ним был куриный насест.
Но голова снова отяжелела, и дремота — уже не прежняя, гранитная, теперь как решето, как сетка от дождя — свалила его на прежнее место…
— Бидни оци солдаты, як ти собаки! — пропел над ним женский голос, и черные паруса юбок закачались над головой. Но Андрей и теперь не открыл глаз…
Только солнце смело усталость. Вместе с солнцем пришел Станислав.
— Ой, пане Андрею, где пан был? Пшепрашем, але пан весь в злоте. Ой, матка боска! — Он вскидывал руки кверху, качал головой, ахал и удивлялся.
— Пойдемте, пойдемте, у нас на сеновале так ладно, так ладно! Мы чуть на дворе не остались. Нашли сеновал, выгнали пехотинцев; лучше, чем халупа.
— Кто же выгнал?
— Ну, кто? Не Алданов же. Поручик Кольцов. Еднего по затылку смазал за то, же встенкнели глосно. Пошли ребята на дождь. Аж шкода было!
Чердак был высок, как дворец, и наполнен запахом сена. Здесь дымился самовар и стояли сундуки и кровати батарейных офицеров.
Из зеленой груды сена глядели синие носки Кольцова с дырой на пятке и белые чулки Соловина. На ящике стояли хлеб и масло.
Андрей швырнул грязную куртку в сторону, с усилием стащил мокрые пудовые сапоги и нырнул в душистую сплошную сушь сена.
Разбудили разговоры; лень было отрывать голову от пригретой подушки спрессовавшегося сена, глаза оставались закрытыми.
— Холм будем защищать. Несомненно, — говорил Кольцов. — Нам нужно закрепить за собой плацдарм на левом берегу Буга для будущего наступления.
— 'а'ого будущего наступления? — критически спросил Алданов. — Разве можно теперь мечтать о наступлении?
— Видно, что вы не были в Галиции, — кипятился Кольцов. — Вы теряете присутствие духа немедленно после первой неудачи. Счастье на войне меняется.
— Счастье меняется, но есть обстоятельства, 'оторые не меняются. Разве не ясно, что в этом отступлении обнаружилась наша полная беспомощность? Нас гонят 'а' стадо зверь'ов. Мы, в сущности, совсем неспособны ' сопротивлению.
— Значит, по-вашему, мы будем отступать и дальше?
— А вы вчерашнюю газету читали? Заметили, что уже идут бои у Владимира-Волынс'ого? А знаете, что это значит? Это значит, что немцы уже заняли плацдарм на правом берегу Буга. Нам грозит быть отрезанными от России. Еще неизвестно, уйдем ли мы из Польши.
Кольцов молчал. Не видя его, Андрей живо представил себе, как он грызет сейчас ногти со злым и упрямым видом — обычная поза Кольцова, когда он чувствовал, что доводы его разбиты, больше не действуют на собеседника и не заражают его самого.
— Ну что же, оставим Царство Польское, — решил он, однако, не сдаваться. — Собственно, такой план был в самом начале войны: оставить Царство Польское и начать боевые действия на рубежах Буга и Немана.
— А если немцы не удовольствуются и этими рубежами? — опять стал наступать Алданов.
— Вы рассуждаете как шпак. Видите, мы идем почти без боев — значит, немцы выдохлись, и мы где захотим, там и остановимся.
— По'а бежим, не поспевают, а остановимся — погонят опять. Чтобы остановиться, нужны снаряды, патроны, господин поручи'.
— Что у вас за привычка каркать и каркать! — с нескрываемой злобой закричал Кольцов.
— Да, вы правы, — на этот раз тихо ответил Алданов. — Молчать лучше.
— Семен, — послышался голос Соловина, — распорядись подать лошадь. Поеду в штаб дивизии.
Андрей выставил голову из-под куртки.
Сверху, в узкое чердачное окошко, он видел, как, покачивая лоснящимся крупом под тяжелым телом Соловина, ушел могучий жеребец. А через несколько минут на вспененной лошади прискакал дежуривший в штабе Багинский.
Кольцов разорвал конверт; не надевая френча, скатился по крутой лестнице вниз, и вскоре на дворе посыпались его крикливые приказы, и все пришло в движение.
К телегам, двуколкам, зарядным ящикам несли походное барахло, от связок черных, пропахших борщом солдатских манерок до офицерских чемоданов и командирского самовара.
Фельдфебель суетился у обозных возов. Каптенармус грузил хозяйским сеном парные раскидистые телеги. Его солдаты вязали теперь пахучую гору, на которой только что спал Андрей.
Лошади брали с места рывком. С трудом извлекали глубоко ушедшие в грязь колеса и выезжали на дорогу. Подгибая шерстистые слоновьи ноги, почти касаясь брюхом грязи, могучие ардены тянули двухсотпудовые орудия и грузно вырывались вперед мимо обозных упряжек.
