НОЧЬ В «ХАРЬКОВЧАНКЕ»
К утру метель утихла. Люди поужинали, стали готовиться ко сну. Заглушили двигатели, надели на капоты чехлы и затолкали в отверстия выхлопных труб снежные пробки — на случай нежданной пурги. Трубы изогнутые, забьет их, хлопот не оберешься, три часа будешь проволокой спрессованный снег выковыривать. А не сделаешь этого, отработанный газ пойдет в кабину.
В начале апреля день уже мало чем отличался от ночи, но полные сумерки еще не наступили. Хорошо различались силуэты машин и номера на их стальных боках и дверцах, цистерны, сани…
Как и всегда на стоянках, если снег был не очень рыхлый, тягачи подогнали друг к другу и построили в шеренгу, а в центре, как пастух среди овец, высилась „Харьковчанка“. Она казалась непомерно огромной, палочка-выручалочка, любимая походниками „Харьковчанка“ под номером 21. Гигант, крейсер снежной пустыни! Без малого тридцать пять тонн металла вложили харьковские рабочие в эту машину. Краса и гордость полярного транспорта! Низкий поклон им за этот бесценный подарок. Тягач тоже ростом не обижен, рядом с трактором — великан, но куда ему до „Харьковчанки“! В нее и входить нужно, как в самолет, — по трапу, и приборов у нее в кабине как у самолета, а слева на крыше прозрачный купол с астрокомпасом, „планетарий“, как пошучивают полярники. Кабина водителя и резиденция штурмана, радиорубка, салон для отдыха, он же спальня, туалет, камбуз — полным-полна коробочка, все здесь разместилось, пусть на считанных квадратных метрах, но зато не в каком-нибудь щитовом балке, а в самой машине.
Надежда и опора, страховой полис походника — «Харьковчанка». Заглохнут, выйдут из строя тягачи, но останется «Харьковчанка» — всех приютит, спасет, привезет домой. Только она одна и способна на такое — благодаря мощности, размерам, полной своей автономии.
В салоне на верхней полке смотрел первые сны экипаж — Игнат Мазур и Борис Маслов, на нижней похрапывали Сомов и Антонов, и лишь Гаврилов лежал с открытыми глазами — то ли сказался непробудный двадцатичасовой сон, то ли взбодрили инъекции разных стимуляторов и лекарств, на которые не поскупился доктор. Печь-капельницу загасили только с полчаса назад, и в салоне было тепло, градусов двадцать выше нуля. Гаврилов осторожно, чтобы не потревожить товарищей, высвободил из спального мешка замлевшие руки. Пока еще можно было позволить себе такую роскошь. Мороз быстро пробьет стальные, с многочисленными прокладками-утеплителями стены и с упорством маньяка начнет отвоевывать у жилья градус за градусом. К подъему в салоне будет минус сорок — пятьдесят, и начнется привычная канитель. Дежурному нужно вставать и разжигать печку, но он и не шелохнется: а вдруг кто-нибудь спросонья выскочит из мешка первым? Но чудес на свете не бывает, и под гневным давлением общественности дежурный вылезет в одном белье на лютый холод, быстро оденется, лязгая зубами, и примется за капельницу. А когда температура воздуха в салоне станет плюсовая, поползут из теплых нор и остальные. К этому моменту дежурный уже забудет про свои муки и станет подначивать того, кому дежурить завтра.
Гаврилов вспомнил первую свою зимовку на дрейфующей льдине и домик, в котором жил с дизелистами и поваром. Тогда дежурств у них не было и первым покидал спальный мешок доброволец, то есть не столько доброволец, сколько гонимый нуждой мученик. Все, конечно, старались перележать друг друга и очень веселились, когда кто-либо не выдерживал и начинал с проклятиями одеваться.
Гаврилов хмыкнул, и Алексей встрепенулся: «А? Что?» — спросонья. Успокоенный, спрятался в мешок, засвистел носом.
