18 АРМИЯ В ГОРОДЕ
Утром Петя отправился к воинскому начальнику, но не только не смог пробиться в канцелярию, но даже дойти до середины двора, наполненного солдатами.
Здесь были и новобранцы, и фронтовики, и старики ополченцы с медными крестами на фуражках, и какие-то матросы.
Всюду Петя натыкался на вещевые мешки, сундучки, узлы вонючего лазаретного белья.
На каждом шагу ему преграждали дорогу двуколки, кухни, обозные фурманки, затянутые брезентом, тюки прессованного сена, давно не чищенные лошадиные крупы, хвосты с репейником.
Толпа куда-то стремилась. Солдаты напирали друг на друга.
Слышались крики, стоны, ругательства.
Крыльцо трещало.
И в первую минуту нельзя было понять, что происходит. Но скоро Петя понял, что это какая-то пехотная дивизия, бросившая орудия, в полном составе покинувшая позиции, пришла к воинскому начальнику, требуя аттестаты на все виды довольствия, жалованье и железнодорожные литеры для возвращения по домам.
Видимо, за последние несколько дней положение на фронте настолько ухудшилось, что теперь было бы просто глупо стараться попасть на позиции.
Все же Петя для очистки совести отправился за предписанием к коменданту города. Но там дело обстояло еще хуже. Толпа солдат осаждала комендатуру, из открытых окон которой кое-где торчали станковые пулеметы и виднелись другие солдаты, в мерлушковых папахах с красным висячим верхом, как Петя сообразил, гайдамаки.
У Пети отлегло от сердца. Он сделал все от него зависящее. Но, к сожалению, всюду опоздал. Совесть его была чиста. Теперь можно было спокойно возвращаться в лазарет.
Но как за эти часы изменился город!
Он был совсем неузнаваем: местами пуст, безлюден, с наглухо запертыми воротами и опущенными железными шторами магазинов, а местами напоминал какую-то странную мрачную ярмарку, наполнявшую улицы, переулки и площади однообразной солдатской толпой.
В иных местах, пробиваясь сквозь толпу, двигались демонстрации с флагами, лозунгами, даже с духовыми оркестрами.
Кое-где с крыш газетных будок или с балконов кричали ораторы.
В одном месте на углу Петя увидел медленно ползущий бронированный автомобиль с матросом Черноморского флота, который стоял на башне, держа на весу винтовку.
В другом месте мимо Пети проехал разъезд гайдамаков, и Петя увидел впереди странно знакомого офицера в бурке с мрачными глазами и квадратным подбородком.
Всякий раз, когда Пете приходилось пробираться сквозь толпу среди настороженных, пронзительных солдатских глаз, которые с грубым недоверием провожали не по времени нарядного офицерика, он чувствовал себя хуже, чем если бы ему пришлось идти через весь город голым.
С моря дул холодный ветер, неся по высушенным тротуарам последнюю листву акаций.
Облетевшие деревья стояли, как железные, и висящие на них поспевшие стручки тоже казались Пете железными.
Пете едва удалось продвинуться в лазарет, так как он был окружен толпой солдат, требующих, чтобы немедленно приняли тридцать раненых нижних чинов, только что привезенных с фронта.
В дверях стоял в своей полувоенной форме Красного Креста молодой человек, Ближенский, сын миллионера Ближенского, владельца особняка, отданного под лазарет, тот самый лицеист, которому некогда Василий Петрович влепил на экзамене двойку и который вместе с отцом приходил давать взятку; на его глупом носу по-прежнему весьма интеллигентно блестело пенсне, и он, строго размахивая руками, кричал жиденьким голосом:
— Это лазарет для господ офицеров, и принимать нижних чинов не положено!
Толпа гудела.
— Не-э пэложен-н-о! — повторял сын Ближенского на гвардейский манер и пытался затворить дверь, но несколько солдат в расстегнутых шинелях с такой силой рванули дверь, что одна бронзовая ручка даже отскочила.
Толпа стала поспешно и, как показалось Пете, весело вносить в лазарет носилки с ранеными.
