XVI. Навстречу ветру
Андрей, Луценко, Гуляев и Иванов и еще целая группа парковых пришли на поле одни из первых.
Несколько саперных солдат приколачивали еще истекающие смолой перила вокруг высокого помоста, поднявшегося на четырех тесаных столбах. Долина была ровным, как бильярд, и таким же зеленым дном широкого ущелья. Спрятанная порослями и бурьяном, громко, как бесконечный поезд из множества мелких вагонов, неслась только что сорвавшаяся с гор весенняя река. Дно ее, все в камнях, жило в быстром течении. Даже тяжелые обрывки скал дрожали под напором холодных прозрачных струй и каждый момент были готовы сорваться с места. Двумя неровными, мягко сползающими к долине стенами шли с обеих сторон лесистые горы. Над горами клубились редкие, почти прозрачные туманы. Но над самой долиной застыло зеркально чистое, ровное небо.
Приходившие части занимали места по указанию поручика в широких галифе и высоких, до колен шнуровых ботинках. Поручик бегал по полю, как борзая, не уставая и не убавляя свой длинноногий рысистый бег. На груди у него метался бант из широкой алой ленты, которая, несомненно, предназначалась для праздничного убора румынской девушки. По его указке части строились четырехугольниками. Солдаты сейчас же садились на траву, и знамя в чехле одиноко вставало над ними серым заостренным столбом.
Какой-то человек в черной куртке то и дело взлетал по лестнице на помост и кого-то высматривал из-под ладони, сбегал вниз, посылал куда-то мотоциклы и автомобили, подбегал к группе командиров пришедших частей, успокоительно улыбался и опять убегал в толпу.
Наконец на мосту послышались звуки музыки, и большой объединенный оркестр вступил на поляну.
Музыка ударила, подняла толпу «Марсельезой». Кое-где слетели со знамен серые брезенты, и из-под них сверкнули на солнце алые копья еще не расправивших складки атласных полотнищ.
Перед оркестром редким, необычайно эффектным развернутым строем, человек от человека на сажень, шли летчики. В кепи из бархата с позументом, в мягких, по ноге сапогах, они выглядели гостями-иностранцами. Они шли, склонив голову набок, шли легко, как ходят под музыку приученные к строю люди, и все разбегались перед ними, оставляя пустою всю полосу долины, от трибуны и до моста.
Комкор подкатил на автомобиле. За ним подлетели в колясках, верхом на конях штабные. Генерал вышел из машины и внизу, у помоста, остановился с группой офицеров. На генеральской груди краснел скромный, но заметный бант. Генерал разглаживал приятную рыжеватую бороду и прямо, как на смотру, держал высокую грудь и откинутые назад дородные генеральские плечи.
Генерал долго ходил по траве у помоста, не вступая ни с кем в беседу, и только офицер в черной куртке несколько раз суетливо подлетал к генералу, размахивая руками и показывая в сторону моста.
— Едут! — крикнул наконец офицер, стоявший с биноклем на трибуне.
— Господа, все готово, — подбежал черный к группе штабных.
— Прекрасно, — сказал генерал, — пора начать. Люди устали.
У моста раздалось «ура», и взвилась пыль.
Кто-то уже бежал туда. Кого-то на руках выносили из автомобиля и несли почти бегом через лужайку.
Теперь «ура» кричала вся долина. Сидевшие вскочили. Знамена расправляли крылья глубокого алого бархата. Офицеры выстраивали ряды. Уже нельзя было из-за стены Людей, столпившихся у помоста, видеть дальние части.
Летчики сомкнули ряды.
Помост с четырьмя укрепленными по углам полковыми знаменами летел над толпой кораблем, подставившим трепещущие алые паруса ветру.
Генерал и двое штатских, приехавших на автомобиле, взошли на трибуну.
Генерал подошел к перилам вплотную и положил руки на строганую жердь.
— Тише, тише, смирно! — пронеслось по рядам.
Поле не сразу, но замолкло. Наконец стало слышно, как хлестко треплет ветер полотнища знамен.
