V. Хлор, несомненно, портит характеры
Вечером перед сном командир батареи, стягивая сапоги, говорил Андрею:
— Ну что ж, я думаю, вам лучше всего в телефонисты. Тяжеловато. Ну, так на то война. Но я вам лошадь дам. На походах будете за разведчика, на позициях — телефонистом. — Не спрашивая согласия Андрея, он тут же позвал фельдфебеля и, уже лежа на койке, приказал ему выделить для вольноопределяющегося Кострова рыжую кобылу Шишку. Она-де лошадь спокойная, но быстрая. Красоты в ней большой нет, но вообще она подойдет.
— Слушаю, — ответил фельдфебель. — Шишка у нас всех быстрее. Красотку и Женю, если что, обгонит. — Красотка и Женя были красавицы кобылы, с тонкими, изящными ногами, всегда резвые, играющие, любимицы батареи. Ходила Красотка под поручиком Дубом, Женя — под разведчиком Федоровым.
Июнь стоял сухой и жаркий. Лес, закрывавший позицию со всех сторон, умерял жгучую волну полевых ветров. От укутанной камышами, заболоченной Равки вечерами даже тянуло прохладой. В зеленых палатках, на зеленом травяном подстиле, под зеленым шатром дышалось и спалось легко.
Днем на фронте только дымки кухонь выдавали присутствие зарывшихся в землю людей. Ночью же ожесточенная оружейная трескотня то и дело переплеталась с пулеметной строчкой. В эту непрерывную ленту звуков изредка врывались узлы пушечной пальбы и мягкие, словно подземные, взрывы мин и фугасов.
Два или три раза пели немецкие шрапнели над самой батареей, осыпая круглыми неуклюжими пулями лесные закоулки, где не было ни души. Но, в общем, позиция оставалась тихой, мирной лесной опушкой, на которой сотня человек пили чай, обедали, ужинали, спали, играли в карты, спорили между собою, валялись на траве. И в то же время все ожидали боя, который должен был вихрем и громом смять, уничтожить это тихое существование.
Через две ночи в третью Андрей ходил на наблюдательный. Уже за десять шагов от позиции тропа тонула в темноте, и электрический фонарик не в силах был вырвать из темноты подлесья ее вьющийся, неясный след. Белые березы, темно-зеленые пирамиды елей, серые осины сливались в одну черную, мохнатую массу. Тьма протягивала к Андрею свои лапы, била его по лицу ветвями; ноги заплетались в валежнике и в смятых, не рвущихся зарослях папоротника. Лес гудел ночным отраженным гулом. Иногда вдали — не определить, высоко или низко, — зажигались притаенным светом сосновые гнилушки. В траве сверкал маленькой рождественской свечкой случайный светляк. Капли упавшего днем дождя впитывали в себя пробившиеся в эту тьму лучи луны. Стоило присмотреться к ним, подумать о них, и тогда тьма внезапно оживала, шевелилась, двигалась, что-то шептала, и тропа казалась дорогой в заколдованном лесу, в котором живут бородатые нибелунги и таятся тролли и гномы. Но пули, певшие здесь на излете свою короткую лебединую песню и звонко щелкавшие по стволам и сучьям, напоминали о том, что здесь, в этом польском лесу, идет война тысяч засевших в траншеи людей, и ночная мгла подсказывала уже не видения из баллад, но ходившие по фронту нелепые басни о шпионах-евреях, о немцах, переодетых генералами, о подстреленных в лесу, на таких вот тропах, офицерах и телефонистах. Тьма оправдывала в этот миг самый нелепый повод к тревоге, и она шла за человеком по пятам, превращая в серьезное препятствие скромные дренажные канавы или черную нору брошенного полуразрушенного блиндажа.
На наблюдательном, на верхней площадке четырнадцатиметровой вышки, вместе с другими телефонистами Андрей тщетно пытался уснуть. Внизу, у реки, рокотали ружья и пулеметы. Пули посвистывали то справа, то слева, то выше, то ниже площадки, впивались в бревна, не поражая спящих людей, но и не обещая им ни на секунду безопасности.
Обычно с Андреем в паре ходил упитанный, рыхлый украинец Павлущенко. Он всегда забирал с собою полную манерку картофеля и пек его внизу, в блиндаже, на костре из сухих веток и листьев. Затем он доставал из табачного кисета соль в бумажке и угощал Андрея. Несколько картофелин он всякий раз пек в золе, и это было как бы второе блюдо. Андрей делился с Павлущенко шоколадом или печеньем, и они мирно подолгу беседовали у костра. Забравшись на верхнюю площадку, Павлущенко засыпал с необыкновенной быстротой, и только утреннее солнце в состоянии было разбудить его. Ни на пули, ни на темноту, ни на паразитов он не обращал никакого внимания, и Андрей искренне завидовал этому крепышу-землеробу.
Иногда телефонные провода между батареей и пунктом по неизвестным причинам рвались ночью. Тогда надо было брать сумку с инструментами, длинную бамбуковую палку с рожками на конце и идти по проводу в лес, чтобы нащупать место разрыва. Маленькие рожки легко теряли в темноте тонкую нить проволоки, то уходившую кверху, на какой-нибудь приглянувшийся телефонисту во время проводки сук, то спускавшуюся чуть ли не до земли. Ноги путались в валежнике, ветви хлестали по лицу. По нескольку раз приходилось возвращаться назад и, вновь нащупав рожками провод, вести палку осторожно, шаг за шагом, по проводу, готовому ускользнуть каждую секунду. Один неверный шаг во тьме на неровной дороге опять уводил от провода, и тогда начиналось исступленное, злобное кружение на одном месте, когда зубы сжимаются до боли и злые ругательства камнями падают во тьму.
