Книга: Тяжелый дивизион
Назад: XVI. «Дизиртиры»
Дальше: XVIII. Комендант последней станции

XVII. Отцы и матери

Отец встретил Андрея словами:
— Ты откуда? Цел? — И в глазах засветилась никогда не виденная Андреем тревога.
Взгляд отца внимательно прошел по его ногам и рукам, как бы ища повязку, может быть деревяшку.
— Ничего, цел. Заболел на походе. Воспалением легких, что ли… Только теперь проходит.
— Ага, ну что ж, хорошо. — И вместе с тревогой потухло и любопытство.
Андрей посмотрел на себя в зеркало. На исхудалом лице неопрятные клочья. Рыжая борода. Видел ее впервые. Шинель смятым, покоробленным колоколом, вся в крепких пятнах, висела до полу, непригнанная, с ремнем не по талии. Сапоги в этих комнатах с навощенными полами казались святотатством. Красный артиллерийский шнур от револьвера напоминал об урядниках и городовых.
«Пейзаж!» — подумал с горечью Андрей.
— Ну, я первым делом мыться. Вши заели…
Лидия всплеснула руками. У нее запершило в горле… Весь день не выходил из дому, чистился; вызвал портного, заказывал синие штаны офицерского покроя. На кухне усердно отмывали от походных отложений кожаную куртку.
Брат Сергей, теперь уже третьеклассник, рассказывал городские новости. Никого почти из товарищей Андрея в городе не было. Многие ушли в артиллерийские и инженерные юнкерские училища, чтобы на восемь месяцев оттянуть неизбежный уход на фронт, а если и тогда будет война, чтобы идти на позиции не в пехоту, но артиллерийскими или саперными офицерами.
— Тебе многие удивлялись. Ведь тебя в этом году еще не взяли бы.
Лидия сообщила, что Татьяна дома.
— Каждый день говорит о тебе. Спрашивала адрес. Ты не получал от нее писем?
— Какие письма! Мы ведь дня на месте не стояли.
— Ну, не знаю. Писала, наверное. Хочешь, пойдем к ней?
— Погоди, дай в человеческий вид прийти.
Вечером собрались родственники. Отец изменил обычаю; расспрашивал обо всем — о походах, о боях…
Андрей вдруг решил рассказывать все как было. Начал и сразу почувствовал — это и есть то, что нужно. По крайней мере ново, свежо. Рассказывал о вшах, которые сыплются с рубашки в костер и потрескивают на огне. О ночном картеже, о соловинсксй контузии. Все это оказалось любопытнее, и по-своему более волнующим, чем рассказы о разрывах «чемоданов», о тяжелой артиллерии, пулеметном огне, об атаках и подвигах.
Подвиги были и в «Киевской мысли», и в «Ниве».
О подвигах тоже спрашивали, как спрашивают из вежливости о здоровье бабушки, но, застигнутый этим вопросом врасплох, Андрей, как ни силился, ни одного подвига, который заслуживал бы особого рассказа, существовал бы в его памяти сам по себе, как, например, подвиги матроса Кошки, майора Жарова, генерала Скобелева — отчетливые лубки царских казарм, — вспомнить не мог.
Все действия, поступки, движения офицеров и солдат вспоминались Андрею как звенья в цепи мелких и крупных коллективных действий, и о них можно было рассказывать между прочим, повествуя о том, как на фронте грязно, как скучно, как жестоко и непонятно.
Даже о своем «подвиге», за который он был представлен к Георгию, Андрей не стал рассказывать. Ну подумаешь, починил провод. Можно бы сказать словами рапорта: «под огнем неприятельских батарей». Но разве расскажешь об этом огне? Разве можно описать ощущения человека, в двух метрах от которого разорвался снаряд? Разве можно рассказать об этом заячьем страхе, когда чувствуешь себя самым жалким листком на дереве, которое сотрясает налетевший сокрушительный шквал? И разве это чувство имеет что-нибудь общее с подвигом? Никогда никакие слова не дадут верного изображения. Представление о нем можно дать только косвенно.