— Я буду сейчас звонить в комендатуру! — кипятился Ближенский. — Это большевицкое хулиганство, э-э, пора прекратить раз навсегда!
— Идите вы знаете куда? — среди общего шума услышал Петя знакомый голос и увидел Мотю с густо покрасневшим лицом и злыми кошачьими глазами. — У, паразит! — крикнула она, повернулась вполоборота и что есть силы отпихнула Ближенского локтем.
— Что это? Бунт? Анархия? — бормотал Ближенский, почти с ужасом глядя на расходившуюся Мотю и не веря своим глазам, что это именно она, вечно веселая, добрая, хорошенькая «нянечка», так больно, а главное, с такой неистребимой злобой стукнула его локтем в грудь.
— Да вы что на него смотрите, на этого слизняка! — кричала Мотя санитарам. — Несите солдатиков в палаты!
— Перепелицкая, я вас увольняю! — дрожащим голосом сказал Ближенский.
— Круглый дурак, — ответила Мотя и сунула ему в нос складненький розовый кулачок, свернутый фигой.
Ближенский размахнулся и шлепнул Мотю по щеке.
Мотя завыла от обиды, даже затопала ногами. Она чуть не потеряла сознание от ярости.
Тогда из толпы выскочил Петя. Кровь с такой силой ударила ему в лицо, что он на миг перестал видеть. Он вспомнил свое ранение, Яссы, ночь перед расстрелом, трупы солдат, свечу, безумно отраженную в черном стекле, ненавидящие глаза коменданта, казачий разъезд и, уже не рассуждая, а повинуясь только припадку слепой ненависти, вырвал из ножен кортик с анненским темляком.
— Подлец! Тыловая шкура! Окопался! Корниловец! — закричал он, как ему казалось, громоподобным голосом, а на самом деле срывающимся юношеским тенорком и замахнулся на Ближенского кортиком. — Дрянь! Гадюка! Хабарник! Кадет! Убью на месте!
Но на месте он его не убил и кортиком не ударил, а почему-то повернулся к Ближенскому задом и совсем по-мальчишески больно лягнул его ногой в живот.
— Бейте его, братцы! — кричал Петя со слезами на глазах. — Бейте, товарищи!
Еще минута, и, конечно, Ближенского разнесли бы в клочья.
Но в это время на крыльце появился высокий красивый солдат в длинной кавалерийской шинели с ласточкиными хвостами на обшлагах рукавов, с драгунской шашкой и в круглой кубанской шапке на голове.
— Отставить! — сказал он властным, но в то же время спокойным тоном человека, уверенного в своей силе. — Не. будем, товарищи, мараться об эту тыловую сволочь. А ты, морда, гэть отсюдова! И чтоб я тебя больше никогда не видел! — обратился он к Ближенскому, который в тот же миг исчез.
— Что, Мотичка, люба моя, я вижу, он таки успел тебя немного смазать по морде?
Дымчато-синие глаза кавалериста мрачно потемнели.
— Но ты не бойся. Это ему так не пройдет. Мы еще до него дойдем. Только не сегодня. Сегодня еще рано.
Он обнял ее одной рукой за талию и крепко прижал к себе. Она едва доставала головой до его плеча.
— Размещайте раненых по палатам! — сказал он. — А это кто? — повернулся он к Пете.
— Не узнаешь? — спросила Мотя, поворачивая к Пете хорошенькое заплаканное лицо с горящей щекой.
— Петя Бачей?
— А кто же!
— Чтоб тебя! — воскликнул кавалерист, добродушно рассматривая Петю.
— Петичка, вы не бойтесь, — сказала Мотя. — Это мой супруг Аким Перепелицкий, вы его должны помнить.
— Шаланду «Вера» помните? — спросил Перепелицкий.
— Ну как же! — ответил Петя. — Здорово, Аким.
— Здорово, Петя. Смотрите, какой стал вояка. Георгиевский кавалер. А был простой, затрушенный гимназист.
Их окружали санитары, сестры, нянечки.
