IV
На исходе весны, в междупарье, то есть в ту сравнительно праздную, непродолжительную пору, когда посевная суета уже минет, а покос еще впереди, в хуторских улицах по ночам бывает шумно. Шумно и людно. До зари не смолкают тогда молодые голоса: смех, пляски, песни под гармошку — парни и девушки водят хороводы. В эту пору даже старикам не лежится в постели: облепят саманные, у хат, завальни, прокаленные майским солнцем, и сидят за разговорцем до петухов.
Стояло это время года — время междупарья. Была ночь, тихая, ласковая, напитанная запахом доцветающей в палисадниках сирени. А улицы Платовского хутора были пусты и безмолвны, словно выморочные.
Хутор был на военном положении, и с потемками настороженно затаивался. На проселочных дорогах, при въезде в хутор, стояли караулы, в улицах разгуливали патрули, а весь Платовский отряд собирался на околице, южной, на шляху, откуда скорее всего могли наскочить кадеты. Хуторяне обычно размещались, с винтовками и дробовиками в обнимку, возле кузни, одиноко стоявшей в конце хутора, а рядом, на пустыре меж садами, паслись строевые кони.
Нынче с вечера была гроза, крапал дождь, но, лишь сбрызнув траву, перестал. А хуторяне как забрались в кузню, открытую присутствующим здесь же хозяином, так и не захотели перемещаться. Только выставили часовых да к полуночи открыли вторую дверь, так как дышать было уже нечем — дым табака-самосада забил даже устойчивый запах окалины.
Федор Парамонов, перетянутый, как и другие фронтовики, боевыми ремнями, сидел у наковальни бок о бок с Артемом Коваленко слева, а справа — с полчанином Березовым, сыном того загадочного старика, который донимал попов и который, как ушел в прошлом году искать правду, так и не вернулся. Более сонливые из присутствовавших давно уже задавали храпака, прикорнув где пришлось — под точильным станком или в уголке, среди разнокалиберных, ждавших шиновки колес; иные же, посверкивая цигарками, тихо разговаривали. Над ухом Федора бубнил Артем, поглаживая шишкастой от мозолей ладонью свое курковое, заряженное картечью ружье.
К месту сказать, достать «винторез» для него так и не удалось: конфискация оружия у ненадежных хуторян ничего особенного не дала — несколько охотничьих ружей да с десяток шашек.
— Так вот оно и диется! — закругляя свою мысль, говорил Артем, и пестрая своеобычная речь его звучала невесело, будто он сердился на собеседника. — Кадюки в единое войско сбились, а мы?.. Тут воинство Платовское, там воинство Терновское, а там уже побитое Альсяпинское… А им, кадюкам, дай боже: ныне одним горячего, до слез, борщу вольют, завтра другим. Погана буде наша справа, коли так воювать будемо. Мы — як перепелка под кустом: пригнется бедолага и сидит, покуда ей косой не сбриют голову, хохлату та дурну.
Федор молчал, ощупью распуская у фуражки подбородник — собирался объехать караулы. Что мог он ответить Артему? Правильно тот говорит? Конечно! Он, Федор, и сам не раз уже думал об этом, и сам понимает, что так воевать нельзя. Ну, а дальше что? Кабы тут зависело что-нибудь от него! Не такой уж он большой человек, председатель хуторского ревкома, чтобы своим именем сбить все воинства.
— Я считаю, таким образом… Долго, считаю, такая штука продолжаться не может! — послышался откуда-то, кажется из-под меха, рассудительный голос Федюнина. — Знаешь, Федя….
Но Федору вступать в разговор было уже некогда: в улицах второй раз закричали петухи.
— Вы, други, потолкуйте пока без меня. Мне пора, — сказал он, вставая. — А то как бы нам того… как перепелке.
Кое-кто развеселился, спугнув дрему с других. Поднялся гомон. Федор окликнул брата Алексея, которого, отлучаясь, всегда оставлял за себя: урядник за боевые отличия, тот понимал в военном деле лучше других. Потом Федор взял винтовку и вышел из кузни, с наслаждением вдохнув пряную свежесть орошенных садов, прислушиваясь к тому, как на пустыре рядом рвут попискивающую траву кони и смачно разжевывают. Нашел своего строевого, распутал его, подтянул подпруги — седло было на коне — и, сокращая путь к заставам, погнал коня по-над левадами, прямиком.