Можно рассказать, что вот Уманскому в тот же день отбило легкие и печень. Вот он, Андрей, лежал под таким же огнем, что и Уманский, но ему случайно ничего не отбило. Случайно отбило. Случайно не отбило. Где же подвиг?
Портной, тот же, который шил гимназические серые курточки, такие короткие, что их нужно было всегда тянуть книзу за полы, и синие мундирчики до колен, с гвардейской грудью, за день и ночь сшил Андрею галифе.
Лидия утром послала записку Татьяне. Сергей долго чистился, обтягивал брюки, щеткой приглаживал непокладистую черную шевелюру и исчез. Через час он бросил на ходу Андрею:
— Тебе привет от Загорских.
— А ты уже побывал вестником?
— Ничего подобного. Я ходил купаться, по дороге встретил Татьяну.
— Перед купаньем всегда причесываешься и наглаживаешь на брюках складку? Похвально!
— Совсем не остроумно! — из другой комнаты крикнул Сергей и благоразумно исчез в саду.
Нужно было идти к Загорским.
Мимо окон пробежал не оглядываясь — не хотел, чтоб видели солдатом в тяжелых сапогах и измятой рубахе, — но краем глаза видел в густой зелени затененного липой окна метнувшуюся розовую тень.
Татьяна распахнула окно, но Андрей уже звонил у парадной двери.
На ступеньках лестницы она долго, как никогда раньше, целовала Андрея. С такой материнской нежностью, закрывая при этом глаза, целуют фронтовиков все женщины, безразлично — матери, жены, любовницы, сестры, подруги.
Вспомнил и сказал с горечью:
— На нас лежит печать если не смерти, то печали.
— Родной, хороший, — быстро-быстро бросала слова Татьяна. — Каждую ночь думала. Не разлюбила, нет, — убеждала она его, хотя Андрей не спрашивал об этом. — Как долго… И ни слова, ни строчки! — Внезапно на радостных глазах сверкнули слезы. Обида, давняя, на минуту забытая, перешибла радость встречи.
— Клянись, что будешь писать. Клянись сейчас же. — Топнула ножкой. Закапризничала, чтобы выглядеть естественнее, чтобы скрыть что-то настоящее.
Андрей долго уверял ее, что жизнь на фронте в последние месяцы не давала покоя ни на минуту, что писать было буквально негде, нечем, не на чем. Не писать же на обрывках по две фразы.
— Неправда, неправда, — тихо сказала, выслушав оправдания, Татьяна. — Катерине писал.
— Честное слово, нет! Я даже не знаю, где она. Я до сих пор не знаю ее адреса. Не знаю даже, жива ли она. — Он рассказал Татьяне о Варшаве. Образ Екатерины, истощенной болезнью, почти умирающей, прояснел в памяти, и Татьяна отодвинулась и поблекла.
Татьяна почувствовала.
— Ты ее уважаешь?.. Она на фронте. А я… Нет, нет, не надо, — перебила она себя. — Вообще не надо о ней. Я не желаю ей зла, — вдруг спохватилась она, — но ведь и я хочу счастья. — И опять перебила себя: — Боже, что же мы! Вдруг мама выйдет. Пойдем, пойдем!
Мария Антоновна уже выплывала грузной фигурой из-за поворота коридора.
— Здравствуйте, здравствуйте, — с провинциальной певучей приветливостью начала она. — Надолго к нам в гости?
— Нет, так, метеором. Завтра, послезавтра… Если хуже не станет. Захворал я…
Татьяна, как всегда, из-за плеча матери делала гримасы, недовольные, досадливые мины.
Эти скользящие маски последовательно располагались на неизменно счастливом, радостном лице.