На льдине печку топили углем, не сравнить с капельницей — коллективным изобретением транспортного отряда. Взяли пустой баллон из-под пропана, вырезали дверцу и сверху насадили трубку с краном-регулятором, а на крыше установили бак с топливом. Проходя по трубке, капли соляра падали на раскаленный таганок, воспламенялись и давали тепло — за полчаса помещение так нагревалось, что хоть в одном исподнем сиди. Не могли походники нарадоваться на свои капельницы, хотя и не очень любили канителиться с золой, и в сильный ветер лезть на крышу и прочищать от снега трубку топливного бака. Но главный недостаток капельницы в том, что нельзя ее на ночь оставить безнадзорной. Как-то в прошлый поход оставили, порывом ветра через трубу задуло огонь, а капли продолжали капать на нагретую поверхность и испарялись. Валера проснулся — весь балок в дыму. Ошалел от угара, но догадался распахнуть дверь, проветрил балок. С того случая закаялись оставлять огонь на ночь…
Гаврилов поймал себя на том, что старается думать о чем угодно, лишь бы увести мысли от происшедшей с ним беды. Как страус — голову под крыло, упрекнул он себя. Замкнуть поезд безбалковой машиной, да еще без рации и ракет! Ну, ракеты, положим, в метель все равно никто б не увидел, а раз шел без рации, значит, не имел права рисковать. Мог погибнуть ни за грош и ребят подвести под монастырь — с живых бы спросили… Как застучало в двигателе и резко упало давление масла, сразу понял, что поплавились подшипники. Но ведь знал же, что машину перед походом не ремонтировали, печенкой чувствовал, что тягач ненадежный, а пошел в хвосте. Поздновато тебе, Ваня, на ошибках учиться, годы не те. Выжить-то выжил, да не стал ли обузой?
Вспомнил, как в сорок первом каратели сжимали кольцо вокруг партизанского лагеря. «Юнкерсы» наугад сыпали на лес бомбы, а партизаны, полумертвые от усталости, многие километры тащили его, беспомощного, на самодельных носилках. Молил: оставьте, братишки, дайте только пистолет и парочку гранат — не оставили, вынесли. Но тогда хоть оправдание перед совестью было — три дырки в груди…
Глубоко вдохнул и выдохнул воздух — грудь тяжелая, застуженная. Люди придумали вещи удачнее, чем природа придумала самих людей. Бесхитростная лампочка горит в полную силу до самого своего конца. Так бы и человеку: полнокровная, полезная жизнь и мгновенный конец. Верил бы в бога, попросил бы у него; дай месяц здоровья, чтоб довести поезд! Один только месяц, а потом забирай, в ад или в рай, куда хочешь… Глупо, одернул себя Гаврилов, забивать голову фантазиями, в строй нужно войти. Так и скажу Алексею: хоть огнем жги, всю шкуру продырявь, но поставь на ноги!
Когда выписывался из госпиталя, майор медицинской службы признался: «Ну, лейтенант, попал ты в историю, о твоем выздоровлении сам Вишневский докладывал на конференции. Чудо, и только! Будешь жить сто лет с таким организмом». Тридцати тогда еще не было, трое суток мог не есть и не спать, за всю войну ни разу не чихнул… До ста лет почти пятьдесят, на, возьми их и дай месяц, один месяц!
Заметно похолодало. Гаврилов забрался с головой в мешок, прикрыл глаза. Для дела, для здоровья лучше всего бы заснуть, но не спится, тревога гложет. Доведет ли поезд Игнат? И воля у него есть и голова на плечах, технику любит и знает; всем хорош Игнат как исполнитель… Валера? Цены ему нет как человеку, а характером слабоват, не убедишь его, не докажешь, что добро должно быть с кулаками. Добром любовь завоюешь, но бой не выиграешь… Давид? Второй Игнат, разве что пообщительней, не потянет… Сомову верю, хотя и сорвался до истерики; этот, если возьмется за рычаги, умрет, а не выпустит из рук. Но здоровьем слабоват, силенок мало стало у Васи, и за характер не очень его уважают… Ну, кто еще? Тошка, Ленька не в счет, за самими глаз да глаз нужен. Молодец, племяш, вытащил из могилы, но в поход его больше не возьму… Нет, не возьму. Хорошо, конечно, что признался насчет пальца, который на Комсомольской поленился заменить, но веры Леньке нет: сегодня покаялся, а завтра промолчит. Механик-водитель — это призвание, профессия, а у него, видно, нет такого призвания и не будет. Голова у него ясная, вернется домой — в институт нужно идти, буду жив — прослежу…
Улыбнулся — вспомнил, как отказывался брать с собой Леньку, а Катя хмурила брови, разводила руками, спрашивала: «Почему, Ванечка? Чем тебе не подходит племянник?» А Гаврилов, уже зная, что вот-вот сдастся, смеялся и говорил: «Сколько лет живу с тобой, Катюша, не видел, чтоб ты из дому вышла со спущенным или перекрученным чулком». — «Не пойму, что ты этим хочешь сказать?» — «А то, что антарктический водитель, как уважающая себя женщина, не выйдет в путь, пока все не подтянет и не подгонит. А твой лоботряс и внимания не обратит, что чулок у него перекручен!» Посмеялись тогда, а ведь не ошибся, как в воду смотрел. И сломанный палец не заменил, и тягач погнал в поземку, чуть себя и людей не погубил…
Был бы обычный поход — и думать ни о чем бы не думал. Игнат и Валера на пару за любого начальника бы сработали. Лежал бы себе на полке, книжку читал и покуривал… И снова улыбнулся, вспомнил, как ребята порешили, — считали, что он спит и не слышит: «Все сигареты — бате!» По себе знал — от куска хлеба последнего отказаться легче, чем от последней затяжки. Так он и согласится, держи карман шире! Кто не работает — тот не курит. А станут уговаривать, — грудь, скажу, болит, нельзя. Алексей подтвердит.
