Глава 27
Питонье счастье
Гена Бурмин вышел из метро «Комсомольская» и направился к пригородным кассам Ленинградского вокзала. Он все же решил поехать в Малино.
В привокзальной сутолоке и толчее еще острее ощущал он свое одиночество. Вернее, не одиночество, а утрату. Нет, даже не утрату – тяжелую пустоту…
Он уже начинал жалеть, что позвонил сегодня Марии. По собственному опыту он знал, что никогда не надо бросаться навстречу событиям, исход которых сомнителен. Как правило, попытка ускорить развязку лишь ухудшала положение, принося запоздалые сожаления и эту тошнотворную пустоту.
Конечно, ему не следовало торопиться ни там, у костра, ни сегодня в разговоре по телефону. Тем более – эта мысль пришла к нему только сейчас – Мария совсем недавно перенесла душевную травму! По крайней мере, случилось событие, которое наверняка вывело ее из состояния равновесия… Так, может, в этом вся причина?
Гена даже остановился, обдумывая эту совершенно новую ситуацию. Поймав робкий отблеск надежды, сердце заколотилось, лихорадочно подгоняя запутавшийся в сложных комбинациях мозг. Он, конечно, знал, что Мария раньше была замужем. Она не любила говорить об этом, и он мог лишь смутно догадываться, почему она ушла от мужа. Но зато он понимал и еще острее чувствовал, что лично у него с ней ничего не слаживается. Почему? Он находил разные ответы и в зависимости от них резко менял свое поведение. Но все шло по-прежнему, и только благодаря ее удивительной сдержанности и такту их отношения протекали более или менее ровно. Но в последние дни что-то переменилось. Еще в тот вечер, на квартире у Березовского, его удивила неожиданная, лихорадочная какая-то веселость, которая вдруг проявилась в Марии. Она слишком бурно воспринимала довольно плоские шутки этого следователя, хорошего, впрочем, открытого парня, и беспричинно едко высмеивала рыбацкие байки, которые он рассказывал. Когда же Гена попытался защитить Люсина, она вдруг надулась и замолчала, будто ее обидели, но через минуту столь же неожиданно обрушилась на него, обвинив чуть ли не в хамстве. А что он сделал? В сущности, ничего! Просто прервал люсинскую травлю невинным замечанием: «Дурак ты, боцман, и шутки у тебя дурацкие». Все рассмеялись тогда, но Мария, казалось, готова была разреветься. Почему? Бог ее знает…
Может, шампанское так на нее подействовало? Вряд ли… Он даже ощутил тогда что-то вроде ревности. Да, пожалуй, именно с того дня в их отношениях и возникла та напряженность, которая и привела теперь к концу. Но там, на опушке леса, у раздуваемого ветром костра, она была удивительно нежна к нему. Это-то, собственно, и придало ему бодрости, и он решился… Но как она на это ответила? Нет, он ни в чем перед ней не виноват. Он добивался ее открыто и честно, а все его хитрости и уловки были дозволенными в извечной любовной игре. В сущности, и хитростей-то особых не было, так просто – наивные попытки, святая интуитивная ложь. Просто она не полюбила его, вот и все. Почему? Может быть, продолжала любить прежнего мужа? Гене это объяснение показалось тогда заманчивым. О, как возненавидел он вдруг этого человека, которого никогда не видел и ничего о котором не знал! Но вдруг – они договорились в тот день вместе поехать покататься на водных лыжах – она не пришла. Он прождал ее в Химках два часа и, недоумевая, вернулся в город. Вечером же она позвонила и, извинившись, словно между прочим, сказала, что убит ее бывший муж. Она явно была огорчена, но не то что отчаяния, а даже особого волнения он в ее голосе не уловил. На другой день они встретились как ни в чем не бывало. Она коротко рассказала обо всем, что ей сообщили в милиции. Потом произнесла вдруг те самые, поразившие его слова: «Жаль, конечно… Всегда жаль человека, кто бы он ни был». Как это следовало понимать? В чем же тогда заключается его ошибка? Если, конечно, он ее в самом деле совершил?
Верно, он, будто позабыв о недавнем резком отпоре, усилил тогда свой натиск. Словно бес какой в него вселился, словно почувствовал он, что она одинока и беззащитна и готова пасть в те руки, которые крепче за нее ухватятся. Вот-вот, он именно ухватился за нее! А может, не следовало? Не лучше ли было тактично выждать, мягко и заботливо лишь намекнуть ей, что на него она всегда сможет положиться? А он что сделал? Как волчицу какую, обложил ее флажками дурацких своих альтернатив? Господи, какое мальчишество! Недаром она только что назвала его максималистом. Она же человек тонкой души, капризных, неуловимых настроений, ей просто претит максимализм с его резкими черно-белыми тенями.
