XII
Пашкин совет сестре — ехать не шляхом, а полевыми дорогами — сам по себе был, конечно, добрым и умным, но воспользоваться этим советом Надя, к сожалению, могла лишь отчасти.
Ведь для того чтобы блуждать полевыми дорогами, да еще в такое время года, и притом такой ночью, надо было, во-первых, хорошо знать эти дороги, переходившие кое-где, как известно, в еле заметные проследки, а во-вторых, надо было иметь мужскую силу, чтобы в крайности выпрыгнуть из седла, ежели конь заноровится, начнет стрянуть в каком-нибудь топком месте, и провести его в поводу. Ни тем, ни другим похвастаться Надя не могла: полевых дорог дальше Терновки она не знала, а прыжки из седла — сейчас не ее удел. Да и сколько же времени понадобится на всякие задворки и крюки, когда дорога была каждая минута!
Спору нет: ехать теперь шляхом — дело заведомо рискованное. Глаза у врагов досужие и достаточно острые. Это ясно. Но что же тут еще придумаешь, как избежишь риска, раз запахло войной! А на войне — как на войне.
Все же до Терновки Надя ехала полем, тем слабо укатанным летником, что, покружась по степи, поколесив по большущей балке Солонке с цепью разобщенных озер, выходил у слободы на шлях. Когда-то этой потаенной дорожкой Алексей Парамонов возвращался из округа домой, нагнав тут своего шурьяка Артема Коваленко с возом хлеба из мокроусовских разгромленных амбаров.
Конь, подгоняемый Надей, бежал по проследку, который едва-едва угадывался во тьме, беспокойно и нехотя.
У него всё что-то екало внутри. Озирался по сторонам, то ослабляя, то натягивая поводья, к чему-то прислушивался, чутко навостряя уши, всхрапывая. А ночь была — глаз коли: неподвижная, молчаливо-настороженная. В ней был один только звук, бесконечно-тягучий и гнетущий: ш-ш-ш… ш-ш-ш… Шумел это, резвясь, все тот же низовой ветер. Ничто его здесь, на приволье, не сдерживало, и он гулливо метался по одичалым, пустынным полям, на минуту западал, как бы спотыкаясь, и поднимался опять. Был он попутным и, обгоняя коня, подталкивал его в зад, сипел, отвевая хвост.
Редко Наде приходилось в такое время бывать в степи, в глуши одной. В глазах — ничего, кроме густого мрака да смутной кромки земли. На десятки верст — ни единого людского пристанища. Хоть бы стан какой-нибудь! Ничего — что говорило бы о живой жизни: беспредельная мгла да неуемный шум ветра. Дико, пусто и жутко.
Но сказать, что Надю брала оторопь, что ей хотелось бы повернуть лошадь, — этого сказать нельзя было. Ее сознание жгла одна мысль: только бы не засесть где! Только бы поспеть в округ пораньше, чтобы застать начальников в присутствии! Все ее тело было напряжено, каждый мускул и нерв были натянуты. Когда конь, все пугаясь чего-то, начинал задирать голову, порскать, Надины руки сами по себе, непроизвольно меняли положение: левая перехватывала отмякшие от росы поводья, а правая быстро опускалась в карман шинели и туго сжимала в нем похолодевший, на боевом взводе браунинг.
Чем ни дальше Надя отъезжала от хутора, тем конь, видно смирившись с судьбой, бежал все рысистее. Еканье в его утробе прекратилось. Из-под копыт его на пригорках неслись частые и мягкие шлепки, а в лощинах чавкала грязь.
Под Солонкой, что ближе к Терновке, чем к Платовскому, впереди у дороги вдруг что-то замаячило, какое-то продолговатое, надвигавшееся, как сдавалось, пятно. Конь фыркнул и шарахнулся в сторону. Надя едва удержалась в седле, изогнувшись, схватившись за луку. Она в сердцах огрела коня плетью и, объезжая пятно, приблизилась к нему, успела его рассмотреть: это была огромная воловья арба с поднятым кверху, на подпорки дышлом. Что еще за невидаль? Как попала сюда?