Было пасмурно, тихо. Тьма кромешная. На востоке поблескивала сухая молния. Из хутора не доносилось ни звука. Даже собак не было слышно. Тишину нарушили одни лишь залетные пернатые: кругом истошно пощелкивали соловьи, а в дальних садах, под горой, пророча кому-то долголетие, без устали куковала кукушка. Там же стрекотали сороки. Видно, потревоженные кем-то, они стрекотали наперебой, дружно и с каким-то ожесточением. «Черти их разнимают! Кто их там!.. Скотина, что ли, какая бродит?» — подумал Федор.
У ветряка, где пролегала полевая дорожка, по которой Федор много раз за весну возвращался с поля домой, конь покосился на своего хозяина, как бы говоря ему: не позабыл ли, мол, ты? — и, не замедляя бега, свернул в хутор. Федор дернул его за повод, взмахнул плетью, но наказать коня рука не поднялась. Да, в сущности, и не за что его было наказывать: Федору и в самом деле хотелось заглянуть домой хотя бы ненадолго, побыть наедине с Надей.
Последнее время получалось как-то так, что они почти не виделись. Началась прополка, и с самого раннего утра Надя уезжала вместе с Любушкой и возвращалась поздно вечером, когда Федор уже собирался на дежурство. «Заеду на обратном пути… обязательно нынче заеду!» И как только подумал об этом, мысленно встретился с Надей, ему показалось, что конь рысит слишком лениво. «Ах, паршивец! Трюкает, а сам на месте. Не хочет от дома уходить!» И, огибая ветряк, черневший бесформенной громадой, Федор огрел коня плетью.
* * *
Надя в эти минуты тоже не спала. Вообще-то последние ночи она спала урывками, то и дело просыпаясь и прислушиваясь. А сегодня вдобавок ко всему ее потревожили еще и непонятные шорохи в палисаднике, под раскрытым окном.
Было уже за полночь, когда в зыбке, подле Надиной кровати, завозилась Любушка. Надя день-деньской, не разгибаясь, полола подсолнухи, и у нее все еще болела спина, но при первом же всхлипе дочурки она вскочила и взяла ее на руки. Та, прильнув к груди, почмокала, побрыкала ножками и затихла. Надя уложила ее опять в зыбку, поцеловала и поправила свесившуюся ручонку и намеревалась было прилечь сама, но тут под окном, отгороженным от улицы сиренью, зашелестела ветка и что-то слабо хрустнуло: так хрустит, ломаясь, сухая палка.
Надя, как стояла, наклонившись над кроватью, так и застыла. Шорох в палисаднике был очень подозрителен. Скотина туда никогда не забиралась — изгородь крепкая. Из своих людей ходить там никто сейчас не мог: Настя с детьми была за дверью, в хате, старик — во дворе, под навесом, только что он покашливал там, бодрствуя. А из случайных людей — проезжих или прохожих — и вовсе никого не могло быть, когда кругом были заставы да патрули.
Знала Надя, что из палисадника увидеть что-нибудь здесь, в темной комнате, трудно, все же, стараясь не выказывать себя, бесшумно стянула с вешалки над кроватью черный платок, накинула его на плечи, нащупала в изголовье револьвер и, осторожно ступая, держась над простенком, подошла к окну, притаилась.
Сирень, источавшая запахи увядания, стояла не шелохнувшись. Над крайним кустом, росшим так близко к окну, что всегда мешал закрывать ставни, гудел, не находя себе места, майский жук. Он, видно, сорвался с той ветки, что зашелестела. Но почему она все же зашелестела? И почему хрустнула какая-то палка? Надя напрягла слух. Жук наконец уселся где-то, и в палисаднике воцарилась тишина. Полная. До звона в ушах.