Но если во время таких поисков лил еще теплый ночной дождь, молния грызла белыми зубами черную крышу леса, деревья выли под ударами ветра, — тогда злоба переходила в отчаяние. С закрытыми, ослепленными молнией глазами, ослабевший, насквозь промокший человек бросался во все стороны, размахивая бамбуковой рогатиной, натыкаясь лицом на колючие ветви елей или на корявые стволы сосен. Сапоги скользили по корням, по обломкам сучьев, брошенным в липкую грязь, под которой скользкой клеенкой залегла спрессованная годами хвоя. Человек падал на руки в грязь, терял сумку, нож, фонарик и, уже не разбираясь, барахтался в папоротнике, рычал и ругался, ползая на коленках от ствола к стволу.
Наконец разрыв найден. Теперь необходимо найти второй конец провода. Ночь кружила измученного телефониста вокруг одного и того же места часами. Находился второй конец — терялся первый.
Но жестокие уроки не проходили даром, вырабатывались приемы, появлялась сноровка. Ночь ничем не отвечала на минуты человеческой слабости, они оставались тайной для всех, но руки крепли и тело училось сопротивляться. Потом, в покойный солнечный день, приобретенная мускульная сила радовала, как радует юношу-спортсмена удачный удар по футбольному мячу.
Побывал Андрей и на нижнем наблюдательном, о котором телефонисты говорили: ночью носу не показать.
Два телефониста, дежурившие с Андреем, обратив лицо ко входу, в который глядело несколько звезд на черном обрывке неба, долго слушали завывание проносившегося по лесу свинца.
Затем один из них, худой, сухощавый парень Григорьев, взял манерку и, не говоря ни слова, пополз из блиндажа. Сначала он осторожно вытянул наружу голову, затем встал на колени и наконец, вдвинувшись целиком в пронизанный пулями воздух, быстро зашагал в лес.
Через две минуты все пили холодную воду из протекавшего поблизости ручья.
Андрей решил, что он также должен показать товарищам отсутствие страха. Он встал во весь свой рост на крыше блиндажа, и ему показалось, что как раз в этот момент пение пуль отошло куда-то в сторону и вверх.
— Чего вылез зря? — недовольно процедил Сухов, остроусый спокойный солдат.
— А что? — делая вид, что не понимает, спросил Андрей.
— А так, не ровен час. Вишь как цыкают. Легли бы спать.
— И то верно, надо спать. Наутро пойду в окопы, — сказал Андрей и медленно спустился в блиндаж. Пули тотчас же запели близко-близко, над самым входом.
Пойти в окопы Андрей условился с Дубом и с артиллерийским техником Меркуловым, который жил при третьей батарее, не пользуясь предоставленным ему правом находиться в обозе второго разряда, в тридцати-сорока километрах от фронта.
Был он высок и силен. Лицом тусклым, слегка желтоватым, и синими выцветшими глазами напоминал латыша или эстонца. Держался независимо, работал быстро, уверенно, не пропадал в тылу и потому пользовался в дивизионе уважением, необычным для техника-полуофицера. Был он неразговорчив, необщителен, в карты не играл, в хмелю был буен и неожиданно злобен.
В пасмурный день прошли тропу, которая вела на наблюдательный и дальше, мимо тяжело вздымающихся блиндажей полкового резерва, вокруг которых люди роились подобно большим серым муравьям, блуждали по лесу, гремя манерками и закинув за спину винтовки на ремне дулом книзу; присаживались орлами под самыми толстыми стволами деревьев; сплевывая, крутили цигарки и наполняли лес гулом голосов.
За резервом вся опушка леса была изодрана, избита беспрерывным шрапнельным и ружейным огнем. Отстреленные вершины деревьев висели, засыхая, на соседних лапчатых ветках. Сучья щерились расколотыми, иссохшими концами, листья были сбиты со всех деревьев.
Сухая паутина уцелевших, но безжизненных деревьев серым терновым венцом обходила со стороны фронта густые зелени леса.
Даже на опушке нельзя было увидеть русло Равки, но чахлая трава, побежденная растущим песчаным наметом, свидетельствовала, что в половодье река гуляет здесь своими волнами, подкатываясь к самому лесу.
— Пойдем здесь ходами сообщения, — сказал сопровождавший Андрея и офицеров телефонист Григорьев. Это был боевой парень, уже в первые дни зарекомендовавший себя добровольным участием в пехотных разведках, хотя не было в том до боя никакой нужды. Андреи вслед за ним вскочил в узкую свежевырытую яму, с бортов которой осыпался на сапоги сырой желтый песок. Ход, сначала мелкий, постепенно углублялся. Он шел сложным зигзагом и после доброго десятка поворотов вышел в окопы.
Стены окопа были заплетены ветвями ивы, а кое-где даже обиты досками, но во многих местах на дне его чернели застойные лужи, и потому оставалось впечатление грязной ямы. Местами над окопом шел навес, способный защитить только от шрапнельных, да и то излетных, пуль. На стороне, обращенной к неприятелю, в дощатой стене были проделаны частые узкие бойницы. У каждой бойницы лежала винтовка стволом наружу.
В окопах было людно, но мало кто стоял у бойниц. Солдаты спали на земляном плече окопа, которое длинной лежанкой шло вдоль всей траншеи, другие сидели на приступках тут же, под бойницами, или курили, прислонившись к тыловой стене окопа.
Окоп шел зигзагом и состоял из большого числа отдельных траншей, разделенных толстыми земляными выступами — траверсами. Если бы в такой окоп попал снаряд, он мог бы выкосить только одно отделение.
Григорьев вел всех на самый опасный участок фронта у Могелл. Здесь все было в полной боевой готовности. У бойниц через одну стояли отборные стрелки. У пулеметного гнезда сидел офицер. Он вежливо откозырял Андрею, но руки не подал.
