17. ТРЕТЬЯ ЯВКА
Был темный, гнилой день поздней осени, один из тех коротких и одновременно мучительно растянутых дней, лишенных не только малейшего проблеска радости, но даже надежды на самую отдаленную возможность чего-нибудь хорошего. Такие ноябрьские дни с их сводящим с ума однообразием особенно подавляют на Юге, где в памяти еще так свежи яркие краски лета.
Петр Васильевич с утра ходил по Одессе, занятой неприятелем, стараясь дважды не появиться в одних и тех же местах. Он без устали ходил из улицы в улицу, пересекая город в разных направлениях, и не находил места, где бы можно было остановиться и отдохнуть. Всюду было одинаково ненадежно.
Бачей был совсем непохож на себя, одетый в молдаванскую домотканую свитку, выкрашенную луковой шелухой. На голове его неловко сидела высокая баранья шапка, в руках — кнут, за спиной — торба с хлебом и салом. У него за пазухой лежал завернутый в тряпку старый, дореволюционный вид на жительство, выданный на имя крестьянина Бессарабской губернии Саввы Тимофеевича Улиера, с новым штемпелем румынского жандармского легиона. Этим документом его снабдили в особом отделе после того, как дивизия попала в окружение под Аккерманом. Он получил также на всякий случай три явки в Одессе, из которых одна находилась в бывшем Александровском парке, возле горки, где некогда стояла Александровская колонна, в заброшенном бомбоубежище. Но этой явкой следовало воспользоваться лишь в самом крайнем случае.
Петр Васильевич удачно избежал плена, в Аккермане переоделся, и вот теперь он ходил по Одессе из улицы в улицу, надеясь найти где-нибудь приют, городскую одежду и помощь.
Прежде всего прямо с базара он отправился на квартиру Колесничука, где оставил свои гражданские вещи. Он прошел мимо Куликова поля и не узнал его. Теперь на Куликовом поле был разбит сквер, уже сильно разросшийся, а на том месте, где были похоронены жертвы революции и некогда стоял на камнях красный плуг, теперь возвышался обелиск, который немцы не успели взорвать. Затем он прошел мимо дома Колесничуков, но не решился зайти. Было что-то ненадежное во всем облике этого дома, казавшегося нежилым, но с убранным, подмазанным фасадом, с незнакомым, подозрительным дворником в воротах. Дворник в новом, еще не стиранном фартуке, с новой бляхой на груди посмотрел ему вслед, и Петр Васильевич, стараясь не убыстрять шага, поторопился свернуть за угол.
То, что ему казалось сначала таким легким и простым — найти явки, теперь представлялось совершенно невозможным. Все дома, все двери, ворота, даже улицы и переулки казались как бы наглухо запечатанными невидимой печатью. Прошел старик в широком коротком касторовом пальто, в котелке, с тростью под мышкой, в высоком крахмальном воротничке, и его кадык какого-то багрового, индюшечьего оттенка зловеще высовывался из этого воротничка с загнутыми, как у визитных карточек, уголками. На всех перекрестках кричало радио на старательном, каком-то старомодном русском языке, передавая немецкие военные сводки.
Кое-где в ларьках толстые, брюзгливые женщины — в больших серьгах, в шляпках и митенках — кружевных перчатках без пальцев — продавали домашние пирожные, самодельные свечи, итальянские лимоны и какое-то явно старорежимное монпансье в банках — но не в обычных круглых банках, а в четырехугольных румынских, с пестрыми наклейками. В особенности бросалось в глаза и раздражало это монпансье. Оно раздражало своими химическими анилиновыми красками — крап-розовой, ультрафиолетовой, зеленой. И лимонад в маленьких бутылочках почему-то был отвратительного, неестественного химического цвета — лилового, как раствор марганцовки.
Потеряв собственное имя, с чужим документом за пазухой, он шел, как затравленный оглядываясь на запертые подворотни, на дворников, на лавочников, на ненецкие и румынские патрули, на карты Румынии и Транснистрии, выставленные в окнах книжных магазинов. Каждую минуту рискуя попасть в руки вражеской контрразведки, он шел все быстрее и быстрее по туманным, дождливым улицам, по их каменным коридорам, как по коридорам громадной тюрьмы. Ему казалось, что вокруг нет ни одной родной души. Наконец он понял, что остается одно — идти на третью явку, в бывший Александровский парк. Он свернул на бывшую Троицкую и сразу же увидел громадную партию арестованных с вещами, которая под конвоем конных жандармских легионеров, одетых в блестящие от дождя плащи, двигалась по мокрой гранитной мостовой, наполняя улицу удручающим, приглушенным гулом множества нестройных шагов, тихим женским плачем, стальным щелканьем подков и утробным дыханием танцующих лошадей — всеми теми звуками, что так мучительно напомнили Петру Васильевичу самые мрачные дни города после 1905 года и во время интервенции 1918 года, во время деникинщины… Ему стало почти физически душно от этих тягостных звуков, наполняющих улицу. Не размышляя, он вошел в первые попавшиеся ворота. Они были распахнуты, и он вошел в них стремительно, забыв, что он бессарабский крестьянин. К счастью, это были ворота, ведущие в никуда. Дом представлял собой развалины, пустую коробку. Остались одни лишь ворота, распахнутые взрывом. По грудам неубранного мусора, спотыкаясь о ракушечные камни, цепляясь о железные балки, Петр Васильевич прошел через несуществующий двор и очутился на большом пустыре, где, вероятно, летом находились огороды. Теперь земля здесь была беспорядочно изрыта траншеями и воронками бомб. Он не сразу узнал этот пустырь. Но он его все же узнал. Пустырь примыкал к Александровскому парку, ныне Парку культуры и отдыха имени Шевченко.