Конечно, смерть, трагическая, надо добавить, смерть пусть бывшего, но все-таки мужа не могла не вывести ее из равновесия. Он же, вместо того чтобы поддержать ее, стал грубо настырничать. Наверное, тот тоже был таким, как он. А она по горло сыта этим максимализмом. А что предложил ей, немало, наверное, настрадавшейся в прошлом, он сам?
Гена остановился, захваченный врасплох сожалениями о прошлом и неясными надеждами на будущее, в самом неподходящем месте. Прямо перед ним были ступеньки, ведущие в темное, сыроватое подземелье камеры хранения; слева продавали пирожки с мясом, справа – газированную воду. Его толкали локтями, царапали сумками и кошелками, на него огрызались, но, как некий утес, он молча противостоял всем превратностям судьбы, и людской нервозный поток вынужден был обтекать его.
Что надлежало ему предпринять в данную минуту? Опять позвонить Марии? Нет, об этом нечего было и думать. Что же тогда? Ведь он сам – о, идиот! – двадцать минут назад сказал ей, что это навсегда. Всего двадцать минут, но их уже никогда и ни за что не возвратишь назад. Правда, она, как всегда, не стала ловить его на слове. Она просто согласилась с ним – а что ей оставалось делать, если он такой дурак? – и, надо признать, согласилась не очень охотно. Значит, еще не все потеряно? Так как же дать понять ей, что и он тоже не воспринимает всерьез сказанных им слов? Что, несмотря ни на что, он будет благоговейно и совсем ненавязчиво ждать ее? Она же говорила ему, кретину, что не может поручиться за будущее и не знает, как сложатся их отношения потом. Нужно же было понять и оценить эти великодушные слова, а он… Э, да что там говорить… Решительно надо было что-то немедленно, не сходя с места, придумать.
С места он действительно не сошел, но и придумать ничего не мог. Банальная пословица: «Слово – не воробей…» так и прыгала в мозгу. Он даже уловил в этом дурацком мельканий известный ритм, сложившийся вдруг в какой-то залихватский мотивчик.
«Так и рехнуться недолго. А что, если я напишу ей письмо?» С этой успокоительной мыслью он и двинулся было к билетным кассам, но тут же вновь замер в совершеннейшем изумлении. Мимо него прошел небритый, прихрамывающий гражданин, таща за собой тот самый альбигойский ларец с грифонами, который был запечатлен в незабвенном журнале красивой жизни «Столица и усадьба». Только был он теперь, как ящик вокзального мороженщика, поставлен на, подшипники и вид имел потрепанный и жалкий. Боковые ребра были не то оббиты, не то обгрызены и расщепились местами, как засохшие малярные кисти.
Это было настолько неожиданно, что Гена в первый момент подумал, что и впрямь душевные переживания уже заставили его галлюцинировать. Но настолько реален был небритый, в изжеванном парусиновом костюмчике владелец сказочного сундука, что мысль о галлюцинациях следовало немедленно отбросить. Тем более что прихрамывающий гражданин остановился и купил два мясных пирожка, а привидения, как известно, не едят, по крайней мере на людях. Гражданин же, нисколько не стесняясь, бросил под ноги кусок промасленной чековой ленты, в которой продавщица вручила ему истекающий жиром харч, и в три приема, кусая оба сразу, покончил с пирожками.
После этого он остановился у автоматов попить, загородив сундуком проход к пригородным поездам. На недовольство спешащих он, как, впрочем, и Гена, никакого внимания не обращал. Выпив два стаканчика чистой, он, толкнув обремененную детской коляской женщину, занял очередь за билетами. Все это было в порядке вещей: и гражданин, и пирожки, и вокзальная толчея. Но совершеннейшим абсурдом выглядели на этом фоне священные орнаменты катаров, которые Гена только что видел в старом журнале: цветущая лоза, пчела, символизирующая безгрешность растительного оплодотворения, и пятиугольник, говорящий, по манихейским верованиям, об извечной распыленности материи. Только истерзанный вид сундука и четыре подшипника, на которых он стоял, еще как-то дозволяли ему находиться в нашем мире. Иначе бы это было фантасмагорией, сном наяву.
Очнувшись от столбняка, Гена тут же заволновался и стал подумывать о том, как задержать небритого гражданина. Не будучи осведомленным обо всех перипетиях, он, естественно, не подумал о самой простой возможности: схватить этого голубчика за шиворот и доставить в милицию. Понятно, что столь нелепая в данных обстоятельствах мысль даже не пришла ему в голову. Но очередь двигалась быстро, и Гена, между прочим, заочный аспирант кафедры этнографии, не мог позволить какому-то угрюмому субъекту, к тому же алкоголику по виду, увезти куда-то в далекий пригород бесценное сокровище катаров. Пепел сожженных альбигойцев стучал в ту минуту в его сердце.