— Что, неужели все время так, начеку? — спросил прапорщика Дуб.
— Конечно. Мины, подлецы, роют. Вот за неделю уже третью взрывают. А за каждую воронку сейчас же драка, как за большой город. Потом очень близко. Восемьдесят шагов. Это же пробежать — минута. И проволоки здесь ни у них, ни у нас нет как следует. Они ни днем, ни ночью не дают ставить, и мы не даем. Разведку здесь не выпустить. Все равно никто не вернется. Ночью здесь носа не высунешь: каждая наша бойница пристреляна. Вот смотрите. — Он взял стальной щит и закрыл им одну из бойниц. Пуля тотчас же щелкнула по металлу.
— Или вот, еще лучше. Вам не жаль своей фуражки? — обратился он к Андрею.
Андрей дал фуражку, прапорщик нацепил ее на штык и поднял над бруствером окопа. Тотчас же несколько выстрелов раздались на стороне немцев, и над головами рассекли воздух несколько пуль. Прапорщик вернул фуражку Андрею. В ее дне была теперь маленькая круглая дырочка с аккуратными краями.
— Ну вот и боевое крещение вашей фуражки, — засмеялся прапорщик. — Вот так и живем тут. И вздумалось кому-то захватить этот фольварк. — Он махнул рукой. — Пойдемте-ка лучше к нам в блиндаж.
У всех четырех стен низкого помещения плотно одна к другой стояли походные кровати или же деревянные козлы с брошенными прямо на доски подушками без наволочек и смятыми одеялами лазаретного типа. В одном из углов стол, и вокруг него — сколоченные из нетесаных досок скамьи. На одной из коек дремал офицер. Ворот его суконной рубахи был расстегнут, рука жалкой худой кистью свисала к полу, искривленный полураскрытый рот с растрепанными усами казался черной щелью. Другой прапорщик, сидя на койке у стола, ножиком строгал деревянный чурбан.
— Вы недавно с формирования? — спросил прапорщик Дуба.
— Да, мы формировались в Ораниенбауме.
— Так. Слышал. Да, это очень хорошо, что вы прибыли к нам. Тяжелая артиллерия — это вещь! Солдаты иначе себя чувствуют, когда знают, что за ними орудия, техника. А то, знаете, немец громит, громит, «чемоданами» так и забрасывает, а у нас этакая подлая тишина. Он нас двухпудовыми бомбами, а мы его винтовками да пулеметами.
— Подожди, скоро с дубиной пойдешь, — отозвался голос из угла.
— Ну, ты скажешь. Сейчас, правда, патроны порасстреляли, но ведь подвезут.
— Подвезут тебе, дураку, на именины. Как под Горлицей подвозили. До Сана бежали без патронов. Всегда ты головой думаешь, а вот насчет войны — другим местом…
— Ты бы лучше помолчал, Федотов, — сказал ротный поручик, писавший на краю стола полевую записку. — Целый день тоску нагоняешь. А как у вас, господа артиллеристы, снаряды есть?
— У нас есть, — уверенно сказал Дуб. — На батарее полный комплект.
— А в обозе шиш. Один бой — и крышка, — выпалил вдруг Меркулов.
— А вы откуда знаете? — обозлился Дуб.
— Как откуда? У нас же в управлении ведомости составляют — я ведь их обязан смотреть…
— Ведомости — это по дивизиону, а в армии есть.
— Привезли вы, я вижу, тяжелые трофеи для немца. Что ж, он рад будет, — проскрипел тот же голос из угла. — Нужно было вас тащить сюда, сидели бы в Рамбове.
— Ну, как это так? — вскипятился Дуб. — Я не знаю, как там у нас в тылу с запасами…
— Ну, довольно, ребята. Все это слышано, все это с бородой, — сказал ротный. — Каркаете, а что от этого изменится? Позовите-ка лучше нас, господа артиллеристы, на рюмочку.
— Очень рады будем, — действительно обрадовался Дуб. — Мы вообще собираемся поддерживать тесную связь с пехотой…
— Похвально, похвально, — с кривой усмешкой сказал ротный. — Ждем. А вы нас ждите.
Андрей вышел в окоп.
— Хочешь искупаться? — спросил Григорьев.
— Где?
— А в Равке.
Григорьев провел Андрея по окопу к месту, где траншея, постепенно мельчая, скатывалась к берегу реки.
Узкой губой, в застоялой пене, листьях и щепах, затекала вода за траншею. Чтобы окунуться, нужно было несколько шагов пробежать по воде вне прикрытия, где полным блеском играло солнце.
— Сейчас тут трое купались. А вот немец и гостинец прислал.
У корней ивы, забросившей вопросительные знаки своих ветвей в соседнюю, отступившую назад траншею, обозначилась мелкая воронка, а на коре дерева остались следы пуль и осколков. Отсеченные зеленые веточки стояли на недвижной воде, не отходя от берега.
— Выкупаться, что ли? — сказал вдруг Андрей и раздумчиво прибавил: — Воды здесь нигде нет.
— А не скупаться! — не улыбаясь, дразнил Григорьев.
Андрей расстегнул ворот — шаг бесповоротный.
— Мартыныч, купаться? Дело. И я, — раздался голос из траншеи.
Меркулов уже на ходу снимал портупею.
Холодная вода едва покрыла колени, а плетенка окопа уже отказывалась закрывать тела.
— Куда вы? — кричал из окопа пехотный прапорщик. — Здесь все пристреляно.
— Ну, с богом, окунемся — и дёру! — крикнул Меркулов.
Задорные слова он выкрикнул с тем же неподвижным, сосредоточенным лицом.