— Ох уж война эта ваша, — качала головой Мария Антоновна. — Никогда я не была за войну… Жду не дождусь, когда кончится. Калечат только людей. Вот у Фоминых сын, Сережа, вернулся… безногий. Ну скажите, что теперь родителям с ним делать? Калека в доме… И не придумаешь. А вы чем же заболели? — вспомнила она. — Простудились, что ли?
Андрей начал быстро рассказывать о брестском отходе, о поезде, но почувствовал, что она его не слушает и целиком занята ходом собственных мыслей. Воспоминание о поезде впервые стало чем-то таким, о чем нельзя рассказывать каждому, как нельзя рассказывать встреченному случайно на улице или в трамвае о большом страдании, о внезапно зародившемся чувстве.
— И семьи уже, кажется, не остается, — перебила на полуслове рассказчика Мария Антоновна, — у которой никого не было бы на фронте. Что же это будет? Мой Левушка вот кончает и решил сразу в юнкерское. Хотел еще и не кончая, из седьмого класса… Вы уж ему, пожалуйста, не говорите… про фронт. Или, пожалуйста, похуже, похуже говорите: может, задумается. А то сладу нет. — Она вся затрепетала, и даже что-то вроде огня вспыхнуло в ее усталых глазах. Андрей понял, что тревога за Левушку для нее сейчас самое главное. — Форма им нравится. Думают, что барышни за это любить крепче будут. А любить и так будут, если есть за что, — многозначительно посмотрела она на Андрея.
Рассказы о фронте так и не удались Андрею. Мария Антоновна при каждом воспоминании о войне сводила разговор на Левушку и его боевые настроения.
— Мама, а я тоже в сестры уйду, — сказала вдруг Татьяна.
— Еще чего! И не думай, и слушать не желаю. У меня дочери не для этого воспитывались.
— Все подруги мои идут, — с неожиданной серьезностью стала настаивать Татьяна. — И Карпова, и Лещенко, и Спасская.
— Ну, не знаю, не знаю, — горячилась Мария Антоновна. — Вольному воля. А я этому делу не потатчик. Не пущу, и говорить об этом не желаю. Молода ты еще, моя хорошая. Погрейся, погрейся еще у маминой юбки.
Андрей неожиданно для себя стал горячо доказывать Татьяне, что в сестры идти не следует, что эта работа ничего общего с героикой прежнего не имеет, что в окопах и на полях сражений сестер не бывает, а за ранеными можно ухаживать и в Горбатове.
Мария Антоновна сразу исполнилась к нему благодарными чувствами и теперь поддакивала все время, пока он говорил.
— А я все-таки поеду. Поеду, поеду, — теперь уже шалила Татьяна. — Поеду. К вам, в вашу часть поеду. Возьмете?
— К нам? — засмеялся Андрей. — Возьмем сестрой-хозяйкой. Все рады будут. На всем фронте единственная батарея с хозяйкой.
— Ну, вы все шутите, а я серьезно…
Андрей на секунду попытался представить себе женщину на батарее и сказал:
— Да, все-таки я бы свою сестру и даже хорошую знакомую (он подчеркнул эти слова) не хотел бы увидеть на фронте, хотя бы и на нашей батарее.
— Ага, ага, вот видите, — торжествовала Мария Антоновна. — Вот так все, кто приезжает с фронта, говорят. Только эти вертихвостки не понимают.
Елена вошла холодная, сдержанная — тянущийся подросток. Молча поздоровалась и с колющей раздражительностью подчеркнула:
— Но ведь Татьяну Андрей Мартынович, кажется, приглашает… и именно в свою батарею.
Мария Антоновна посмотрела на дочь исподлобья, глазами пообещала поговорить после.
В саду Татьяна жарким, настойчивым шепотом говорила Андрею:
— А все-таки я поеду сестрой, поеду. Тебя найду. Около тебя буду… Если тебя ранят, за тобой поеду…
— А если тебя со мной не пустят? — счастливо смеялся Андрей. — А вот ты будешь за Ивановыми, Петровыми ухаживать. А у них будут не раны, а чесотка или что-нибудь похуже.
