ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Анфиса, прочитав сводку, пытливо взглянула в распухшее от комариных укусов лицо Парасковьи:
— Что-то немного наставили.
— При нашем-то совете не больно разойдешься.
— Чего опять не поделили? Траву?
— А вот как есть траву. Что же это такое, Анфиса Петровна? Мы с утра на общем убиваемся, а он — в кусты… — Парасковья опасливо оглянулась кругом, вплотную придвинулась к председательскому столу. — Бригадир из веры вышел. Первые два дня покосил с нами, — ничего, а потом, говорит, ревматизма скрутила. Ну скрутила и скрутила. С кем не бывает? Отлеживайся в избе. Только у него ревматизма-то не как у других. Позавчера это я утром брусок забыла пришлось вернуться с пожни. По дороге еще куст смородины красной сорвала. Думаю, старику хоть утеха. Какое там! Прибежала к избе, смотрю, а его шляпа промеж кустов качается, и коса на плече. На, господи, куда он с косой?.. А он лесок прошел — знаешь, за избой ручьевина, Степана Андреяновича раньше была, да ну махать косой. Смотрю, а там уже и стожок стоит. Вот какая у него ревматизма!
На другой день Анфиса верхом на смирной кобылке отправилась в Росохи. Дорога туда — не приведи бог: суземная, тяжелая. В Пекашине так и говорят: «Кто в Росохах не бывал — тот и ада не видал». Летом в Росохи можно проехать только верхом да на легких еловых санях-волокушах, которые специально делают для завоза хлеба и харчей. Лошадь всю дорогу бредет по колено в грязи, натужно и с громким хлопаньем переставляя ноги, жалит лесной гнус. Это в сухую страду. А в дождливое лето — прямо беда. Болотная дорога раскисает, как кисель. Лошадь постоянно проваливается в невидимые колодцы, всплывает на водянистых радах, которые разливаются в целые озера. А если еще пройдет бурелом — перекрестит, закидает дорогу валежником, — хоть помирай: ни прямо проехать, ни в сторону свернуть.
В этом году погода стояла сухая, сенокосная. Местами даже — особенно по старым, годами не кошенным травникам — ехать было приятно. Но на душе у Анфисы было тягостно. Этот Кротик вымотал ей душу. Давно ли она председателем, а недели не проходит, чтобы не скрестилась с ним… Чуяло у нее сердце неспроста просится на пожню… А вести, вести с фронта! — как только людям сказать…
Председатель сельсовета, недавно вернувшийся с войны инвалид, пришел в ярость, когда она спросила, какая нынче сводка:
— Все сводку да сводку! Выдумаю я ее, что ли?.. Потом, немного успокоившись, махнул рукой:
— Прет проклятый…
На Росохи она выехала к вечеру.
Вид избушки, мелькнувшей вдали на косогоре меж кустов, взволновал ее до слез. Сколько лет она здесь не бывала? Лет двадцать, наверное. Ну да, последний раз тут была еще девушкой.
Измученная, заляпанная грязью кобыла, почувствовав близость жилья, встряхнулась, замотала головой. Анфиса ехала некошеной пожней, — трава билась ей в колени. Она поглядывала по сторонам, присматривалась к знакомым местам и с трудом узнавала их. Куста-то, куста-то сколько — все пожни затянуло. А избушка — осела, скособочилась. У Калинкина родничка она призадержала лошадь, вздохнула. Бывало, сюда в жару за ключевой водой бегали. А теперь ни тропочки, ни самого родничка. Ольшаник да ивняк в небо упираются.
У избы, на варнице, меж двух плотно приваленных друг к другу сушин, тлел дымок, — за недостатком спичек огонь поддерживали круглые сутки. На деревянных крюках — черные, продымленные котелки, чайники; на столе, сколоченном из толстых плах, — посуда, ложки, берестяные туески.
С трудом расправляя занемевшие ноги, Анфиса разнуздала кобылу, вытерла ее травой и, стреножив, пустила на волю. Потом постояла, поглядела еще вокруг и пошла к людям.
Тропинка от избы сразу же спускается к речонке, наглухо заросшей кустарником, затем, часто пересекая ее, петляет мысами да иссадами — низкой заливной бережиной Анфиса шла свежевыкошенными пожнями, подсчитывала стожки, еще не успевшие почернеть снаружи, часто запускала в них руку, проверяла сено на нюх. И по мере того как она продвигалась вперед по душистым пожням, все отчетливее и отчетливее становилось вжиканье и перезвон кос. Скоро, перейдя вброд речку и раздвинув кусты, она увидела и самих косцов.
Впереди, отваливая покосище, без шапки, без пояса, с выпущенной рубахой, спокойно и деловито вышагивал Софрон Игнатьевич, за ним со всего плеча рубила Марфа Репишная, за ней, играючи, вприпляску, шла Варвара в белом переднике, за Варварой Дарья, Аграфена.
Захваченная зрелищем дружной работы, Анфиса не выдержала, вся подалась вперед:
— Э-гей!..
И только тут, заново окидывая пожню радостными, широко разбежавшимися глазами, она заметила Федора Капитоновича. Предусмотрительно облачившись в белый холстяной накомарник, Федор Капитонович мелкими шажками семенил по краю пожни возле кустов, замерял двухметровкой скошенную площадь.
У Анфисы неприятно кольнуло в сердце, но женщины, завидев ее, уже подняли крик на всю пожню:
— Женки, кто приехал-то!
— Да ведь это Анфиса! Анфиса наша!.. — и, побросав косы, побежали ей навстречу.
Марфа на ходу, не здороваясь, забасила:
— Что на фронте деется?
У Анфисы сразу пропала всякая радость от встречи.
— Воюют…
— Знаем, что не овец пасут. Как воюют?