Андрей бултыхнулся в воду, и за звоном брызг ему почудился звон плюхающихся в воду пуль. Вода зашумела в ушах, а с берега уже несся приказ:
— Назад!
Спотыкаясь и скользя в тине, Андрей забежал за плетень. Его одежды не было. Прапорщик махал бело-зеленым свертком из-за траверса. Гулкий, щелкающий взрыв запоздал. Граната досталась все той же иве.
— Проморгали немцы. Ваша удача, — сказал прапорщик. — Но кому все это нужно — аллах ведает… Переходили бы в пехоту и имели бы это удовольствие и к завтраку, и к ужину…
В одно из воскресений из штаба полка приехал в тарантасике приглашенный Соловиным священник. Офицеры высыпали навстречу без шапок и поясов. Он тыкал каждому сухие коричневые деревяшки пальцев и углом рта причитал, благословляя. Седеющие пучки бороденки, редкие, как у старого кота, усы, морщины ущельями — ко всему этому не шла пышная ряса на шелку с муаровыми отворотами рукавов.
Батарею построили квадратом. Прислужник с ефрейторскими нашивками поставил и покрыл узким ковриком складной аналой. Андрея и еще двоих не приведенных к присяге солдат построили в ряд перед аналоем. Андрей присягал первым.
— Знаешь текст присяги? — буркнул монах. — Читай.
— Понятия не имею.
Поп вздохнул, вынул требник, отставил его как можно дальше и стал отыскивать страницу. Искал долго.
— Найди сам — грамотный небось.
Андрей отыскал. Листик присяги был замызган, разорван, с краями, свернувшимися в трубочки.
Иеромонах стал читать, пропуская слова, путая падежи. Офицеры хихикали. Солдаты стояли хмуро, как под дождем.
— Читай сам! — опять ткнул поп требник в руки Андрея.
Слова туманились в строю малопривычных славянских букв, но смысл выпирал простым и циничным приказом:
— Будь верен. Жизнь положи за царя и его семейство. Раб!
Швырнуть бы замусоленную книжечку в кусты….
Читал, пропуская слова, как будто это могло изменить смысл ритуала…
Попа позвали в палатку. Он выпил залпом стакан вина, закусил бисквитом. Соловин протянул ему синюю бумажку. Поп поморщился.
— Радужную дают в отдельных частях, — услышал Андрей отчетливый шепот.
— Не знали, батюшка, простите, не знали. Боялись не угадать, — некрасиво и недовольно суетился Соловин.
Он мигнул Петру. Петр полез в командирский чемодан.
— Вот чудовище, — изумлялся Дуб, — откуда берутся такие?
— Из далекого монастыря иеромонах, — сообщил Соловин. — Видно — жоха. А читать не умеет…
С иеромонахом пришлось встретиться еще раз.
Через несколько дней на батарее был получен приказ подготовиться к боевой поддержке предполагавшегося наступления сибиряков, и Андрей пошел на дежурство в окопы накануне боя.
Артиллерийские и пехотные телефонные аппараты стояли в темном углу блиндажа. Вокруг стола с маленькой коптилкой столпились пехотные офицеры.
Андрей не сразу сообразил, что за столом идет азартная игра в железку. Он сел в углу у телефонов, вызвал батарею, проверил исправность линий и, прислонившись к стене из непросохших бревен, стал прислушиваться к разговорам вокруг стола.
— Вам пять? — спокойно предложил чей-то низкий бас.
— Пять так пять. Наши пять соответствуют.
— Ну, Калмыков, покажи ему соответствие!
— Дается.
— Берется.
— По семи?
— Тут тоньше.
— Дается десять.
— Карельчик пополам?
Игра была усыпана прибаутками, как кулич разноцветными цукатами.
Вестовые суетливо носились по блиндажу с большими чайниками, железными и фаянсовыми кружками. В темном углу, как в пещере, бренькала гитара. Телефон гудел у уха Андрея чужими голосами. Иногда он прикладывал к уху микрофон, и какие-то далекие, надрывающиеся голоса, перебивая один другого, выкрикивали слова ночных сводок и приказов. Счет убитых, раненых, без вести пропавших за день в цифрах по ротам и батальонам. И в темный прямоугольник двери заглядывали однажды виденные остекленевшие глаза.
Повинуясь привычке идти наперекор страху, Андрей вышел из блиндажа в окоп. Полотном круглого балагана нависло тусклое, в молоке, небо. Пули цыкали над окопом и сливались в общий гул шуршащего по жестяным полосам водопада — звуки фронта. Над самой головой вспыхнула осветительная ракета, и ружейный треск пошел по окопам. Солдат, стоявший у бойницы, ближней к блиндажу, внезапно припал плечом и подбородком к прикладу. Раздался гулкий выстрел, и медный патрон смешно подскочил и упал к ногам Андрея.
— Что, наступают? — спросил Андрей, медленно подходя к бойнице.
В темной щели ничего не было видно.
— Должно, разведка, — ответил не сразу стрелок, повернув к Андрею окаймленное круглой рыжей бородой лицо.
— А разве что-нибудь видно?
— Не, не видать…
— А зачем же стрелять?
— А все стреляют… Не стреляй — так он и сюда придет.
Андрей вернулся в блиндаж. Еще теснее сгрудились офицеры вокруг стола. Должно быть, шел крупный банк.
— Восемьдесят вам, — услышал Андрей окающий и как будто знакомый голос.
Он продвинул голову между плеч двух прапорщиков и увидел на столе деревянные высохшие пальцы, державшие замызганную колоду карт. Руки тонули в широких, странных в этом блиндаже, рукавах. Андрей вытянулся во весь рост и нашел гладко расчесанную сухую голову обладателя елейного голоса и коричневых рук. Это был тот самый поп, который приводил его к присяге всего несколько дней назад и торговался с Соловиным из-за гонорара.