Прошло какое-то время. Надя, прижавшись к простенку, затаив дыхание, все вглядывалась в пролет окна. Видела, точнее, угадывала в неясном очертании крайний сиреневый куст, кусок плетневой изгороди и поодаль бок раины. Тут послышался далекий топот копыт одинокой лошади, и одновременно едва различимый строгий окрик: «Стой, стрелять буду!» И все смолкло.
Надя поняла: это донеслось с заставы. Оттуда, с ближней от двора Парамоновых заставы — на дороге в хутор Суворовский — доносятся окрики, когда в караул попадает кто-нибудь из горластых. «Поверку делает, должно быть, Федя. Может, наведается мимоездом?» — подумала она.
Копыта застучали снова, и частая стукотня их становилась все более и более звучной. Вдруг у изгороди, в сажени от окна, появился Мишкин любимчик, щенок Тузик, совсем глупый еще и не в меру лихой. Уткнулся в щель плетня носом, поводил им, вынюхивая что-то, и нерешительно — «Гав!» Постоял без движения, будто размышляя. Потом зарычал и, уже уверенней: «Гав, гав, гав!..» В крайнем кусту зашуршали листья. Надя, сжимая револьвер, вплотную придвинулась к подоконнику, но рассмотреть в сирени ничего не могла. Перед глазами были только черные волнистые линии да пятна. По палисаднику, заметно удаляясь, поплыл тихий шорох. Он поплыл в том направлении, где был самый низкий плетень, в углу палисадника. Щенок залился лаем и помчался под изгородью.
Раздался треск плетня; негромкий, но совершенно очевидный треск ломавшихся гнилых прутьев; чуть внятно отозвался прыжок, и что-то при этом лязгнуло, словно ударилась железка о железку. Щенок уже не лаял, а злобно визжал и урчал, по-видимому вцепившись в прыгуна. Но вот почудился какой-то странный мягкий звук: чмок! И щенок разом оборвал. Все замерло. Только слышно было, как по улице с другой стороны рысью бежала лошадь.
«Пропал Тузик!» — первое, что подумала Надя с обидой и жалостью. Она высунулась в окно, ощутив, как шею обожгла ей струя росы с ветки, которую она толкнула, и вскинула револьвер. Но задержала палец на спусковом крючке и опустила руку. Нужно ли это? Нужно ли поднимать тревогу? Не скрывается ли тут какой-либо коварный вражий умысел? Начнется-де паника, пойдут поиски, а тем временем под шумок кадеты и ворвутся. Нет, тревогу, пожалуй, поднимать нельзя.
Кто же он, этот лихой с оружием человек, из каких хуторян: «мирных» или из тех, что ускакали к Дудакову? Что его, не побоявшегося ни патрулей, ни караулов, привело сюда в эту пору? Он, конечно, знал, куда шел и кого мог найти здесь, за этим окном. Но для нее, Нади, он, обнаруженный, был уже не опасен. А вот с Федором как?.. Надя была уверена, что ехал именно он, Федор. Была она уверена и в том, что враг пока еще где-то тут, рядом, в кустах при дороге или в канаве. Федор попадет прямо на него, если, не завернув домой, проедет мимо. Да хоть и не Федор — все равно.
Она быстро накинула платье, сбросив с себя платок, и, положив браунинг на сундук, взглянула на зыбку, где спокойно спала Любушка, и, снова взяв браунинг, метнулась в чулан, из чулана во двор, и за калитку. Подле раины, в узком меж двух плетней проулочке стоял старик Матвей Семенович, в одном исподнем белье, босиком, в руках — большущий кол.
— Чума его знает, что тут такое?.. На кого это он?.. — недоуменно говорил старик, вертя встрепанной головой. — Тузик, Тузик, на, на! Цунек, цунек!.. Хм! То бросался как бешеный, а то как сквозь землю провалился… И тебя вспугнул? — спросил он, обернувшись к Наде.
Она глянула поверх плетня в улицу, где, скрытая темью, совсем близко трусила лошадь, и сказала, огорошив старика:
— Ты, батя, не кличь его — он не отзовется… Его ухлопали вон там, под углом.
Лошадь фыркнула уже против соседского двора. Надя пошла к дороге, намереваясь позвать всадника, ежели он не остановится. Но всадник на рыси свернул в проулочек, и лошадь, обдав Надю горячим дыханием, остановилась.