Но что он мог сделать? И пока его душу раздирали благородные, хотя и незримые для мира страсти, ситуация резко переменилась. Очевидно, гражданин в затрапезной парусине заинтересовал не только Гену. Вид его, а может быть, и вид сундука пробудили тягостное чувство сомнения и в сердце маленького старшего сержанта дорожной милиции Я.М. Болдырева. Болдырев зашел сначала с одной стороны, потом, протолкавшись сквозь очередь, с другой, но заинтересовавший его субъект уже склонился к окошечку. Зато когда он, получив билет, повернулся, они, что называется, столкнулись носом к носу.
– Билетик, извиняюсь, до Московского моря брали? – дружелюбно осведомился маленький милиционер.
– Да… А что? – настороженно спросил тот.
– А вот что! – Болдырев разглядел все, что было надо, в том числе и бельмо в левом глазу. – Предъявите документы!
– Что? Документы? – ощерился вдруг желтыми, прокуренными зубами Стапчук (конечно, это был именно он, и попытки скрыть сие далее не могут надеяться, как писали в старых романах, на успех). – Сейчас я дам тебе документы! – Он отпрыгнул в сторону, растолкал локтями людей и рванул веревку сундука.
Но то ли подшипник застрял в какой-то трещине на асфальте, то ли рывок оказался слишком стремительным только сундук накренился и, как ведомая гонщиком-эквилибристом машина, встал на два колеса. Стапчук дернул сильнее, глаза его забегали, а из глотки вырвался надсадный хрип, но сундук еще более накренился и, описал дугу, перевернулся. Крышка с треском отскочила, и на асфальт вывалился живой, шевелящийся мешок.
– А-а! Та-ак! – завыл Стапчук и, бросив веревку, кинулся к мешку.
Милиционер и люди кругом словно оцепенели. Все свершилось столь быстро и неожиданно, что никто не успел отреагировать. Очередной гражданин, повернув голову назад, застыл у кассы с трешкой в руке, а кассирша – так та даже рот открыла от удивления. Остальные же, подавшись в сторону, образовали круг, в центре которого оказались похожий на затравленного кабана Стапчук и изумленный старший сержант.
Гена, который тоже обратился от удивления в соляной столб, рассказывал потом, что все было как у Герберта Уэллса в «Новейшем ускорителе». Мир продолжал жить в прежнем времени, и только заросший, оскаленный мужчина в центре онемевшего круга словно наглотался этого самого уэллсовского эликсира. В ускоренном темпе он подхватил мешок и, сгибаясь под его тяжестью, подался в сторону. Людская стена перед ним поспешно отступила, а милиционер сделал плавное, как в замедленной съемке, движение, словно собирался кинуться в погоню. Но Стапчук, видимо, и не думал пока убегать. Он зубами сорвал бечевку с мешка и пронзительно, тоненько-тоненько, на самых высоких частотах, засвистел. Шевеление в мешке замерло, и вдруг оттуда, как стальное полотно рулетки, вылетела громаднейшая змея. Она тут же могучими кольцами оплела милиционера и стала его душить. Лицо его сделалось малиновым, а на лбу обозначилась напряженная жила. Только тут люди пробудились и с криками стали разбегаться. Но им навстречу уже бежали все те, кто находился в этот совершенно жуткий момент далеко, – у самого метро или на выходе с платформ. Паника и неразбериха на привокзальной площади, в самом центре которой маленький милиционер отчаянно боролся с удавом, напоминала одну из моделей нашей Вселенной, которая взорвалась и разлетается в разные стороны, но где-то далеко, на самой периферии, уже начинает подумывать: не пора ли ей возвращаться?
И вот сквозь эту мятущуюся Вселенную, как вестник беды, неслась зловещая комета, опрокидывая на своем разрушительном пути всех и вся: это убегал к платформам Стапчук. На что он надеялся? Вскочить в первый попавшийся поезд? Перебежать на Ярославский вокзал? Трудно сказать… Скорее всего, он просто бежал, вылупив налитые кровью глаза, подгоняемый страхом, удесятерившим и без того недюжинную его силу. Казалось, не было никакой человеческой возможности сдержать этот сумасшедший бег.