— Так вам восемьдесят, — повторил поп-банкомет, обращаясь к высокому рыжеусому поручику с белым, как в сметане, лицом.
Поручик помедлил еще секунду, подержался рукой за бумажник и сказал:
— Давай, батя, плакали твои денежки!
— Потерпи, сынок, потерпи, как бы твои не прослезились.
— Так вот, батя, без промедления давай карточку.
— А ты бы, сынок, деньги на стол положил бы.
— Ты что же, не веришь царскому офицеру, служитель божий?
— Бога ты оставь. Он к этому делу в стороне. А денежки положи, положи, дорогой мой!
— На, чертова ряса, гляди! — выбросил на стол пачку ассигнаций поручик.
— Все не нужно. Ты положи три миротворца с синенькой, и хватит, сын мой…
— Ну, гони, гони, картину…
Деревяшки с трудом сняли верхнюю карту с колоды и положили у руки поручика, а следующую отнесли к наперсному кресту, который уперся в стол верхним концом. Еще одну поручику, еще одну себе, банкомету.
Оба взяли карты в руки и, стараясь никому не показывать, сдвигали нижнюю карту.
Поручик разложил обе карты на столе рубашками кверху.
— Ну, поп, даешь?
— Даю, сынок, даю.
— Не надо!
— Ого. Не меньше семи? По тону видно, — сказал кто-то.
— Плохи мои дела, — заплакал поп упавшим голосом. — Господь не выручил.
— Ты что же сам-то про бога?..
— Тяни, поп, не скули! — перебил понтер.
— И потяну, потяну. К шестерке потяну… Не веришь? — Он бросил карты лицом кверху. Это были валет и шестерка.
Поп взял в руки колоду, медленно снял еще одну карту и положил ее на валета.
— Да не тяни ты за душу! — рассердился поручик.
— За свои деньги, да еще потянуть нельзя? — спокойно сказал поп. Он поднял на высоту лица обе карты и смотрел на свет.
— Тьфу! — заругался поручик.
— А ты не плюйся, сын мой… А знаешь, кажется, очки посередине, а? — Он опять положил карты на стол. — Стой, без благословения нельзя. Кузнецов!
— Слушаю, ваше священство, — отозвался вестовой. — Прикажете посошок?
— Ах, Кузнецов, милой, золотая голова твоя! Вот тут восемь или девять рождаются — никак не родятся.
Кузнецов отвинтил у фляжки стаканчик и налил его вином. Поп выпил и опять взял в руки карты. В его несгибающихся пальцах нижняя карта медленно поползла из-под верхней. Все вокруг, напрягаясь, склонились над столом. Поп вдруг перестал тянуть карту.
— Ой, задавите, ребята. Отойдите — не буду тянуть.
— Ну и сволочь ты, батя! — опять обозлился поручик.
— Ах, так ты так! Воззри же сюда! — И поп показал поручику очко посередине на нижней карте.
— Черт! — выругался поручик и швырнул восемьдесят рублей на стол.
— Теперь сто шестьдесят! — бодрым голосом крикнул поп. — Вам, поручик, — обратился он к жгучему брюнету со спокойным, холодноватым взглядом.
— Попрошу. Но, пожалуйста, без фокусов.
— Для вас с быстротой молнии. Раз, раз! — спешил поп, сдавая карты. — Раз, раз! Вам не дается, поручик. — Он быстро открыл девять. Все ахнули.
— Ну и ну! Фу-ты ну-ты, ножки гнуты!
— Вот заворачивает, — послышались отзывы. — Как из рукавов….
Проигравший поручик выложил на стол пачку новеньких, еще с хрустом, ассигнаций. Поп сгреб их и спрятал куда-то в глубину своей рясы.
— Снимаешь, поп? — спросил кто-то с тоской.
— Снимаю, сынок. Это и есть навар. Больше улова не будет. Помяни мое слово.
— Поскули, поскули, карта слезу любит.
— Идет сто шестьдесят, — запел поп, обращаясь к следующему игроку, давно не бритому прапору с лицом в рябинах.
— Болею малокровием… — сказал тот, подумав.
— А ты, Петя, лучше в кусты, — посоветовал сосед, положив руку на плечо прапорщика.
— Не, я пойду… не на все… только, ребята, сделайте, чтобы карточка мне. Я… на два миротворца могу.
— Вам… — предложил поп следующему.
— Ну, я на сорок, чтобы не мешать…
— На красненькую.
— Вам тоже?
— Тоже.
— Остальное, — сказал проигравший сто шестьдесят поручик.
Поп положил карты на стол.
— Тяните, голубки, сами. А то еще скажете — из рукавов.
— А, это хорошо, — сказал ротный, — а то у тебя рукава — вороньи крылья, ни хрена не видать.
— А ты очки надень, голубь мой. От сивухи у тебя, я вижу, бельма на глазах выскочили! — обиделся поп. — Ну, тяни, тяни, голубь.
Рыжебородый «голубь» взял карту. Следующую взял поп.
И еще по одной. Оба, настороженные, сидели друг против друга и медленно вытягивали карты. Вдруг поп взметнул рукавами рясы и бросил на стол короля пик и девять червей.
— Дамбле!
Рыжий прапорщик швырнул свои две карты в сторону. Все потянулись за бумажниками. Поп опять сгреб кучу денег в карман. На ее месте выросла новая.
— Вам… — запел опять поп. Но Андрей услышал настойчивый гудок телефона и бросился в угол. Гудел телефон пехоты, соединявший блиндаж с начальником участка. Телефонист-пехотинец уже слушал, припав ухом и ртом к тупорылой кожаной трубке.