Надя, поразмыслив, догадалась. Она слышала разговоры о том, как еще в феврале, в ту пору, когда так запохаживало на весну, Абанкины, удивляя хуторян, ставили на своих землях приметы, вешки. Не иначе арба эта и служила тут вехой, обозначала один из абанкинских удаленных участков.
«И тут-то все Абанкины! — ожесточаясь, подумала Надя. — Везде, везде они поперек дороги!»
В балке Солонке, где было заметно свежее, чем на просторе, и несло сыростью — не летней, душной, с запахами прели, а той, с холодком, что бывает от снеговой воды, — конь опять чуть было не вытряхнул Надю из седла. В самом низу, в теклине, в сплошном кочкарнике под мягким войлоком старых трав: мха, лебеды, ромашки и всяких иных, на коня в упор глянули волчьи глаза — красноватые, без мерцанья, огоньки. Конь ополоумел: задрожал, захрапел, упал в колдобине на колени и, кое-как, чуть ли не на брюхе, выкарабкавшись из суходола, помчался прочь во все лопатки, что духу. И не оглянулся ни разу.
Надя отпустила ему поводья, склонилась над лукой седла и, ласково похлопывая ладонью по вспотевшей жилистой и горячей шее коня, приговаривала:
— Шалопай, ах, какой же шалопай, и чего уж ты так!.. Трусишка ты! Кого испугался! Рукастых нам бояться надо — те страшнее.
Остаток пути до слободы Терновки конь отмахал мигом. Опамятовался, уже выбравшись с дорожки на шлях и почуяв близкое жилье. Внезапно приостановился, мотнул головой, как бы говоря: «Ну, и дела!», минуту постоял, расставив задние ноги, и зарысил сам, без понукания.
Горланили первые петухи, когда Надя выезжала из сонной слободской улицы с белобокими по-над шляхом избами. Тут, на шляху, Надя была настороженней. С конем она уже не разговаривала. Прислушивалась к ветру — не несет ли он подозрительных звуков, вспоминала попутные хутора и мысленно убеждала председателя окружного ревкома немедля — именно немедля — послать в Платовский взвод красногвардейцев. При этом председателя ревкома Селиванова, которого знала только по фамилии, она представляла себе в образе того смуглявого, хлесткого в казачьей шинели человека, что приезжал к ним в полк из Урюпинской, то есть в образе Нестерова.
Перед Надей был теперь самый большой, между селами, промежуток, верст на двадцать с лишком. Это — от Терновки до Альсяпинского. На этом же промежутке лежало и самое большое препятствие — Яманово урочище.
Конь шел теперь послушно, спокойно, довольный, видно, тем, что под ногами у него была уже не какая-то там сволочная дорожка, звериная тропа, а настоящая, большая торная дорога со свежими отпечатками многих копыт. По этим отпечаткам, увязая кое-где по грудь, покряхтывая, он перелез и через топь урочища, безмерно радуя этим Надю, уже начинавшую чувствовать в спине усталь.
Спустя некоторое время, близу часа, Наде показалось, что навстречу кто-то едет. Она была как раз в мелкой, отлогой лощинке и видела, как впереди на пригорке на фоне очистившегося от туч неба что-то будто зачернелось, то заслоняя, то открывая мелкие, скученные у края земли звезды. Ни топота ног, ни стука колес Надя не слышала. Да, пожалуй, хоть бы и были они, стук или топот, она все равно не могла бы их услышать из-за ветра, который хоть и укрощался уже, но все еще перепрыгивал и шуршал. Не доверяя себе, Надя вглядывалась в полуночную муть. Блеснули искры — такие на ветру в темноте летят от цигарки, — и сомнений у Нади уже не стало.
Конечно, никакой опасности для нее в этом не могло быть. Это же с той стороны, откуда ей ничто не угрожало. Мало ли кто и куда мог ехать ночью. У людей ведь и неотложные дела бывают. А тут, по этому шляху, сотни людей ездят, со всего Хоперского округа. Но все же лучше бы в такое тревожное время никого не встречать. Надя потянула за повод, стараясь свернуть коня на обочину шляха, чтобы разминуться с встречным.