Здесь было совершенно безлюдно.
Пока Петр Васильевич шел в крестьянской одежде по улицам, он не мог вызвать особенного подозрения. Но теперь, когда он, перепрыгивая через заросшие щели и перелезая через ржавую проволоку огородов, пробирался к Парку культуры и отдыха имени Шевченко, у него был вид не только подозрительный, но, с точки зрения любого солдата или полицейского, откровенно преступный. Но другого выхода не было.
Когда Петр Васильевич добрался до середины пустыря, его внимание привлекло какое-то странное согнутое одинокое дерево. Это была старая, очевидно, сломанная взрывом акация. На ней висело что-то длинное, похожее на повешенного со свернутой набок головой. Среди исковерканного пустыря это одинокое дерево производило такое тягостное впечатление, что Петр Васильевич непроизвольно все время поворачивал к нему голову. Помимо своей воли, он изменил направление и приблизился к дереву. Это действительно был повешенный. Русые волосы свесились на четко вылепленное, прекрасное, опущенное к земле лицо. Черные, со сведенными пальцами босые ноги, высунувшиеся из коротких серых брюк, чуть покачивались, касаясь бурьяна; к разорванной, окровавленной рубашке был пришпилен кусок картона с потекшей надписью, сделанной химическим карандашом: «Большевик».
Несколько ворон снялось с дерева и низко над землей потянулось к Парку культуры и отдыха имени Шевченко. Петру Васильевичу показалось, что одна ворона оглянулась и посмотрела на него. Он вытер со лба пот и, делая страшные усилия, чтобы не оглянуться, пошел дальше. Он так сильно сжал руки, что у него даже заболели пальцы. А вороны уже кружили над голыми деревьями парка и протяжно каркали.
О, как знакомы были Петру Васильевичу эти аллеи и эти громадные черные деревья акации с шипами, острыми и длинными, как у терновника, и с черными лентами стручков, между которыми вдруг показалась горка с Александровской колонной.
Он перелез через расшатанный каменный парапет. В парке не было ни души. Бачей вспомнил восемнадцатый год, лунную ночь, мороз и маленькую красивую женщину в трауре, которая когда-то его любила и стреляла в него из дамского револьвера. Неслышно ступая по сугробам очень мелкой сырой листвы, Петр Васильевич переходил от ствола к стволу и возле каждого ствола останавливался, прислушиваясь. Он задерживал дыхание, боясь нарушить тишину, стеной стоявшую вокруг него.
С другой стороны за деревьями виднелись великолепные дома, красивые мачты электрических фонарей, чугунные ограды, полуприкрытые багровыми плетями умирающего дикого винограда. Хотя Маразлиевская считалась одной из самых красивых улиц города, но в силу своего особого, приморского положения она не отличалась большим оживлением. Теперь же Петр Васильевич услышал сильный шум движения и увидел между стволами частое мелькание легковых и грузовых машин. Легковые машины останавливались у подъезда громадного нового здания НКВД. Грузовики с натужным воем от перегретых моторов въезжали в ворота.
По ту сторону парапета двигались каски и тесаки часовых. Из этого можно было заключить, что Маразлиевская оцеплена.
Судя по гулу и движению, которые Петр Васильевич не столько слышал и видел, сколько угадывал своим необыкновенно обострившимся внутренним чутьем, сейчас сюда съезжалось главное начальство.
Бурое, истерзанное море дымилось, как взорванный город, сплошь усеянное угловатыми обломками шторма.
У подножия Александровской колонны со снятой короной, на том месте, где раньше на солнце горел изумрудный газон и тяжело и жарко цвели почти черные штамбовые розы, теперь серые солдаты в глубоких, котлообразных касках торопливо рыли траншею, и несколько тупорылых гусеничных тягачей и коричнево-желтых дальнобойных пушек на литых резиновых шинах, как жирафы, стояли среди поломанных туй, ожидая, когда позиция будет готова и их опустят в ямы. Вокруг ходили часовые.
Петр Васильевич постоял за деревом и потом осторожно пошел назад. Но едва он сделал несколько шагов, как заметил патруль, мелькавший между деревьями навстречу ему. До крови прикусив губу и дыша носом, Петр Васильевич свернул в сторону и побежал на носках. Хотя он бежал почти беззвучно, ему казалось, что он производит ужасный треск. Он остановился за Александровской горкой и замер, отчетливо слыша, как у него бьется сердце. Было ясно, что парк окружен и его «прочесывают». Совсем недалеко от себя Петр Васильевич увидел старый блиндаж, заваленный желтыми листьями. Это было то самое заброшенное бомбоубежище. Кое-где оно уже обвалилось и заросло бурьяном. Но земляные ступени еще держались, и Петр Васильевич, быстро оглянувшись по сторонам и нагнувшись, чтобы не стукнуться головой о перекрытие, сбежал вниз по этим ступеням. Он рванул запертую дощатую дверь, и в тот же миг дверь открылась, чья-то рука схватила его за горло, втащила в яму, прижала к стене, и дверь опять захлопнулась.