— Ваше благородие, их благородие начальник участка вас требуют, — крикнул он по направлению к столу. От стола лениво отошел поручик, проигравший двести рублей на глазах у Андрея. У стола все затихли, но игра продолжалась.
— Так, — цедил сквозь зубы поручик. — Так, так, слушаю. — Он положил трубку. — Прапорщик Числяев! В разведку. Приказ начальника участка. Взять восемь человек с собою.
— Подожди, Петрович. Сейчас я. Тут, брат, генеральный бой, а ты — разведка. Поп триста двадцать дает. Эх, брат ты мой, из разведки можно и не вернуться, а подвезет — так деньги будут.
Он встал со скамейки и торжественно рявкнул:
— Давай, поп, сначала деньги, а потом благословение! — Его покрытый рябинами лоб вспотел, и глаза сузились от волнения.
Андрей не мог понять, что так взволновало офицера — приказ идти в разведку или сумма в триста двадцать рублей на столе. Прапорщик быстро взял карты и раскрыл их, пока поп тянул карту за картой.
— Девять, поп! Поищи больше! — сказал он злорадно. — Поедут твои денежки в разведку. Эх, теперь бы пулю в мягкие места да на четыре месяца в тыл. Ну, айда, Григорьич! — крикнул он вестовому. — Фельдфебеля сюда!
У койки он надел на плечи портупею, пристегнул наган и вышел из блиндажа, рассовывая деньги по карманам.
— Вот паскуда, — цедил поп, ероша бороду. — Ободрал, как малину. И на кой ему деньги? Все одно убьют.
— Ну, смывайтесь, батюшка, — зло сказал поручик, — пошли спать. Вы куда, собственно? У нас, собственно, места нет.
— А куда же теперь? Пятый час, до штаба полка здесь не дойдешь — весь лес пулями поет. Мы уж здесь, в уголку, по маленькой, по рублику. Кто хочет, господа офицеры?
В пять утра пришла с батареи смена — пехотная разведка еще не вернулась. В шесть Андрей уже спал на куче сосновых ветвей, завернувшись с головой в черное мохнатое одеяло…
Днем на батарее раздался сухой выстрел. Андрею показалось, что это кто-то для практики стреляет из револьвера. Повернувшись на другой бок, он решил спать дальше. Но голоса у орудий, истерические выкрики Кольцова заставили его подняться и натянуть сапоги.
На батарее между первым и вторым орудием стояла толпа. Полог низкой островерхой палатки был отдернут, и чьи-то недвижные ноги в сапогах выглядывали наружу. В палатке кто-то копошился.
— Что случилось? — спросил Андрей одного из номеров.
— Фукс застрелился.
— Застрелился? Почему? Как так?
— А кто его знает. Ничего не оставил.
Андрей отошел от палатки. Первая жертва войны не от вражьей, но от своей пули…
Не один день говорила вся батарея о самоубийстве Фукса. Судили, рядили.
Андрей не помнил Фукса в лицо. На похороны не пошел. Самоубийца остался для него навсегда неведомым. Говорили — это был спокойный, исполнительный солдат из немецких колонистов. Все сошлись на том, что он не пожелал стрелять в своих и покончил с собою. Но Андрей и Алданов не согласились с этим. Если б им руководил немецкий патриотизм и ненависть к русским, он мог перейти на сторону врага или сдаться в плен. Скорее всего этот простой, тихий человек ненавидел войну вообще и, не найдя путей борьбы с нею, ушел из жизни…
Жизнь на батарее потекла своим чередом. Изредка стреляли все по тем же целям. Ходили слухи о готовящемся наступлении русских армий. Телефонисты, дежурившие в смену с Андреем, рассказывали ему о событиях в пехотном полку в день несостоявшейся атаки. От них он узнал, что Числяев — прапорщик, выигравший триста двадцать рублей у попа, — в ту же ночь был ранен, но не в мягкие части, как он мечтал, а в живот, и рана была признана смертельной. Числяева увезли.
За два часа до наступления русских немцы стали кричать из окопов:
— Русс, русс! В сэм часов наступаешь? Русс!
И наступление было отменено.
Рассказывали о том, что иеромонаха уже услали в тыл, а на смену ему прибыл обыкновенный военный поп, грамотный старик, пребывающий не ближе полкового обоза.
Днем Андрей бродил по лесу, ездил верхом вместе с Дубом или Кольцовым, посещал соседние батареи, вечерами, когда в палатке на доске стола укреплялась стеариновая свеча, писал длинные письма Екатерине и Татьяне, и память его качалась между этими двумя женщинами.
Мир шумного Петербурга отодвинулся от Андрея — поля, леса, облака, ясные полотна ночи обошли, окружили, заменили улицу и дом.
Война была здесь, поблизости, но сейчас она походила на сытую свернувшуюся змею, кольца которой обмякли, не вздрагивают, но которая по-прежнему способна вдруг выбросить голову и зашипеть перед прыжком.
В ветреный июльский день Андрей сидел с Хановым на вышке. Вершины леса ходили волнами. Трудно было рассмотреть в бинокль далекие позиции — так качалась нестойкая вышка.
Ханов рассказывал об Астрахани, о тонях, о жизни рыбаков. Его отец владел участком, и он с малых лет был у сетей, на пахнущих смолой баркасах, в дождь прятался под полой чужого макинтоша. Говорил он с гордостью о растущей зажиточности семьи, о том, что сам скоро станет хозяином, что у них в Астрахани строился дом, да за войной не знает — кончат или нет. По внешнему виду Ханова не сказать, что он из богатой семьи. Сапоги низкие, не по ноге, фуражка жеваная, всегда небритый. Но видно, что это не от бедности. Прижимающаяся, пока еще прячущая свои успехи хозяйственность глядит во всем. Аппараты и сумки — все было у него в порядке. За хозяйственность и назначили его старшим телефонистом. Он рассказывал, как трудно было ему попасть в артиллерию, как за него хлопотали, и видно было, что думает он об одном: как бы скорее отшагать, отстрелять свое на фронте и возвратиться, построиться, жениться, прикупить участок — жить по-настоящему.