— Вы что это выстроились? — удивленно, с усмешкой сказал Федор, спешиваясь.
Надя, не дав ему снять повода, ухватила его за влажный от росы и конского пота обшлаг гимнастерки, потянула.
— Пошли, Федя, за ворота! Тут стоять опасно. Пошли! И ты, батя… — полушепотом заговорила она.
Федор тряхнул головой. Вот так встреча! Озадаченный и растерянный, он шел рядом с Надей, ведя под уздцы коня, и чувствовал, как его нежная настроенность меркла. В руке у Нади он заметил оружие и нетерпеливо спросил:
— Да что ты, что случилось-то?
За калиткой, обращаясь то к старику, не расстававшемуся с колом, то к Федору, она торопливо рассказала. Матвей Семенович выслушал и, перебирая босыми ногами, начал покрякивать и покашливать, а Федор угрюмо опустил голову, перекинул через нее погонный ремень и взял винтовку в руки.
— …и я не стала стрелять. Так я сделала или нет? — робко спросила Надя.
— М-м… гадюки! проклятые! — вырвалось у Федора. — Конечно, где ж его найдешь! Вот сволочи! А тут и ночка!.. Действительно, для воров да кадетов!
Матвей Семенович не утерпел: хоть и с оглядкой, а все же сходил к углу палисадника, нашел под плетнем Тузика. Он был разрублен надвое.
— Чистая работа! — вернувшись, сообщил старик. — Как есть пополам… Шашкой, не иначе.
«Пополам… шашкой… Тогда, выходит, не Трофим это… — заметил про себя Федор, думавший о том, что не он ли, венчанный муженек, решил отомстить, — Выходит, кто-то другой. У Трофима сноровки не хватит — шашкой так…»
— И сколько раз я уж говорил тебе, Надя: закрывай, закрывай окна, занавешивай! — укоризненно начал Федор и не закончил, насторожился. И все насторожились. Даже конь, чесавший губу о столб у ворот, оторвался от своих занятий и навострил уши.
Колыхнул низовый предутренний ветер, подняв в палисаднике невнятный протяжный шум, и сквозь этот шум отчетливо послышалась далекая ружейная трескотня, массовая, беспорядочная, сливавшаяся в залпы: бах! бах! бах!.. Рррр! ррр!.. Бах! бах… Рррр!.. Стрельба продолжалась несколько минут, укрощаясь на мгновение и опять вспыхивая. Затем отдельно прострочил, как бы черту подвел, пулемет: та-та-та-та-та-та!.. И все заглохло.
— Вот!.. Вот оно как! — сказал Федор, поспешно притягивая к себе за повод коня. — В станице это, что ли? Кажется, там. А? И в наших краях заиграла эта музыка. Чуешь, батя?
— Я и то думаю, — со вздохом отозвался старик. — Нет ли тут, думаю, какой связи с Тузиком? Спроста ли совпало это?
Надя, видя, что Федор собирается уезжать, — он, хлопая кожаной покрышкой, осматривал седло, — и пользуясь тем, что старик был по другую сторону коня, подошла к Федору, отвела свободной рукой висевшую на нем шашку и прижалась к нему.
Федор вздрогнул. Повернулся к ней и, чуть пригнувшись, обнял.
— Смотри же, Надюша, ничего другого не выдумывай, ежели что… — напомнил он, выпуская ее из объятий с большим усилием над собой. — Этим не шутят. Смотри же! — Он имел в виду их уговор: что ей, Наде, нужно будет сделать, если на хутор налетят кадеты.
— А ты тоже не забудь: сидит еще небось в канаве-то… — в свою очередь, напомнила она. — Езжай в Фирсов проулок. Долго ль тут объехать!
Федор обещал. Но, вскочив в седло, скрывшись за воротами, свернул коня в улицу и пустил его карьером. Он пустил его по той же дороге, по которой ехал, — кратчайший путь к кузне, к отряду. Скакал, косясь на смутно мелькавшие неразличимые кусты и плетни по одну сторону, держа винтовку стволом в ту же сторону, и думал о судьбе людей, которые только что вели бой. Знакомы ли ему эти люди, нет ли — они свои, родные и в том и в другом случае: одна судьба у них, одна будущность. Неужто разгромили еще их, этих соседей, или всыпали они ночным налетчикам?