Она уже видела одинокого всадника. Тот мутной тенью ехал шагом, и широкие полы его какой-то чудной накидки на ветру помахивали, как крылья у большой птицы. У затылка его что-то торчало, вроде тонкой палки. Может быть, ружейный ствол? Когда Надя приблизилась к этому всаднику, но еще не поравнялась с ним, ей почудилось, что он направил лошадь ей наперерез. «Какие отчаянные есть люди! Прямо о двух головах!» — подумала она и ударила коня плетью, чтоб разминуться скачью.
Но с конем вдруг случилось непредвиденное. Всю дорогу молчал он, а тут его прорвало, словно бы он очень чему-то обрадовался: заливисто, с захлебом заржал на все поле и сунулся к встречной лошади. Надя всею силой дергала за поводья, хлестала коня плетью под пах, по крупу, меж ушей, а ему хоть бы что. Носом к носу соткнулся со встречной лошадью, и они, остановившись, закивали головами, начали с прихрапом обнюхиваться, дружно и по-своему нежно гогоча.
Всадник приподнялся на стременах, вытянулся, свисая с лошади.
— Кто это? — спросил он басовитым голосом, хриплым, пропойным, с каким-то клекотом.
Надя молча и безуспешно рвала удилами коню губы.
Всадник повозился в седле, звучно чиркнул спичками, должно быть сразу целым десятком, всеми, словом, сколько щепотью захватилось из коробочки, и при яркой короткой вспышке, тут же погашенной ветром, Надя успела угадать вахмистра Поцелуева и под ним Федорова строевого, того самого коня, с которым Надин конь вместе служил.
— А-а-а… Так во-он это кто! Во-он оно в чем дело! — со спокойным удивлением сказал Поцелуев, и голос его не клекотал, как можно было ожидать, а скорее, ворковал: — Понимаю, понимаю… Гм! Та-ак! Ну что ж, придется, лапушка, повернуть назад, а? Вместе поедем, — и тем временем, перегнувшись через шею своего коня, вытянув руку, уже ловил за поводья Надиного.
Надя, ослепленная вспышкой, почувствовала, как размякшие, туго натянутые ею поводья вдруг резко дернули ее руку, рванулись и со все возрастающей силой начали ускользать. Она уцепилась за них левой рукой, напряглась, упершись ногами в стремена, и правой выхватила из кармана браунинг.
Лошади все еще гоготали. Надин конь, особенно неистовавший, только что было ткнулся губами в челку своего менее возбужденного сослуживца; только что было он, приседая на задние ноги, еще выше запрокинул голову — над его полуприжатым ухом, оглушая и обжигая, грохнул выстрел.
Конь, как стоял на шляху мордой в нужном направлении, так и прыгнул, звякнув стременем о поцелуевское стремя. Надя сунула дымящийся револьвер в карман, встряхнулась в седле, выправляя посадку, и налегла на плеть, опасаясь погони. Она хоть и стреляла чуть ли не в упор, но ведь как за себя ручаться! Не так уж часто ей приходилось держать в руках оружие, не только что стрелять в людей. Да еще в такой обстановке. А ну-к да промазала!
Погони не было слышно — Надя не знала, что Федорову строевому было не до того. Но вот она, держа голову вполуоборот, услышала другое: мимо нее, совсем близко, стремительно и коротко что-то жикнуло, ровно бы пуля пролетела, и вслед за этим приглушенно — бах! И — тут же: бах!.. бах!.. бах!.. Вззи-и-и… чиу-у… тьюу-у… «Промазала!» — озлобленно подумала Надя, нахлестывая коня, и в эти минуты ей как-то в мысль даже не пришло, что ведь пули и в темноте могут ее настичь.