— Товарищи, ребята! — крикнул генерал.
Ряды дрогнули и зашептались.
— Мы все, русская армия, от рядового до генерала, объединены сейчас общей радостью. Наша страна завоевала себе свободу. Мы гордимся этой свободой и не отдадим ее никому.
Грохот аплодисментов заглушил горную реку.
— Мы не употребим эту свободу во зло своей родине. Мы покажем, что мы достойны и нашей великой родины, и этой свободы.
Опять генерал ждет, пока смолкнет новый неистовый взрыв криков и аплодисментов.
— Враги говорят, что свобода погубит армию и страну. Я, генерал и ваш начальник, говорю: нет! Этому не бывать! Тем, кто под этим предлогом хочет расстроить наши ряды и нанести удар революции, мы дадим по рукам! — Последние слова генерал выкрикивает так громко, что они долетают до самых дальних рядов.
— Ура! — кричат ряды.
— Тем, кто хочет сорвать нашу общую работу, мы ответим нашим гневом и ненавистью. Солдаты и офицеры революционной армии, отныне вы — одна семья, Вы — братья. Нет места вражде. Да здравствует взаимное уважение!
Шумная, бурная радость сталкивает с места, смешивает ряды.
Отдельные люди, крича и размахивая фуражками, откуда-то из глубины рядов пробиваются к трибуне.
Тогда генерал снимает фуражку, машет ею в воздухе и кричит:
— Все знамена и флаги — ко мне! Музыка — «Марсельезу»!
Поле взорвано тысячью фугасов. Нет больше рядов, взводов, полков и команд. Есть человеческое море, которое настойчиво гонит свои волны к одной точке — к помосту.
Люди с флагами пробивались сквозь толпу, поднимались по ступеням лестницы, тройным кольцом обходили обветренный помост, и он над головами пяти тысяч солдат несся теперь с генералом, с людьми в аккуратных котелках навстречу горному ветру. Знамена, собранные в красный костер, трепетали живыми, бегущими в воздухе складками, трещали и шумели громче, чем гремела река и чем рокотала толпа.
Генерал поднял руку, и замерло все, кроме знамен и ветра.
— За нашу родину! За нашу могучую армию! Ура! — бросил он набегающей толпе.
Люди рявкнули «ура», другие его подхватили, оно пошло гулять по долине, как гуляет шквал в лесу, поражая то один, то другой участок.
— Да здравствует Временное правительство! — крикнул котелок, подбежав к перилам.
— Ура, ура! — возникало и замирало над долиной. Широкоскулый толстяк, прапорщик в бекеше, с развевающимися, крученными в крупные кольца, как у детей боярских шестнадцатого века, волосами, по-видимому, неожиданно для всех взбежал на помост и крикнул:
— Да здравствует Учредительное собрание!
Остановившаяся было толпа опять пришла в движение.
Тогда худой, с черными глазами офицер поднялся, почти силой пробился на помост и крикнул:
— Да здравствует Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов!
Солдатские шапки вместе с «ура» полетели в воздух.
На трибуне ни одна рука не поднялась к козырьку.
Генерал опять поспешил к перилам.
— За нашу победу!
— Без аннексий и контрибуций! — вылетел голос из толпы.
— Верно! Ура! — закричали в толпе.
— За победу, ура! — крикнул генерал и поднял фуражку.
— Ура! — раскатилось по полю до самой реки.
— Части, по местам! — сделал рупор из ладоней какой-то сменивший генерала штаб-офицер. Оркестр по его знаку грянул «Марсельезу».
— Музыка вовремя, — вслух вздохнул с облегчением генерал и ласково взглянул на расторопного распорядителя.
Поле опять колыхалось рядами. Летчики уходили теперь сомкнутым строем. Автомобили отъезжали один за другим под крики «ура».