Петя не без некоторого тайного тщеславного удовольствия, с воинственной небрежностью пожал богатырскую руку Акима Перепелицкого и тут же вспомнил, как этот самый Аким Перепелицкий однажды ночью на хуторе перед костром сказал околоточному: «Вы мене, ваше благородие, не тыкайте. Мы с вами вместе свиней не пасли», — и с непередаваемым презрением сплюнул в костер.
После того, как всех раненых солдат разместили по палатам и в лазарете на некоторое время установилось неопределенное спокойствие, Мотя сказала Пете, насмешливо играя глазами:
— Ну? Были у воинского начальника? И что же он вам сказал? Так как: будем переезжать на Ближние Мельницы или не будем?
— Валяй! — весело воскликнул Петя, у которого вдруг гора упала с плеч.
— А то вы, ей-богу, все равно как маленький. Не понимаете, что на свете делается, — оживленно говорила Мотя.
В присутствии мужа она стала какой-то новой Мотей — рассудительной и даже властной, и сразу было заметно, что она привыкла повелевать своим Акимом Перепелицким.
— Значит, так, — сказала Мотя, — пускай Анисим забирает ваши вещи и везет на Ближние Мельницы, а вы с моим Акимом дойдете вместе до вокзала. Слышишь, Аким? Доведешь Петичку до вокзала, а дальше он сам дойдет, дорогу знает. А вы, Петя, лучше снимите с себя все эти цацки, на черта они вам сдались? Вы и так славненький. И не топчитесь на месте, потому что подлец Ближенский уже вызвал сюда по телефону юнкеров и скоро здесь будет дело. А ты, Аким, слушай здесь, — строго обратилась она к мужу, — на съезде в Петрограде долго не задерживайся.
Мотя положила на грудь Перепелицкому руки, и они стали целоваться.
Затем Перепелицкий с вещевым мешком за спиной довел Петю до вокзала, и тут Петя убедился, насколько Мотя предусмотрительна: на улице, ведущей в сторону Ближних Мельниц, стояла застава рабочей Красной гвардии, пропускавшая дальше только своих.
Аким Перепелицкий сказал начальнику заставы несколько слов, и Петю тотчас пропустили, хотя и покосились на все его «цацки».
— И ходу! — крикнул ему вслед Аким Перепелицкий, направляясь к боковому ходу вокзала, где уже, сидя на ступеньках, его дожидались несколько солдат и матросов Черноморского флота и Дунайской флотилии, его попутчики, тоже делегаты на Второй съезд Советов.
А немного погодя вместе с подоспевшим Чабаном Петя уже раскладывал свою походную кровать в том самои сарайчике, где он однажды некоторое время жил перед войной.
Ему помогала устроиться пожилая женщина в темном старушечьем платочке, Мотина мама, о существовании которой Петя, признаться, совсем забыл, хотя именно она кормила его когда-то таким вкусным кулешом и таким жгучим, огненным борщом с чесноком, и стручковым перцем.
Петя даже забыл, как ее зовут. Теперь ему неловко было об этом спросить, и он называл ее ласково, но неопределенно: мамаша.
Она сильно постарела и по-прежнему была молчаливо-приветлива, все время без устали ходила туда и сюда по хозяйству, а на Петю смотрела с лучистой улыбкой, грустно покачивала головой — ведь это был мальчик Петя, кавалер ее девочки Моги; а теперь Мотя выросла, вышла замуж, а Петя уже офицер — подумать только! Сама же она стала старушкой…
Кроме Пети, в сарайчике помещались еще Павлик и Женька. Они спали валетом на большой деревенской кровати. А в уголке стояла самодельная коечка Чабана.
— А ты, брат, оказывается, большой ловчила! — сказал Петя, с удовольствием рассматривая своего вестового, гладкого, отъевшегося, с томными украинскими глазами, ленивой улыбкой, в новой темнозеленой шерстяной зимней гимнастерке с красной нашивкой за ранение на рукаве.
— Это что за нашивки? — строго спросил Петя., — За ранение.
— Когда же это тебя успели ранить? Чабан замялся.
— Говори.
— Меня ще не ранили.
— Так какого черта ты носишь нашивку?