Хуторяне были все на ногах. Толпились возле кузни и возбужденно спорили. По мнению одних — стрельба была в Бузулуцкой, в станице: ветер тянул ведь оттуда; по мнению других — левее, в хуторе Старо-Дубровском: ветер, мол, тут ни при чем, он кружил; третьи утверждали — ни в станице, ни в Дубровском, а в Челышах, правее.
— Откуда пулемет в Челышах? Тоже мне!.. Пулемет — у станичного ревкома, только! — с ноткой превосходства говорил кто-то надтреснутым, немножко сонным басом, и Федор, приближаясь, по голосу узнал Игната Морозова.
— А кто тебе сказал, что пулемет нашинский? Может, это стреляли кадеты, — толково возразил ему Латаный и, обращаясь к подъехавшему Федору, спросил: — Слыхал, полчанин?
Все выяснилось часа через два, когда уж совсем рассвело и когда вернулся из станицы посланный туда, в ревком, нарочный. Он своими глазами видел, как возле бывшего станичного правления, где помещался ревком, лежали на повозке под соломой — чтоб не пугать людей — подобранные в улице трупы. Из-под соломы в задке торчали одни лишь ноги в сапогах, новых и разбитых, хромовых и простых. Возчики заезжали в ревком за указанием, на каком кладбище кадетов закопать: людском или скотнем. Станичный отряд, вернее, Верхне-Бузулуцкий поселковый, тоже понес урон, но небольшой.
Пострадал кое-кто и из жителей. В одном дворе дед отдал богу душу: спал на сундуке, пуля и угодила в него через окно; в другом девушка сделалась калекой: бедренная кость оказалась у нее продырявленной; в третьем корова век свой скоротала: сунулись доить, а она уже и ноги вытянула.
Утром по хутору пополз слух: вахмистр Поцелуев ночью был дома, приезжал на часок в гости. Об этом невзначай выболтал дружкам сынишка Поцелуева. Будто бы так. Федор еще не проверял этого. Но, услыхав, поверил. Очень похоже на правду. Загадки прошедшей ночи при этом легко разгадывались. Даже и то, почему в дальних садах, под горой, стрекотали сороки в неположенное им время, — и это становилось понятным: там, значит, был на привязи конь Поцелуева.
Ревком увеличил количество караулов, поставив их чуть ли не во всех улицах. Но не прошло и недели — случилось новое событие. В центре хутора, на самых видных местах — на воротах церковной ограды, на двери караулки, на стенах лавок с лицевой стороны — появились печатные прокламации, так вишневым клеем присобаченные, по выражению Федора, что и ножом не соскоблить.
«…Штаб Походного Атамана уверенно объявляет, что все, кто в настоящее время искренне и честно, без всяких колебаний сдаст оружие и бросит ряды Красной гвардии («и ревкомы» — это от руки, чернилами, поверх печатных строк), тот не будет подвергнут ни преследованию, ни наказанию…
Каждый казак, остающийся после этого воззвания в рядах Красной гвардии (от руки: «и ревкомов»), лишается казачьего паевого земельного надела; каждый крестьянин, входящий в ряды Донских войск, борющихся против Красной гвардии («и ревкомов»), получит полностью все права казаков…»
Почувствовал Федор: дела паршивые. Хуже бы, да некуда. Враги, кажется, уже на голову начинают садиться. Откуда взялись эти афишки, кто налепил их? Опять в гостях был Поцелуев, что ли? Надо что-то делать. Надо немедленно раздобыть оружие и укрепить отряд. Он вооружен пока слабо: патронов мало, винтовки далеко не у всех, о пулемете только мечтать приходится. А он очень бы не помешал, пулемет, хотя бы ручной, уж не до станкового. Но где и как все это достать? Одна надежда — окружной ревком. Федор посоветовался с членами комитета и решил, не теряя времени, завтра же поутру выехать.