Когда зашумели знамена над помостом, когда генерал взмахом шапки и новыми, невероятными на фронте словами заставлял толпы солдат, забывая годы казармы, истекать неистовым «ура», у Андрея к горлу подкатывался комок и что-то щипало края век. Как хорошо было бы, если бы этот союз генералов, офицеров и солдат опрокинулся на Германский фронт и разом покончил с войной. Андрею казалось, что генерал должен выхватить сейчас из ножен шашку и немедленно вести всех этих рукоплещущих и кричащих «ура» людей на штурм карпатских высот, занятых баварскими дивизиями.
Но тут же стало смешно от этой мысли. До фронта надо идти три дня — какой порыв выдержит такое испытание?!
Луценко моргал глазами. Иванов утирал предательскую слезу, тянул носом и хрипло кричал «ура», помахивая длинной рукой с вялой, немужественной кистью.
Когда части стали покидать поле, Андрей искал глазами пехотные батальоны. Несомненно, митинг подействовал на собравшихся. Настроение поднялось, но как подействовали слова, музыка и знамена на пехотинцев? Хлебопеки по-прежнему, а может быть, еще ретивее будут выпекать караваи, интенданты — отгружать фураж и муку, даже артиллеристы останутся на своих позициях. Но пойдут ли в атаку пехотинцы-окопники, над которыми больше не висит плеть стальной дисциплины?
Впрочем, пехотинцев на этом поле было немного. Их можно было узнать по самым плохим, заношенным, замызганным шинелям и фуражкам. Штыки их винтовок глядели во все стороны света. Шинели были наброшены на плечи как попало. Это были батальоны, стоявшие на отдыхе. Всего несколько дней назад они пришли из окопов, с лесистых склонов румынских Карпат.
Андрей тревожно всматривался в лица пехотных солдат. Он не находил в них той приподнятости, в которой уходили с поляны тыловые части и артиллерия, и тревога быстро сменяла в нем ту несколько сентиментальную бодрость, которая зародилась во время митинга.
— Как вы думаете, — спросил он Луценко, — пойдут они теперь в наступление? — Он показал на шагавшую рядом прямо по полю роту пехотинцев.
— Очень просто, что и пойдут.
— Генерал так говорил, так говорил — всех разобрало, — поддержал Гуляев.
— Что разобрало, это верно, — возразил вдруг Луценко, — а только это еще ничего не значит. Во-первых, на митинг всех не сгонишь, а потом, кто и был — придут они в окопы и все слова позабудут.
— Так почему же вы полагаете, что они пойдут в наступление?
— А привык народ воевать и слушаться. Прикажут — и пойдут.
— Ну, ты не скажи, — возразил теперь Гуляев. — Вот в Третьем Туркестанском полку офицер хотел ребят в ночную разведку поднять. А они отказались. Офицер взял да первому отказавшемуся пулю и всадил. А ребята его на штыки…
Андрей удивился такому разнобою в мыслях.
По дороге какой-то пехотный прапорщик прикурил у Иванова папиросу и пошел рядом.
— Это ваша рота? — спросил его Иванов, указав на шагавших впереди солдат.
— Ага, — ответил, затягиваясь, прапорщик. — У вас табак хороший, поручик, а у нас махры не хватает.
— Курите, курите, наслаждайтесь, — опустил улыбку в бороду Иванов. — На дорогу снабжу вас.
— Спасибо, не откажусь, — обрадовался прапорщик. — В Румынии — и табаку нет.
— Подвоза нет. Дороги не выдерживают, — сказал Андрей.
— Еще бы. На что письма — и те не доходят. Я в корпусной почтовой конторе был. «Почему нет писем?» — спрашиваю. А мне начальник и говорит: «Да вы знаете, что в Окнице пять вагонов застряло. Никак на румынскую колею перегрузить не могут».
— Письма что? Пять вагонов — из-за чего разговор, — сказал Гуляев. — Вот если бы не весна, все бы наши лошади без фуража подохли… Сколько зимой пало! Ведь целыми днями ни травинки не было.
— A y вас как в полку? — спросил Андрей пехотинца. — В бой ваши пойдут?