Первым опомнился в этой немыслимой кутерьме Гена. Вначале он заметался, не зная, куда кинуться: то ли милиционера спасать, то ли догонять бандита. Совершенно безотчетно он выбрал второе и бросился за Стапчуком. На ступеньках, которые подымались к перрону, возник затор. Это дало Гене возможность настичь молотящего во все стороны кулачищами Стапчука и прыгнуть к нему на спину. Но Стапчук, как медведь собаку, сбросил его с себя. Повернувшись всем телом, он ногой ударил Гену в лицо. Тот закрылся руками и, закусив разбитую губу, скатился со ступенек, но сразу вскочил на ноги, и только он сделал рывок вперед, Стапчук нанес ему сокрушительный удар в живот. От нестерпимой, как молния, пронзившей все его существо боли Гена согнулся в дугу. Сопя и озираясь, Стапчук задержался на лестнице. Затор в проходе еще увеличился, и путь на перрон был затруднен. Свободной оставалась только дорога к правому проходу, но она пролегала мимо еще не добитого окончательно Гены. Стапчук занес руку назад для нового, последнего, может быть, удара, но уже пробуждающийся от шокового ослепления Гена, непревзойденный мастер карате и спортсмен, ловко увернулся и ребром ладони рубанул врага прямо по волосатому и потному адамову яблоку. Стапчук схватился за горло, захрипел и медленно сполз на землю. Только тем обстоятельством, что Гена еще не очнулся от парализовавшей его боли, можно объяснить сравнительно умеренную силу его удара. Обычно он легко перерубал кирпич и, конечно, мог бы убить Стапчука. Итак, Стапчук был повержен!
На другом участке фронта силы добра тоже, кажется, одерживали верх. То ли маленький милиционер выдюжил и разжал наконец смертельные кольца, то ли Володька (кем еще мог быть этот удав?) вспомнил всю доброту воспитавших его людей и, внезапно перестав душить свою жертву, кинулся наутек. Любопытных как ветром сдуло. Перед Володькой образовалась самая настоящая улица, и он с удивительной, конечно, только для тех, кто не видел змей на воле, скоростью шмыгнул мимо метро прямо к остановке такси.
Очередь пропала в мгновение ока, будто стая воробьев, и Володька оказался первым, кто бросился навстречу долгожданному зеленому глазку. Но это был последний бросок в его жизни, последняя гримаса его невезучей судьбы, ибо он попал прямо под колеса.
Когда таксист затормозил и, распахнув дверцу, выскочил из машины, то увидел огромную, вытянувшуюся в линейку змею. Небольшая треугольная голова ее была чуть вмята в пластичный асфальт, по белому брюху перебегали конвульсивные спазмы, а туповатый хвост еще колотился по земле, вздымая облака пыли и расшвыривая вокруг плоские сухие окурки и горелые спички.
Таков был глупый, совершенно неестественный для удава, но тем не менее трагический конец Володьки. Вокруг него уже робко собиралась осмелевшая толпа. Пронзительно свиристели, перекрывая движение, милицейские свистки.
Главные герои драмы остались почти в одиночестве, как освистанные неблагодарной публикой театральные герои.
Болдырев, все еще малиновый, с усилием и недоверием пытался ворочать головой. Фуражка с него давно свалилась, жиденький чубчик прилип ко лбу. Он тяжело дышал, видимо, все еще не понимая до конца случившегося, но силясь что-то припомнить и наконец осознать.
Стапчук лежал замертво, и вздутый кадык его, принявший на себя всю сокрушительную тяжесть японского приема, не шевелился. Зато Гена полностью пришел в себя. И хотя руки его еще слегка дрожали, он пытался одновременно и вытереть кровь с лица, и стряхнуть пыль с брюк. Только это ему плохо удавалось. Кровь размазывалась рыжими полосами и, продолжая капать, темными звездочками прожигала пыль. Гена быстро понял всю тщету своих усилий и, решив, что без воды не обойтись, собрался было пройти в туалет. В тот момент он еще не вспомнил ни об альбигойском ларце, ни о той причине, которая, собственно, заставила его принять бой.
Но со всех сторон к нему уже спешили милиционеры разных рангов. Он мужественно и скромно, как и положено герою, приготовился к встрече с ними. Как-никак, а без него этого бандита вряд ли бы так скоро словили.
Это факт. Жаль только, что Мария не присутствовала при этой столь драматической сцене… Очень жаль!
Один из милиционеров поднял фуражку Болдырева, отряхнул и протянул владельцу. Тот ошалело глянул на нее, потом все же взял и надел, но криво. Коллега тут же поправил и, похлопав маленького сержанта по плечу, обнял его и повел к Гене, успевшему принять непринужденную, чуть небрежную позу.
Но тут Гена нащупал языком скользкую соленую ямку от выбитого зуба, и все его приподнятое настроение мигом улетучилось. «Хорошо еще, если вместе с корешком, – затосковал он. – Ничего себе счастливый денек! Ох, и накостыляю я Юрке шею за такое счастье…»
В Малино он так в этот гороскопный день и не попал.