Гаврилов вздрогнул: коротко прозвонил будильник. Напутал, наверное, дежурный, не туда стрелку подвел. Оказалось, никто ничего не напутал. На звонок встал Алексей, зажег свет, оделся, знаком показал — порядок, батя, и стал разжигать капельницу. Когда в салоне стало тепло, поставил Гаврилову термометр и стал готовиться к процедуре. Всадил в каждую ягодицу по шприцу, обмотал пациенту жгутом предплечье и ввел в вену глюкозу. Прослушал грудь, подмигнул:
— Будешь, батя, плясать на моей свадьбе!
— Не брешешь?
— Слово!
— Сколько намотало?
— На, смотри, тридцать семь.
— Легкие-то как?
— Вроде чистые, батя, бронхитом отделаешься. Но с неделю продержу, пусть сердце отдохнет.
— Ну, Леша, спасибо. Спасибо, сынок.
Алексей загасил капельницу, выключил свет и нырнул в мешок.
Даже косточки хрустнули, кровь весело по жилам побежала! Неделя — это нам раз плюнуть. Если, конечно, Алексей не брешет, врачи — они по должности своей должны вкручивать шарики пациентам: психотерапия. Но если правда, что спас от воспаления легких, — век не забуду, первого внука Лешкой назову.
Два слова сказал, а будто воскресил! С пневмонией на куполе делать нечего, здесь от нее и с кислородными баллонами не избавишься. Был в одном из походов случай, когда в районе Комсомольской штурман глубоко застудил легкие. Освободили от саней «Харьковчанку», и пробежала она на третьей передаче пятьсот километров за двое суток, а на Востоке штурмана в самолет — и на курорт, в Мирный. Лето стояло, январь, самолеты летали… Бронхит, безусловно, тоже не сахар, но держится ведь Валера, от звонка до звонка за рычагами сидит. Бронхит не пневмония, с ним и на куполе продержаться можно. Так и сообщить Макарову: никаких больше консилиумов по радио не надо, подремонтируюсь и скоро войду в строй. И еще попросить Макарова, чтобы ребята из Мирного и других станций радиограммы присылали повеселее, а то Маслов принимать не успевает, а все одно: «Беспокоимся, думаем о вас, уверены…» Хорошо, конечно, что беспокоитесь и думаете, не сомневаемся в этом и благодарим за это, но пишите, сынки, с настроением и улыбкой.
И Гаврилов, взволнованный надеждой, стал размышлять, как станет жить дальше, если Алексей сказал правду. Уже рисовалась ему заманчивая картина, что он ведет тягач (сомовский, пусть Вася поездит Ленькиным дублером, проследит за парнем), мнилось, как во время завтрака будет обсуждать с ребятами итоги прошедшего дня (за ужином не до разбора, глаза слипаются) и прочее. Но тут Гаврилов подумал о том, что каждая минута, которую он не спит, отдаляет его выздоровление. Раз уж придется дня три не вставать (если бронхит — о неделе не может быть и речи), то нужно спать на полную катушку, набираться сил.
Улегся поудобнее и, как всегда перед сном, представил себе Катю и сыновей — чтоб приснились. Вот он в воскресенье утром подогнал к дому машину, спросил у ребят, какие у них планы — готовить уроки на завтра или сначала смотаться за грибами, услышал радостный визг мальчишек и увидел Катино смеющееся лицо.
И, боясь упустить видение, заснул со счастливой улыбкой.