— А черт их знает, — далеко забросил окурок прапорщик. Видно было, что этот вопрос и его занимает немало. — Сегодня у нас перед этим митингом свой митинг был. Полковник наш говорил. Тоже мастер говорить, не хуже Новицкого, генерала-то. И не знали мы, что нами такие Демосфены командуют, — усмехнулся он Андрею. — Так вот он прямо поставил вопрос: как, мол, ребята, если завтра приказ будет, — пойдете в бой или нет? Клялись, что пойдут. Шапками небо громили. Офицеров качали. А тут еще и генерал их подогрел. Возможно, что и пойдут…
— Наверное, вы долго на отдыхе стояли, — сказал вдруг шедший рядом молодой, с белым крестьянским лицом пехотинец.
— А что?
— А были бы на фронте, так не говорили бы…
— А ты почем знаешь, что на фронте? — спросил его с подозрительностью Луценко.
— Потому, вчера я с фронта.
— Ну и как же у вас?
— А вот я тебе скажу — у нас на высоте четыреста девятнадцать на каждом камне написано: «Долой войну!» да «Штык в землю, солдат!» — вот что. Что ты думаешь, кто написал? Птица небесная? Известно, солдаты писали. А кто не писал — тот читает…
— А ты где на фронте стоишь? — спросил Иванов.
— А здесь прямо, — показал рукой солдат вдоль шоссе. — Позавчерась оттуда. От шашú мы налево — в леску… А напротив герман. Австрийцев там нету.
Все замолкли.
— А революция у вас тихо прошла? — спросил наконец Гуляев.
— А что ж, да ничего… Мы когда узнали. А то ничего. Тихо. А только теперь неспокойно. Не хочет солдат в атаку идти. А так стоит — ничего…
— А комитет ваш что? — спросил Иванов.
— Комитет за Временное резолюцию написал. Комитет что! Комитет в атаку без солдат не пойдет.
— Так ведь комитет-то солдаты выбирали?
— Известно, солдаты.
— Значит, что комитет скажет, то и солдаты будут делать.
— А если комитет скажет штаны снять, так, скажешь, снимут? — усмехнулся солдат.
— А ты сам-то как, за наступление или нет? — спросил прапорщик.
— Я без аннексий и контрибуций…
— Откуда ты это взял?
— А читали… Словом, чтоб по справедливости…
— А если немец вместо справедливости тебя «чемоданами» крыть станет?
— Ну так и мы его покроем. Теперь снаряды и патроны есть.
— Ну вот видишь, — обрадовался Иванов. — Я вижу, ты хороший парень. На, закури, — щелкнул он портсигаром. — А это ты не набрехал про надписи на камнях?
— Святой крест, нет. На соснах буквы режут. «Мэ» и «дэ» и «вэ».
— Это что же значит?
— А значит: мир и долой войну.
— А германцы стреляют?
— Не, тихо сидят.
У Григорен на шоссе встретили Кашина. Он шел в сопровождении нескольких солдат.
— А вы что же на митинг не ходили? — спросил его Иванов.
— А вы не жалеете, что пошли? — вопросом ответил Кашин.
— Нет, интересно было. С большим подъемом прошел, — заметил Андрей.
— А кто же выступал?
— Генерал Новицкий, члены Думы и еще какие-то.
Кашин скептически пожал плечами.
— Впрочем, члены Думы больше молчали. Прислали сюда, видно, захудалых. Так, для близиру. А генерал здорово загнул.
— За войну до победы?
— И об этом не забыл, — рассмеялся Иванов. — А все-таки революционный генерал.
— Не верю я в революционных генералов.
— А почему же генерал не может быть революционером? Стреляла же в царя генеральская дочка.
— Так ведь дочка, а не генерал. Зачем генералу революция?
— А если он верит в то, что революция может дать новый, более справедливый строй.
— Ну, для генералов царский строй — самый справедливый.