По соседству снимались с бивуаков пехотные и кавалерийские части, казачьи пикеты. Транспорты и батареи выстраивались по широкой дороге во вторую и третью линии.
Деревенские дворы и переулки, изрезанные тысячами тяжелых колес, словно изжеванные огромными челюстями, оставались позади.
Часть заборов, крыш и завалинок ушла ночью на костры. У поломанных крылец, у опустошенных риг и клетей стояли пришибленные и озлобленные молчаливые мужики.
Когда голова дивизиона ушла за пригорок, ветер принес с юга запах гари.
— Горит Покровское! — крикнул Багинский и поднялся на стременах. — Эх, черт, сколько добра пропадает!
Дождь то усиливался, то переставал. Горизонт всюду был окутан тяжелой, нависающей, сдвигающей свои полы мглой.
К вечеру на зеленых возвышенностях поднялся Холм.
Части проходили город не задерживаясь. Жителей почти не оставалось. Дома зияли разбитыми окнами. На дальних улицах уже курились столбы дыма и блистало пламя.
«Неужели этот большой город так же будет сожжен, как крытая соломой деревушка? — думал Андрей. — Ведь тут есть трех-четырехэтажные дома!»
Но сомнения не было. Колеса гаубиц грохотали уже по замощенным улицам центра, где у каждого дома стояли телеги. Запоздалые штабы и канцелярии грузили дела, столы, и стулья, и на порогах, на ступенях затоптанных крылец, на улице, в грязи, белела россыпь бумажных листов и синих папок.
Глубокой ночью в насквозь промоченном лесу остановилась на бивуаке батарея. Позади на юге стояло высоко поднявшееся зарево. Это, как факел, пылал Холм.
Началась мучительная ночь. Дожди растопили глину. Шапки сосен больше не спасали, от настойчивой капели. Они, как редкое сито, цедили водяные потоки и иногда неожиданно поливали, как из ушата, то или другое место. Шинели на людях промокли, как и брезенты на возах.
Во всем дивизионе не было сухой нитки. Разве только в дулах коротких гаубиц можно было найти место, куда еще не забралась всепроникающая вода. Офицеры легли на возах, зарывшись с головою в сено. Командир расположился в санитарке, где вестовой с трудом расставил его походную кровать.
Всю ночь солдаты не зажигали костра. Не было ни одной щепки, сухой ветви или травы. Дождь сейчас же заливал пламя. Костер дымил, вонял и затухал.
Андрей нарубил кривым бебутом зеленых мохнатых ветвей, набросал на корнях сосны пушистую гору, лег и укрылся шинелью. Но сон не шел к усталому телу. Капли ледяными катышками скатывались за воротник; струйки, пробравшись сквозь штанину, текли по ногам. Сапоги набухали. Казалось, лес опустился в болотную топь с людьми, лошадьми, орудиями и повозками…
Серое утро встретили вконец измученные люди. В шесть часов был дан сигнал к походу.
Позади догорали пожары. Вдоль дороги возникали новые. Дождь хмуро и упорно боролся с пламенем. Вместе с каплями влаги на руки и на лицо падали хлопья золы — серого снега, унесенного вихрями в облака с бесконечных пожарищ и теперь свергающегося вниз.
На юге, на востоке было тихо. Но с запада приходили глухие стоны земли. Солдаты говорили, что это с боями отходят части, стоявшие к северо-востоку от Келец и Люблина.
Ездовые стремились теперь покинуть седло и идти пешком, чтобы хоть немного согреться. Уступив свое место номерам, они шли гуськом по обочинам канав, размахивая руками. Ординарцы, разведчики также стремились сбыть своих лошадей пешим, хотя бы на время. Медленная езда в мокром седле, в мокрой одежде, в мокром белье была мучительна. Хотелось спать. Легко было задремать и сорваться с седла на ходу.
Обедали в зеленой роще не присаживаясь, так как дождь не давал возможности остаться неподвижным хотя бы пять минут.
Из походной кухни торчали наружу свиные и телячьи ноги. В эти дни ели мясо с супом, а не суп с мясом. Скот, богатство огромной страны, погибал на глазах. Солдаты подбирали по дорогам обезножевших телят, свиней со сбитыми до кости ногами. Покупали по дешевке гусей, кур, индеек. Нажирались до дикой, раздирающей горло икоты, до поноса…
Ночь была еще более мучительной, чем первая. Люди ходили, покачиваясь как пьяные, не будучи в силах прилечь в воду и грязь. Скрежетали зубами, безуспешно растирали синие руки. Примащивались на лафетах, на зарядных ящиках, на досках, на ветвях, в насквозь промокших палатках, которые больше не спасали от воды, чтобы вскочить на ноги при первой дремоте, когда струя, холодная и неожиданная, как случайно забравшаяся под одежду змея, врывалась за рубаху, в сапоги, за воротник.
Новый поход весь был проделан под дождем. Кони заметно спали в теле. Лица людей пожелтели, вытянулись. Закоченелые, фиолетовые руки ездовых едва удерживали набухшие ремни. Дрожь всего тела стала такой же привычной, как удары сердца.