Все дальнейшее произошло с ошеломляющей быстротой. При слабом свете, проникающем в блиндаж сквозь дырявое перекрытие, он увидел прямо перед собой черную эсэсовскую фуражку с белым черепом, серое лицо с беспощадно сжатым ртом и руку в замшевой перчатке, которая держала финский нож, приставленный к его подбородку.
— Руиг! — тихо сказал эсэсовец, еще более приблизив свое лицо к лицу Петра Васильевича. Он в упор всматривался в него своими синими холодными глазами, полуприкрытыми тенью большого козырька.
«Ну, вот и все…» — подумал Петр Васильевич. Кровь жарко бросилась ему в голову, оглушила и тотчас отлила с такой силой, что Петр Васильевич почувствовал, как мозг его леденеет, как бы мучительно высыхает. «Ну, вот и все…» Он понял, что пропал. И все-таки почти бессознательно сделал отчаянную, бессмысленную попытку спастись.
— Ваше благородие, — забормотал он, — виноват, заблудился. Не туда зашел. Извините великодушно…
Он замолчал. Синие глаза продолжали в упор смотреть на него из темноты со страшным напряжением, как бы силясь что-то вспомнить. Толстая кожа над переносицей сморщилась и надулась. И вдруг не улыбка, нет, а отдаленное подобие улыбки, тень улыбки тронула сжатый рот немца.
— Вы Петр Васильевич Бачей, из Москвы, не так ли?
Синие глаза продолжали смотреть в упор. Но теперь в них Петр Васильевич увидел живое, человеческое движение. И в ту же минуту он узнал эти глаза. Он узнал этот крупный, обветренный рот, прямые светлые брови доброго человека, крепкую, побуревшую от загара шею.
— Лейтенант Павлов! — воскликнул Петр Васильевич.
— Как вы сюда попали? — сузив глаза, спросил «эсэсовец».
— Я из окружения… мне дали эту явку… И вот… — возбужденно заговорил Петр Васильевич.
— Вижу, — прервал его Павлов. — Подробности потом. У меня нет времени. Слушайте… Вы офицер?
Они снова посмотрели друг другу в глаза, поняли все, и этот миг решил судьбу Петра Васильевича.
— Слушайте, — сказал быстро Павлов, не дожидаясь ответа, — во-первых, запомните, что я больше не лейтенант Павлов, а Дружинин. Простая, энергичная русская фамилия Дружинин. Дружина товарища Дружинина. «С дружиной своей, в цареградской броне…» и так далее. Повторите.
— Дружинин, — повторил Петр Васильевич, чувствуя, что все это происходит с ним как бы во сне.
— Сейчас у нас нет времени для более подробной беседы, — сказал Павлов-Дружинин. — В данную минуту перед нами — передо мной и перед вами стоит одна задача: благополучно уйти из парка. Куда? Раз уж так произошло, положитесь в этом на меня. Я доставлю вас в сравнительно безопасное место. Каким образом? Очень простым. Я поведу вас как арестованного. Вы — впереди, с вещами, со своей торбой, а я — сзади, с пистолетом. Нам с вами это очень подойдет. Вы себе это уясняете?
— Уясняю.
— Стало быть, договорились. Приготовьтесь. Что бы ни случилось Дружинин. Но не беспокойтесь, ничего не случится.
С этими словами «Дружинин» отошел в угол, стал на колени и посветил себе фонариком. Петру Васильевичу показалось, что в углу, на земле, под нарами, стоит какой-то небольшой аппарат, похожий на аккумулятор. Но он не успел как следует рассмотреть этот аппарат, так как Дружинин заслонил его спиной, что-то сделал руками, и почти в тот же миг наверху, за Парком культуры и отдыха имени Шевченко, на Маразлиевской, раздался взрыв такой потрясающей силы, что под ногами сдвинулась земля, бомбоубежище закачалось, как каюта, часть прикрытия разошлась, посыпались земля и листья, железное, громыхающее эхо широкими раскатами пошло гулять над городом, и несколько воздушных волн одна за другой нажали на барабанную перепонку.
— А теперь можно выходить. Поскорее! Вперед! Я — за вами.
Ошеломленный Петр Васильевич быстро шел с торбой за спиной, не оглядываясь и повинуясь голосу Дружинина, который время от времени отрывисто командовал:
— Направо. Налево. Прямо.
Или по-немецки:
— Рехтс. Линкс. Градеаус.
Или, если позволяли обстоятельства, дружески говорил, явно подбадривая Петра Васильевича:
— Больше жизни! Вперед! Еще одно маленькое усилие — и мы дома.