— Вы, я вижу, большевик, — буркнул с деланным добродушием Иванов и потрепал Кашина по плечу. Кашин никакой радости от офицерской ласки не показал…
Андрей молчал. Кашин уже давно ощущался как заноза. Даже Гуляев и Луценко, видимо, побаивались его. До февральских событий Кашин вел знакомство только со своими товарищами-канцеляристами. Он был строен, в меру плотен, краснощек и мог бы служить образцом здоровяка солдата. Щеки его были розовы, зубы ровны, глаза спокойны. Он всегда был аккуратно одет, чистился каждое утро, и пояс его блестел, соперничая черным глянцем с голенищами собственных, не казенных сапог. Все почти солдаты дивизиона были оренбуржцы. Он один каким-то чудом затесался — единственный петроградец. Отец его был мастером на металлическом заводе. Держался он со всеми ровно, но, видимо, всячески избегал таких положений, в которых могло бы пострадать его человеческое достоинство. Вспоминая свои солдатские годы, Андрей ценил эту осторожную сдержанность молодого парня и всегда держался с ним вежливо.
Удивил Кашин всех в дивизионе на первом заседании комитета.
Это он настоял на том, чтобы комитет вынес резолюцию об отношении части к февральским событиям.
— Кому это нужно? — выпятил губы Иванов. — Никто нас об этом не спрашивает. Все солдаты за революцию. А солдат большинство… Какие же еще резолюции? Где он о резолюциях вообще слышал? — шепнул он Андрею.
Но Кашин настоял на своем.
Резолюцию писали весь вечер, хотя спорили только об одной фразе: нужно ли вписывать слова «за мир без аннексий и контрибуций на основе самоопределения народов».
Иванов стоял за то, что в резолюции такой маленькой части не стоит задевать моменты большой политики.
— Зачем же тогда писать резолюцию? — спросил Кашин.
— Вы же сами настаивали, — обиделся Иванов.
— Резолюцией мы показываем другим частям и всем, кому нужно, за что мы стоим, чтобы на нас надеялись…
— Ну, кто там будет надеяться? Никто нашу резолюцию и читать не будет.
— Почему? Мы в газету пошлем.
Гуляев и Луценко почти не принимали участия в споре.
— Ну, давайте напишем и контрибуции, и аннексии, — сказал, посапывая, Иванов. — Не будем же мы из-за этого ссориться.
— Это не ссора, — тоже нервничая, сказал Кашин. — А только я думаю, что фронт сейчас должен крепко сказать свое слово. За кого мы: за Временное правительство или за Совет рабочих депутатов.
— Фьють! — свистнул Иванов. — Ишь куда вы загнули. Ну, я думаю, мы так вопрос ставить не будем, — резко сказал он. — И вам не советую.
Кашин смолчал. А по окончании заседания немедленно встал и ушел.
Всегда так было, что в разговорах на политические темы — а политика теперь овладела всеми умами на фронте — Кашин чего-то недоговаривал, и у многих оставалось такое впечатление, что он умалчивает о самом главном, о самом нужном.
— Почему вы его большевиком назвали? — спросил Андрей Иванова уже в столовой.
— Большевик и есть, — буркнул в бороду Иванов.
Андрею было неловко признаться, что все его знания по этому поводу ограничиваются тем, что существуют социал-демократы меньшевики и большевики и что между этими партиями идут жестокие споры, но в чем дело, в чем расхождение — он не имел понятия.
— А как вы сами относитесь к большевикам? — спросил он осторожно.
— Ну как? Главное, что они — социал-демократы. Значит, с крестьянами им делать нечего. Крестьян они могут только сбить с толку.
Андрею показалось, что и Иванов знает не больше его.
— В штабе дивизии я знаю одного большевика, — сказал Кельчевский. — Подпоручик Базилевский.
— Вы хорошо его знаете?
— Еще по Оренбургу знаю. Он уже студентом в организации состоял. Он теперь, кажется, в дивизионном комитете.
— Поедем к нему с адъютантом? — предложил Иванов. — Наверное, у него и партийные связи, и литература есть. Он где?