В батарее было уже несколько отсталых.
— А в пехоте, — говорил Андрею Багинский, — люди падают и лежат, пока их не подберут.
— Такой поход хуже боя, — заявил Андрей, не сознавая, насколько, в сущности, он был прав.
— Но когда же это кончится?! — с тоской спросил другой разведчик, Федоров, любитель поспать и поесть, первый разведчик по части съестного, прозванный «непременным квартирьером». — Хоть бы раз переночевать где-нибудь в сарае, хоть бы обогреться, а то все переколеем.
— В пустую бы деревню!..
— Пустую деревню! — перебил Багинский. — Видишь, нашего брата прет мильён. Думаешь, не искали? Забито все до отказа.
— Ты скажи спасибо, что лето, — утешал Чутков, худой, жилистый, будто вытесанный из камня. Он невозмутимо ехал верхом на своем жеребце, впряженном в телефонную двуколку.
— Лето, а зуб на зуб не попадает. Дурацкое лето! — вздрагивая, кутался Ханов. Его скуластое матовое лицо с черными крыльями бровей в дожде выглядело как нарисованное. — Вот в Астрахани лето!
Андрей всю дорогу клевал носом. Все усилия приободриться оказывались безуспешными. Мысль застывала, проваливалась, тонула в надвигающейся тишине…
Но это только на секунду. Первый же неверный шаг коня вызывал, подобно электрическому току, пробуждение. Тело готово было вылететь из седла, и руки мгновенно впивались в луку. Хватка была так болезненна, что из-под ногтей выступала кровь.
В конце концов Андрей принужден был сдаться. Он сошел с седла и повел лошадь в поводу. Шишка понуро шла за ним. Шерсть, сбитая и перепутанная дождями и грязью, топорщилась. Мокрое седло натерло до крови холку.
В этот день вместо обычных тридцати пяти — пятидесяти верст сделали только двадцать.
— Ну, Мартыныч, — сказал, подъезжая к Андрею, Алданов. — Сегодня спим!
— Д ану? — обрадовался Андрей.
— Ну, кто спит, а кто и нет, — угрюмо буркнул Багинский.
— Нет, — услышал Андрей, — сегодня все спим, все 'а' один. Не знаю, 'а' 'араулы ставить будут. Заснут, подлецы.
— А в чем дело?
— Подвезло, разведчи'и в стороне от дороги нашли фольвар' пустой. Не фольвар', 'расота. Три версты в сторону — есть расчет.
— Не глядели б мои очи ни на какую красоту. Только бы сухое место, спать. И не три версты, десять пошел бы…
Слух о ночлеге прошел по всей колонне. Когда гаубицы тяжело сползли с шоссе на проселок, солдаты оживились.
В сумерках встали перед Андреем, ехавшим впереди, высокие каменные ворота усадьбы.
Вот распахнулись широкие чугунные половины, и перед батарейцами открылась такая картина, что, как ни были они усталы, у многих глаза раскрылись и заблестели.
Это была польская помещичья усадьба. Каменная стена затаила в себе кусок земли, который трудом и упорством крепостных рабов был вырван у этих полей и перелесков и превращен в уголок иного мира, где природа уступила свой резец и кисть человеку.
Двор был вымощен камнем и обведен желтеющей из-под плюща узорной кирпичной стеной. Направо шли усыпанные гравием дорожки. Они подбегали к особняку в стиле английских охотничьих замков эпохи Тюдоров, с зеркальными стеклами, плосковатыми нависшими балкончиками, крутыми скатами крыш, мансардами, пристройками, сенями.
Налево каменное шоссе шло к скотным дворам, обведенным кольцом сараев и амбаров. На углу громоздились кверху птичники, затянутые проволочной сеткой; над ними поднимались голубятни.
Из-за дома выступал английский, аккуратный в своей вольности парк, показывая край искусственного озера и мосты с крашенными в зеленое цепями.
Батарея необычайно быстро въехала во двор. Даже кони понимали, что предстоит отдых. Ездовые бегом вводили лошадей под навесы, в сараи. Кухня пылала, пуская струи пара и столб дыма. Дождь был здесь не страшен, он перестал быть непобедимым врагом.
Андрей сдал лошадь ездовому и сам тут же в сарае на сухих досках пола упал на охапку сена и мгновенно уснул. Ни ужин, ни чай не манили. А впрочем, были ли ужин, чай?! Засыпая, он думал о том, что никакая сила в мире — ни страх, ни чувство долга — не заставили бы его сейчас сдвинуться с места. Все силы были исчерпаны. Сон должен был живительной влагой пройти по жилам и мышцам.
Кто-то — кажется, Алданов — будил его, соблазнял горячим и кроватью, настоящей кроватью. Но все было напрасно. Тысячепудовую тяжесть век не подняли ни соблазны, ни дисциплина.