По лесу понеслись голоса. Сначала звенящие далеким эхом. Потом ближе — неистовые, дикие, словно сотни людей кабанами пробиваются сквозь заросли и чащи.
Ханов встревожился.
А на фронте, словно для того, чтобы увеличить тревогу телефонистов, началась частая ружейная перестрелка, которую сейчас же поддержала германская артиллерия.
Провод на батарею действовал. Пехотный окоп молчал.
— Идти, что ли? — нерешительно спросил Ханов.
— Подожди. Эй, что это?
К блиндажу подбежал расхристанный, без шапки, солдат; он посмотрел на вышку, как смотрят на журавлей, проходящих весною, швырнул винтовку в сторону и не колеблясь, не запахнув шинель, полез наверх, как будто за ним гнался медведь.
Андрей машинально расстегнул кобуру нагана. Ханов смотрел в щель между досками. Столбы скрипели в соединениях под порывистыми бросками тела лезущего наверх солдата.
— Газы! — со стоном выбросило красное потное лицо, поднявшись наконец над площадкой. Пехотинец, с усилием вскинув наверх ноги, лег на доски и долго не мог справиться с дыханием.
— А ты откуда? — спросил Ханов.
— Из резерва. В окопе всех подавило. А мы по лесу…
— А газ где?
— А по лесу ползет…
— Бежать, что ли? — растерянно спросил Ханов, хватаясь за аппараты.
Андрей вопросительно смотрел на солдата.
— Сиди, он в гору не идет — наши все по деревам осели, а тут выше дерева, — посоветовал пехотинец.
С батареи звонил Кольцов:
— В чем дело, почему стрельба? Почему окоп не отвечает?
— Газ по лесу пошел, ваше благородие, — докладывал Ханов. — Что изволите? Так точно… Слушаю, сидим на вышке, — говорил он в трубку, бегая расширенными черными глазами по лесу.
— Велел сидеть на крыше, — передал он Андрею.
Андрей в бинокль нащупал узкую волну серого дыма, идущего от реки к опушке леса.
— А ты видел газ-то? — спросил Ханов. — Какой он из себя-то?
— Туман ползет. Бежали мы — куда смотреть!
По всему телу шла мелкая дрожь. Ее принесла эта невидимая, неизведанная еще опасность. Газ. Как на Западе!.. И ни у кого нет масок.
Через десять минут под вышкой проплыло редкое облако, словно кто-то, лежа на корнях леса, курил большую, как сосна, папиросу.
— И это все? А может, это только начало?
— Кажись, вправо пошло, — решил пехотинец. — Куда ветер? — Он сплюнул в сторону и следил, куда пойдут белые брызги.
Артиллерия бухала все реже, но винтовки сыпали горох по всему фронту.
Через час шли с опаской на батарею. Там, где тропинка обегала позицию, над головой внезапно рвануло, — воздушная волна ударила в уши и нос так, что во рту образовался осадок, как от металла. Батарея открыла огонь.
На широкой лужайке обок с батареей двумя смотровыми колоннами стояли войска.
За стариком генералом, только что вышедшим из коляски, растерянной стайкой спешили, придерживая шашки, офицеры.
Генерал вплотную подошел к одному из рядовых. Он был стар, худ и прям, как жердь. Но фуражка немного набекрень и седые, двумя расходящимися остриями баки придавали ему полагающийся бравый вид.
— Ты знаешь, с кем ты воюешь? — ткнул он без предисловия пальцем в грудь одного из солдат. Охваченный своими мыслями, он, видимо, плохо соображал, что делает.
Солдат, выпятив грудь до растяжения всех жил, молчал, часто мигая глазами.
Но генерал не нуждался в ответе:
— Ты не знаешь, с кем воюешь. Ты думаешь — с немцем? Нет, со зверями! Они газами травят людей, как крыс! До сих пор этими газами занимались убийцы, отравители, а не воины. Мы с ними цацкались. В плен брали. Теперь конец! Никакой пощады врагу! — закричал он, подняв руку кверху, и так резко отскочил назад, что наступил на ногу толстому полковнику из свиты. — Теперь не приводи мне пленных! — кричал он, обводя глазами всю лужайку.
Голос старика сорвался. Он схватился рукой за горло и, шатаясь, пошел к коляске.
За ним суетливо побежали штабные.
— Всю дивизию уложили, — докладывал на батарее Кольцов. — Ну, если бы ветер не переменился, всех бы нас захлопали, окружили б. Хорошо, что немцы не пошли в атаку. Но потери огромные!
Через три дня батарея выступила к Жирардову, куда уже были поданы эшелоны. Дивизион перебрасывали на юг. Расширялся Горлицкий прорыв. Армии уже отскочили от Сана, уже уступили австрийцам Перемышль. На юге предстояли маневренные бои. Позиционное сидение окончилось.
Накануне отъезда пришло письмо от Екатерины. Больна, лежит в Варшаве в госпитале. Просит, если можно, приехать.
— Ну что ж, кстати, — сказал Соловин. — В Варшаве, наверное, задержимся. Будут перебрасывать с вокзала на вокзал, вот вы и катите.