— Не то в команде связи, не то в оперативном отделе…
— А что же вы не спрашиваете нас о митинге? — обратился Иванов к молчавшему Лопатину.
— Не нахожу нужным.
— Напрасно. Солдаты поклялись наступать.
— Это кто же — кашевары и фельдшера?
— Была и пехота.
— У меня, пожалуй, сложилось впечатление, что войска все-таки не пойдут в атаку, — сказал задумчиво Андрей.
— Это вам пехотинец такие мысли навеял? — усмехнулся Иванов. — Дурак ляпнул, а вы уже и скисли.
— Я думаю, что надписи, буквы — все, что он говорил, — это все-таки правда. А если все это так, то ясно, что боевой дух армии подорван.
— Какие надписи? — на этот раз с интересом спросил Лопатин.
— На камнях, на деревьях солдаты пишут, что не пойдут в наступление… Это на нашем фронте. Офицер какой-то хотел поднять солдат в разведку — подняли его на штыки.
— Вот видите! — вскочил Лопатин. — Теперь всех на штыки поднимут. Нужно решительно ничего не понимать в военном деле, чтобы играть такими вещами, как дисциплина. Это ведь зараза, это хуже холеры. Как же, вы полагаете, мы будем воевать? Кто же будет защищать страну? Значит, теперь приходи и владей нами? Рабство? Великие завоевания революции! — Он ходил по комнате, размахивая сжатыми кулаками. — Неужели же, — поднял он глаза к потолку, — у наших идиотов не хватит ума на последний решительный шаг?
Все вопросительно смотрели на командира.
Он остановился и с вызовом бросил:
— Открыть фронт германцам. Перестрелять всех… — Он замялся.
— Договорились, — буркнул Иванов. — Не хочу слушать. Сумасшедший дом какой-то. — Он встал и, неуклюже громыхая сапогами, вышел.
Стеклянной дверью, так что высыпалось давно разбитое стекло, ударил Лопатин.
Кельчевский и Андрей остались одни.
— Ничего еще не горит, а ощущение — как на пылающем судне, — сказал Кельчевский, ладонью заворачивая бороду кверху.
Базилевского разыскали без труда на другой же день. Из штабной избы на крыльцо вышел к ним улыбающийся поручик небольшого роста, с окладистой рыжей бородкой, очевидно, совсем недавнего происхождения. Он был весь мягок. Мягкие мелкие движения, мягкий голос, худые развинченные кисти рук, быстро затухающие бархатные огоньки карих глаз.
С ним трудно было говорить о деле. Он легко смущался и вдруг начинал говорить о погоде, о том, как мало снега осталось на горах, о хорошей охоте в камышах Быстрицы, вспоминал прежние встречи с Кельчевским.
Андрей долго ждал, не начнет ли сам Кельчевский беседу на нужную тему, и, не дождавшись, выпалил:
— Скажите, поручик, правда ли, что вы большевик?
Базилевский длительным усилием втянул в себя воздух и, медленно выдыхая, произнес:
— Как вам сказать? И да, и нет. Я принадлежал к организации, — продолжал он, заметив недоумение Андрея. — Так, впрочем, не слишком официально. Собственно, я никогда не был по-настоящему связан… Я социал-демократ, и у меня друзья среди большевиков. Но сейчас, знаете, я переоцениваю ценности. — Он даже потер лоб влажной беленькой ладонью.
— Вас не удовлетворяет программа?
— Она не совсем к моменту. Диалектика, знаете, прежде всего. Война сильно осложняет положение, требует принципиальных уступок…
— А у вас при штабе есть организация?
— Я хотел было создать ячейку, но тогда пришлось бы пойти против всех революционных партий. Как-то неудобно мешать общему делу…
«Размазня! — возмущался Андрей, когда поручик, сославшись на спешную работу в отделе, ушел опять в избу. — Если все большевики такие, то эта партия далеко не уйдет».
В управлении лежало первое после двухнедельного перерыва письмо Елены.