— Фу, какие ты вещи говоришь! И все нарочно. А я убегу, убегу, никто не удержит.
— Ну, разве ты не ребенок? Да не дай бог, чтобы ты на фронт попала…
Но все его слова были лишены для нее смысла. Она утвердила в своем сознании как истину, что ее душевных сил хватит на все, на все, и не желала теперь ни одно препятствие признать непреодолимым.
Почти весь день провел Андрей у Татьяны.
Татьяна все просила Андрея рассказывать, как живут сестры и какие опасности стерегут девушку в лагерях, госпиталях и вообще на фронте.
— Как ты не понимаешь? — сказал Андрей. — Молодая неопытная девушка вообще рискует на каждом шагу.
— Но чем, чем? Кто может мне что-нибудь сделать, если я сама не захочу?
— Мы все там на фронте… другие. Все озверели.
— И ты? Не верю…
— Все, что тут говорить! — Андрей рассказал Татьяне о красавице польке на фольварке.
— Какая гадость! — возмутилась Татьяна. — Неужели правда так было?
— Мало того, что правда, но, по совести сказать, в условиях фронта и быть иначе не может. Знаешь, в английской армии, говорят, имеются специальные… отряды женщин.
— Не может быть, не может быть, — раскраснелась, заволновалась Татьяна. Пальчиками она закрыла уши. — Не хочу слушать. Ты смеешься надо мной. Ты хочешь подделаться к маме…
— Видишь, ты и слушать не хочешь, когда тебе говорят всё как есть. А что же будет, когда столкнешься со всем этим лицом к лицу?
— Не надо, не надо.
— А такая, как ты, попадешь на фронт… — помолчал Андрей, — такая королева. Отбоя не будет…
— А я тебе нравлюсь?
— Очень, — сказал Андрей. Вышло просто и искренне.
Она волновала его, приподнимала всего. Трудно было не целовать ее покатые, как у сложившейся женщины, плечи.
Андрей оттолкнул ее от себя дорого стоящим усилием.
— Не надо шутить, Татьяна.
Он привык выделять из всего мира девушек этого патриархального города. Девушек, с которыми он гимназистом играл во влюбленность, которых ждал в аллеях после вечерни, выжидая целый год, когда можно будет поцеловаться на пасху.
— А почему? — шалила разошедшаяся Татьяна. — Это ведь другое. Тебя я люблю.
Резкое движение Андрея спугнуло Татьяну.
И опять перед Андреем была настороженная девушка, дочь чиновничьей семьи — с вощеными полами, лампадой и дедовской моралью.
Они ушли из беседки, и оба были довольны тем, что сдержались. Оба измученные неразрешенным волнением.
Прощаясь, Татьяна звала на завтра. Просила задержаться, не уезжать…
О том, что он почти дезертир, Андрей так и не сказал девушке…
— А все-таки буду с тобой на фронте, — с настойчивостью шептала она на крыльце. — Буду! Ни папа, ни мама не помешают.
Андрею казалось, что в сестры нужно идти спокойным, немолодым женщинам, которые в силах встретить и кровь, и грязь, и будни госпиталя, и ад перевязочной. Такая девушка, как Татьяна, прожившая все свои семнадцать лет в сытом чиновничьем домике, сквозь тюлевую занавесь мечтательно наблюдавшая пыльные и пустые улицы, не выдержит испытания, надорвется…
А Татьяна в это время сидела в столовой. Догорал самовар. Мария Антоновна, пробрав Елену, вычитывала старшей дочери монотонным голосом, что она уже невеста, но до сих пор не умеет держать себя, что она бросается Кострову на шею.