— Все по-старому…
— Отступают? Куда же дальше? Ведь и у России край есть! — И Марфа круто повернула назад.
— Ты хоть бы о доме своем спросила! — крикнула вдогонку ей Анфиса.
Марфа обернулась, свирепо сдвинула брови:
— Небось стоит? Не улетел? — Она схватила косу и, поплевав на руки, с ожесточением, с шумом врезалась в траву.
— Экая сумасшедшая, — укоризненно покачала головой Варвара. — Вот завсегда так: наорет, накричит. Нет чтобы ладком, как люди… Разве Анфисы вина, что немец наступает?.. Ничего! — подмигнула она, усмехаясь. — Это она по первости так, а злость сорвет — хоть гужи из нее тяни.
Анфиса стала раздавать письма.
Варвара, принимая письмо, вся обомлела от радости, начала вытирать руки о передник, потом, развернув письмо и прочитав первые строчки, поглядела на всех влажными счастливыми глазами:
— Бабоньки, Тереша-то мой… Опять наградили… Ну Терентий Васильевич приедет — не узнать, возгордится, куда и посадить…
— Нету нам нынче ни от которого? — крепясь, спросила Дарья.
А в сторонке худая, бледная Павла, не спрашивая, горько и безнадежно заплакала:
— Господи, с ума сойду. Как ушел — ни слуху ни духу. Да что же это такое?..
Меж тем подошли Софрон Игнатьевич, Федор Капитонович и сзади всех, тяжело дыша, — Марфа.
Присели тут же на подсыхающую кошеницу.
— Ну что там на белом свете? Рассказывай, — не глядя ни на кого, но уже примиряюще буркнула Марфа.
— Да, да… все расскажи, Анфисьюшка. Как есть расскажи, без утайки, взмолилась Аграфена. — Мы ведь здесь что в тюрьме. Кругом лес да лес, света белого не видим. Я ночью-то не один раз встану, выйду из избы, в домашнюю-то сторону гляну, прислушаюсь. Думаю, уж не стреляет ли где. Может, думаю, немец и к нам припер… Вот ведь до чего дошла.
— Не плети чего не надо! — оборвала ее Анфиса. — С ума сходишь! На краю земли живем — какой у нас немец?
Некрасивое, угловатое лицо Аграфены просияло:
— Наругай меня, Анфиса! Пуще, пуще наругай! Блажь хоть в голову не полезет.
Анфиса, как умела, рассказала про фронтовые и домашние новости, потом, окинув всех строгим взглядом, сказала:
— Ну теперь сказывайте вы, работнички дорогие.
Никто не говорил. Сидели понурив головы, молчали.
— Что же, так и будем в молчанку играть? — снова спросила Анфиса.
— Ты его спрашивай, — кивнула Марфа в сторону бригадира. — Чего к нам пристала?
Федор Капитонович, давно уже искоса присматриваясь к председателю, решил: «Знает», — и пошел напролом:
— Беда с нашим братом. Ладу нету, кусок изо рта рвем…
Ему не дали договорить:
— Это у тебя-то кусок изо рта рвем?
— Вырвешь, как бы не так, зубы сперва обломаешь!
— Двенадцатый год колхоз потрошишь, — видим, не слепые!
— Да что же это, Анфиса: мы тут убиваемся, а он об корове своей…
— Да уж так: для кого война, а для кого мошна! Кричали, препирались еще долго, а потом женки в один голос: замену давай!
— Ну, раз так… — сказала Анфиса, — снимать будем.
Федор Капитонович приготовился было ко всему, но этого все же не ожидал. С секунду он сидел как громом пораженный, потом вскочил на ноги, заметался, замахал руками:
— Это меня-то снимать? Ты меня ставила? С первого дня колхозной жизни… Про меня в газетах печатали… премии давали… Да за такое дело… Ты с весны на меня зуб держишь — союзки забыть не можешь…
Анфиса, бледнея, оглядела его снизу доверху.
— Да русский ли ты человек? — еле слышно прошептала она.
— Я в район поеду, я покажу, как над стариком измываться…
И Федор Капитонович, с неожиданной для него резвостью, побежал к избе.
После ужина Софрон Игнатьевич, улучив удобную минуту, подал Анфисе знак: отойдем в сторону.
Росистой тропинкой прошли к речке, присели на сухую валежину. Софрон Игнатьевич отломил ветку, подал Анфисе: отмахивайся, мол, от мошкары. Затем, нагнувшись, стал свертывать цигарку, потом долго выбивал кресалом огонь.
— Ты это зря, Петровна, — заговорил он наконец глухо, — зря все затеяла.
Анфиса ждала.
Софрон Игнатьевич жадно затянулся несколько раз подряд, резко отбросил цигарку, рассыпавшуюся искрами:
— Зря, говорю, в бригадиры назначила… — Подумав, он круто повернулся к ней лицом: — Знаешь, кто я?
— Ты что-то сегодня загадками. Слава богу, век живем…
— Я не про то… В общем, так… в белых год служил… слыхала?
С заросшего седой колючей щетиной лица на нее в упор, не мигая, смотрели усталые, измученные глаза.
— Смотри, чтоб худа не было… пока не поздно. — Софрон Игнатьевич отвернулся. — Так-то один раз в лесу назначили меня групповодом… Знаешь, что было? Секретаря ячейки чуть из партии не вышибли… А сейчас, сама знаешь, война…
Долго молчали. Над потемневшим лесом всходил бледный месяц, в кустах за рекой отфыркивалась лошадь.
— Мало ли чего когда было, — сказала Анфиса.
— А все-таки ты подумай… худа не хочу…
— Ладно, я в ответе буду, — сказала, вставая, Анфиса.