В кратких фразах, написанных неровным почерком, Елена сообщала только, что в февральские дни погиб в Гельсингфорсе ее брат Михаил. Уцелевшие товарищи Михаила рассказывали, что ему лично ничто не грозило, но офицеры его корабля оказали сопротивление восставшим матросам, и он заступился за старшего офицера, которого матросы ненавидели. Он получил удар стальной болванкой в голову и был спущен вместе с другими под лед.
«Мама убита горем, — писала Елена. — Потому и я долго не отвечала на письма. Я очень рада, что у вас события развиваются более спокойно».
Как же с теми письмами, в которых он сообщал Елене о революции и о событиях в дивизионе? О своей радости, о революционной работе… Как отнесется она к событиям теперь, после гибели брата? Раньше он был убежден, что и она будет рада падению монархии, что ей будут понятны все его переживания, но теперь, после смерти брата, ничего нельзя сказать… Ничего!..
Другое письмо было от Петра. Опять все признаки цензурных забот налицо. Но ведь царской цензуры больше нет. Кто же теперь интересуется письмами фронтовиков? Петр на этот раз уже не был так осторожен. Были упомянуты гренадерские казармы и местечко Крево. Но чем это может теперь грозить? Неужели есть преемственность?.. Нет, чепуха! Просто инерция штабной машины…
* * *
«Дорогой мой, — писал Петр. — Я, конечно, должен бы написать тебе длиннейшую благодарственную писулю. А я вот сижу и думаю, как бы это тебя в меру облаять.
Я уже в дивизионе — артиллерист. Несколько месяцев назад я, пехотная шкура, не смел даже мечтать об этом. Но не удайся этот переход в артиллерию, я сейчас был бы в питерском гарнизоне. Надеюсь, понимаешь, что это значит.
Я бы и сейчас не остановился перед тем, чтобы перебраться в Петроград. Наплевал бы я с высокого ясеня на приказ о переводе и, пожалуй, на твою репутацию в дивизионе и сбежал бы в милые (с 27 февраля 1917 года) гренадерские казармы. Если я не делаю этого, то только потому, что после зрелого обсуждения, долгого и не без колебаний, я решил, что место мое здесь, в дивизионе, под расстрелянным насквозь местечком Крево…
Ну и публика у вас тут. Чистенький все народ. Не с каждым солдатом сговоришься. Сибиряки, да еще всё почти крепкие „хозяева“. Чалдоны. Сидят себе в лесу от нуль далеко, над ними не каплет, так они и к революции так это, боком. Обрадовались, что теперь честь отдавать не надо и офицеры их на вы называют. Даже к помещичьим землям иные равнодушны, потому помещиков в их краю мало.
Комитет дивизионный, я тебе прямо скажу, Государственная дума; можно подумать — у каждого за спиной заводишко или культурное хозяйство. Государственно рассуждают. Ну, я им тут в манную кашу добавил дегтя, и не ложку, а целый ковш. Господа офицеры очень недовольны и, кажется, тебя не поблагодарят.
Соловин — тот, как игрушечный „американский житель“, то ныряет куда-нибудь в тыл, то опять появится, но вот уже две недели не видно, и вещи из обоза второго разряда взяты. Кольцов твой — это, я тебе скажу, ехидна. Но мы ему на хвост уже наступили. А ребята хорошие есть и тут, в особенности телефонисты и разведчики. Надо только сорганизовать… Во всяком случае, в одиночестве я не останусь.
Слышал я, что ты опять в наш дивизион просишься. Ну что ж. Судя по твоим последним письмам, ты у себя культурную работу ставил. Ее, разумеется, жалко. Но ничего, приезжай, будем работать здесь вместе.
Татьяну жалко. Была она барышенька такая, как это там говорят, кисейная, что ли. Но вредности в ней никакой не было. Потому и говорю, что жалко. А этого стервеца, барона, я надеюсь, революция прихлопнет и без тебя.
Ну, будь здоров. Пиши, как у вас на фронте — отстаете или тянетесь все-таки? Жду твоих писем…
Петр».