— Я не против него, — говорила Мария Антоновна. — Что ж, он энергичный, может далеко пойти. В столице у него связи. Только не понимаю, зачем он на войну пошел. Зачем он это сделал? Зря это, зря… Мне он тоже нравится, только из этого не следует, что нужно на шею бросаться. Знаешь ты, как он к тебе относится? Ничего не знаешь. Думаешь, я не вижу?.. С позиции ни разу тебе не написал. Если бы хотел жениться — вел бы себя иначе. Со мной о тебе говорить избегает. Ведь не может же он видеть во мне врага?
Она уже рассуждала сама с собою, забыв о дочери.
Татьяна перебирала нервными пальцами страницы книжки, бегала глазами по строкам, но буквы казались черными, непоседливыми, разбегающимися горошинками, мурашками.
Мысль ее усиленно работала. Она целиком оправдывала Андрея. Она не считала, что он должен вести себя иначе. Практические соображения были ей знакомы и понятны, но она отталкивалась от них, как рыбак от заболоченного берега, где можно застрять или поломать весло. Она металась между волнующими воспоминаниями о его поцелуях и мыслью, что, может быть, он любит не ее, а Екатерину, что на фронте она его действительно не встретит или если встретит, то чужого и далекого… Тогда надо было скорее уйти от всех этих мыслей, загасить в себе всю эту нелепую радость и веселый девичий, в сущности детский, задор. Тогда оставалось идти сквозь жизнь грустной, сосредоточенной, углубленной в себя, как эти девушки на картинах, к которым так легко и приятно проникнуться волнующим сочувствием. Нести свой крест! Но ведь сейчас и крест нести по-настоящему можно только на фронте. Фронт обещал высшую, величественную печаль. Татьяна так живо чувствовала притягательную силу этих особенных переживаний, которые могла принести белая косынка.
Монотонная речь матери зудила, раздражала и еще больше обостряла эти предчувствия будущего. Недовольство матерью сейчас даже облегчало Татьяне уход из этой размеренной, ни в чем не изменявшейся жизни к своим внутренним переживаниям, намерениям, которые Татьяна растила в себе тайком от всех, даже от Лидии, своей холодной, рассудительной подруги.
— А на фронт я все-таки поеду, — сказала, вставая, Татьяна. На пороге она обернулась и добавила: — И мне все равно, как он ко мне относится. И замуж я не хочу и на фронт еду, еду… на днях уеду!
Мария Антоновна опустила рукоделие на колени и смотрела на дочь, как смотрят все матери, внезапно увидевшие, что прежней девочки уже нет, что что-то невозвратно изменилось, что из послушного, робкого подростка дочь незаметно стала зрелой, живущей своим внутренним миром женщиной.
— С матерью так говоришь? — развела она беспомощно руками. — С матерью? — Не знала, что сказать еще, и прибавила: — Видно, придется к отцу обратиться. Моего авторитета уже не хватает… Отец с тобою поговорит по-своему! — вдруг окреп ее голос. Она хваталась за спасительную мысль о сухом, властном старике, который во все времена казался непогрешимым судьей своих детей, как хватаются за проверенную руку проводника на скользких ледяных обрывах, где рвет горный ветер.
— Ничего со мной не поделаете. Ничего! — топала ножкой Татьяна. — Уйду, и все. — И вдруг заплакала и неприятно закричала: — Если не хотите, чтобы хуже вышло… вот увидите, увидите! — И она бросилась, не раздеваясь, на кремовую кружевную накидку девичьей кровати.
— Ну, пошли фокусы, — недовольно сжала и без того узкие губки все время молчавшая Елена. Встала и тоже ушла в свою комнату.
С каждым днем Андрей все больше и больше ощущал неудобства нелегального пребывания в Горбатове. Почувствовав себя здоровым, он взял билет до одного из прифронтовых городов и ночным поездом, никем не провожаемый, уехал на запад.
Назад: XVI. «Дизиртиры»
Дальше: XVIII. Комендант последней станции