Ах, Надя, Надя! Ребенок ты еще! В сторону, в сторону нужно. Пашня ли тут, по обочинам, такая, что ноги не вытащишь, или густой колючий терновник — все равно в сторону. Ведь шлях тут на версты — что шнур. Поцелуев-то знает это. Он бьет лежа, с локтя. Бьет он, правда, наугад, но ржавый винтовочный ствол направлен верно. А уж руки его, отпетого головореза, не дрогнут, посылая в тебя пулю. Далеко ли до несчастья!
Но вот взвизги пуль и все удалявшиеся звуки выстрелов прекратились. Надя, ощущая лицом густую, вязкую во тьме влажность и ничего, кроме мрака, по-прежнему не видя, с жадностью потянула в себя воздух. И еще не успела она, распрямив грудь, сделать глубокого облегченного вздоха — конь внезапно сбился с ноги и начал сокращать бег, начал трясти и подбрасывать ее в седле так, как никогда раньше не тряс ее и не подбрасывал. В страхе, в предчувствии беды она еще раз нерешительно хлестнула его плетью. Но тот лишь оступился при этом, весь задрожав, и перешел на спотыкающийся шаг.
Надя остановила его, кинула поводья на луку, поспешно перенесла через круп ногу и, забыв о себе, о своей беременности, прыжком опустилась на землю. И тут же скрючилась и застонала: в животе резнула неимоверная боль. Ее даже покачнуло. Но она уперлась онемевшими руками в горячее мокрое плечо коня и на ногах удержалась. Минуту постояла так, подавляя в себе рвущийся наружу вой, чувствуя, как все ее тело горит, покрываясь испариной. Облизала сухие дергавшиеся губы. И как только боль стала притихать, разогнулась.
Конь, потряхивая головой, судорожно щерил зубы, горбился и стоял на трех ногах: левую заднюю он то опускал, почти не дотрагиваясь копытом до земли, то поджимал к брюху и слабо брыкал ею, будто хотел с нее что-то сбросить. Надя подошла вплотную, всмотрелась: от колена и ниже вся нога была в густой слизи, а повыше колена из мякоти струйками сочилась кровь.
— Дура! — строго, четко и звонко сказала Надя, как о ком-то постороннем. И, помолчав, выждав, когда всполошившийся было конь успокоился, повторила: — Дура! Прись теперь пешей! Так тебе, дуре, и надо!
Она быстро догола разделась, ощутив, как сырой ветер охватил ее тело, хотя холодно от того не стало, сняла с себя бязевую длинную исподницу, быстро опять оделась и, свернув исподницу широким бинтом, приложила ее к сквозной ране, туго-натуго перетянула ногу.
Мысли ее в эти секунды работали также быстро и трезво. Хоть с плачем, но до хутора Альсяпинского довести коня надо. Если в хуторе — ревком, тогда проще: расскажет все по порядку, и небось ей помогут, найдут лошадь. Если же — атаман, тогда попробует сама найти добрых людей, что могли бы в залог на ее подраненного коня дать хотя бы клячонку. Скажет в крайнем случае, что, мол, спешила к Мослаковскому за лекарствами, а какой-то шалыган-охотник стрелял в волка, а попал в лошадь. Коли уж ничего не выйдет — определит кому-нибудь коня, а сама — пешком. Может быть, где подвернется попутная подвода.
Закончив перевязку, Надя сбросила с коня поводья, вытащила из левого шинельного кармана смятый кусок хлеба — весь свой запас. Конь, унюхав хлеб, привычно потянулся к нему и, захватывая его оттопыренными губами, нежно прикоснулся ими, мягкими и теплыми, к Надиной ладони.
— Дружочек, милый, пойдем как-нибудь, потерпи. Стоять нельзя нам… никак нельзя нам этого делать. Пойдем, милый, пойдем!
Копь было уперся, натянул поводья. Потом с человечьим стоном, уже не опуская раненую ногу и не шевеля ею, прыгнул раз, другой… И, размявшись, верно притерпевшись к боли, медленно, но послушно заковылял на трех ногах. Заковылял вслед за Надей туда, где среди неясных, скученных у края земли звезд еле заметной блесткой на черном небе мигал огонек не то каких-то альсяпинских полуночников, не то спозаранников.