* * *
Улицы наполовину брошенного большого города. Только военные сновали по асфальту широких панелей. В колясках неслись генералы, штаб-офицеры. Тонконогие, одетые как на бал гвардейцы ходили по Новому Свету и Маршалковской. Обыкновенные люди куда-то исчезли, спрятались, только старушки в черных наколках с цветными зонтиками и корзинами плелись на Европейский рынок и на Мокотув.
Батарея пришла на Венский вокзал. Уходить должна была с Ковельского.
— Вот вам два часа времени. Оборачивайтесь, — сказал Кольцов.
Госпиталь приютился в саду на одной из дальних улиц. Сестра с черными завитушками, выпадавшими из-под косынки, встретила Андрея в коридоре. Собранные, черные, как бусинки, глаза смотрели испытующе.
«Удивлена, видимо», — думал Андрей. Зеркало услужливо подавало его растрепанную шинель, запыленное лицо, кривой нелепый бебут, красный шнур, стянутый кольцом у горла.
— Это вы и есть Андрей Мартынович Костров?
— Да, я. А что, скажите, с Катериной… Михайловной?
— Да с нею… что же… Очень плохо, — решительно, почти с вызовом подняла она голову. — Вы ее не нервируйте. Вы надолго свободны?
— На два часа. В пять с Ковельского отъезжаем на юг.
— Ну, Ковельский — это близко. Она очень плоха, предупреждаю вас; но не показывайте виду, что заметили. Смотрите же. Я зайду пока одна. Подготовлю ее, а потом заходите и вы.
В небольшой чистой комнатушке с окнами в яблоневых ветвях стояли только три кровати.
Сестра сидела у средней.
Прежде всего обрисовывались на одеяле знакомые тонкие пальцы. Они были худы, выпирали костяшки — казалось, это были хрящики, освобожденные от тела. Плеч не было совсем, и над провалом, где должна была быть грудь, поднималась незнакомая, несоразмерно большая по сравнению с косточками детских пальчиков, голова, отяжеленная копной золотистых волос.
Узнал глаза. Они смотрели на него с радостью и испугом.
Андрей нагнулся и приложился к губам, лбу и плечам Екатерины. Не было женщины, были мощи некогда любимой. Было остро жалостливо.
Екатерина говорила с трудом. Сестра и соседка подсказывали, договаривали за нее все давно, очевидно, известное. Где она простудилась, день, когда слегла, как искала по всей Варшаве любимые Андреем конфеты. Как доконали ее транспорты отравленных газами, которые ночью с грохотом вошли в Варшаву из-под Болимова, где, как знала Екатерина, стояла часть Андрея.
— Ведь их тут, знаете, провозили тысячами — не спрячешь, не утаишь, — шептала сестра. — И как спросишь: «Откуда?», все — в один голос: «Из-под Болимова».
Андрей смущенно улыбался и все думал, как он будет прощаться с этой девушкой, уходя в галицийские бои, оставляя ее почти накануне гибели в чужом городе.
Сестра посмотрела на часы, приколотые к корсажу.
— Имейте в виду, до Ковельского минут двадцать езды, не меньше.
Андрей поправил мешавший бебут, но не встал.
— Уезжаешь? — тихо спросила Екатерина. Она взяла его за руку, и две слезы выступили у нее в уголках глаз.
Андрей кивнул головой.
Тонкие пальчики слабо сдавили его ладонь.
— Неужели прямо в бой?
— Ну, знаешь, острота галицийских боев уже миновала. И потом, если говорить по чести, мы в тяжелой артиллерии целыми днями, а то и неделями находимся вне всякой опасности.
— А газы? — встревоженно перебила Екатерина. — Ведь я видела… Все, кто на пути, погибают. Ведь у тебя маски нет?
— Ну, как? А вот, — не в силах сдержать улыбку показал он на белый пакетик у бебута, величиною со свернутый носовой платок, предмет издевательств на фронте. — Это противогаз. Потом ты имей в виду, что газы в полевой войне пускают редко. А там, — он махнул рукой, — фронт остановится не скоро.
Екатерина потрогала пакетик недоверчиво.
— Успокаиваешь… Я пришлю тебе. Мы найдем маску? — вопросительно посмотрела она на сестер.
— Конечно, конечно. У нас в центральном госпитале есть. Я достану, — сказала черненькая сестра.
— Я очень прошу тебя — надевай, как только тревога. Я буду все время беспокоиться…
Андрей сидел молча, наклонившись к девушке как можно ниже. Чтобы выговорить слово, нужно было прорвать в горле какой-то клейкий ком.
— Ну, иди, милый, — услышал он шепот. — Иди…
Он поцеловал ее мокрые глаза и, так и не сказав ни слова, неуклюже, гремя оружием, пошел к двери.
Черненькая сестра осталась с Екатериной. С Андреем вышла другая. Уже на середине коридора в смутном сознании его, как выписанная черными буквами на дымных облаках, проступила мысль: «А если вижу я ее в последний раз?..»
Сестра посмотрела на него с сочувствием. Было весьма вероятно, что она уловила эту мысль и поддержала ее.
Смешно, на цыпочках каменных сапожищ, поддерживая руками оружие, он пробежал назад к двери и заглянул в щелку между узкой занавесью и беленой рамой. Над кроватью Екатерины склонились две белые женщины. В чьих-то руках дрожала склянка, стаканчик. Между двумя косынками на подушке желтело незнакомое, почти чужое лицо…
Андрей вышел на улицу и вскочил в трамвай.
Эшелон отправился, как пассажирский поезд, по звонку.
Ночью огни осветили черные буквы станционной надписи: Ивангород. Наутро розовыми от первых нежнейших лучей домами предместий прошел за окном Люблин.
У станции Травники батарея перешла на колеса и двинулась к Красноставу и Замостью, где шли горячие бои, о которых ночами говорили глухие стоны далеких орудий.