— А это я с вами за компанию, — простодушно сказал Чабан. — Как вы себе нашили, так и я себе нашил.
— Оригинально.
Петя не мог не засмеяться.
— Ну и арап же ты, братец! Где же ты без аттестата питаешься?
— Где придется, господин прапорщик.
— Подпоручик, — поправил Петя.
— Виноват, господин подпоручик. Так что питаюсь как когда: когда в нашем лазарете что-нибудь возьму себе в бачок, когда туточки, в железнодорожных мастерских, отольют из красногвардейской кухни.
— Ишь ты! То-то, я смотрю, какой ты стал гладкий. Кто же тебе стирает?
— Хиба же вокруг мало дивчат? — нежно промурлыкал Чабан, скромно опустив густые ресницы.
— Так, я вижу, тебе здесь, в тылу, совсем не плохо.
— Як охфицеру, так и его вестовому! — вздохнул Чабан.
— Ну, ты, брат, до меня не равняйся. Обнаглел.
— Так точно!
Вечером, как в былые времена, вся семья собралась к ужину: не было только Моти, дежурившей в лазарете.
Сначала появились Женька и Павлик, ободранные, как коты, голодные, с поясами, надетыми через плечо. Павлик шел впереди с рапирой в руке, а Женька тащил за ним целую вязанку каких-то странных палашей и эспадронов.
— Сваливай в угол. Завтра будем раздавать отряду по списку. А, братуха, здорово! — воскликнул он, увидев Петю, и с весьма независимым видом протянул ему руку.
С того времени, как они в последний раз виделись в лазарете, Павлик еще более вытянулся, возмужал, огрубел. Если бы не гимназическая куртка и фуражка (впрочем, уже с вырванным гербом), то он ничем не отличался от простого рабочего паренька с Сахалинчика.
— Это что за оружие? — спросил Петя, любуясь лицом брата, его грозно сверкающими и в то же время ясными глазами.
— Оружие нашего отряда, — ответил Павлик. — Мы с Женькой только что его реквизировали в нашем гимназическом зале.
— Попросту сперли? — сказал Петя.
— Не сперли, а реквизировали, — строго ответил Павлик, взглянув на брата с неодобрением. — Эспадроны и палаши. Они хотя и учебные, да могут пригодиться.
— Такой штукой кого-нибудь стукнешь по голове — не обрадуешься, — заметил Женька.
— Да кого же?
— Юнкеров, Оойскаутов, гайдамаков, если придется. А что? Скажешь, нет? — спросил, прищурившись, Женька, заметив, что Петя иронически улыбается.
— У нас молодежный отряд при Красной гвардии железнодорожного района, — сказал Павлик. — Я командир. Женька — адъютант. Дай кортик!
— Может быть, тебе еще шпоры дать?
— Шпоры можешь оставить себе. А кортик дай. Тебе он зачем? А для нас все-таки оружие.
— Вы же марсияне. У вас тепловые лучи. Или не марсияне, а… как вас там? Улы-улы-улы!
— Нет, — серьезно сказал Павлик, — мы уже не марсияне.
— Ну, значит, «когда проснется спящий».
— Не спящий. А у тебя револьвера исправного нет?
— Ого! — сказал Петя не без гордости.
Он полез в свой сундучок и вынул из него завернутый в промасленную холстинку великолепный вороненый кольт, полученный накануне ранения и еще ни разу не стрелявший.
— И патроны? — с восторгом воскликнул Павлик.
— Или! — гордо ответил Петя и выложил на стол плоскую тяжелую коробку. — Сто штук!
— Покажь, — простонал Павлик. — Ну, не будь вредный! — Он протянул руку к коробке.
— Не лапай, не купишь, — сказал Петя холодно и снял с коробки крышку.
Павлик и Женька в один голос ахнули. Сто штук толстеньких, тяжеленьких патронов с выпуклыми нетронутыми капсюлями маслянисто блестели в коробочке, тесно прижатые друг к другу.
— Меняюсь на что хочешь! — даже не воскликнул и не простонал, а прямо-таки взвыл Павлик, вцепившись изо всех сил в плечо своего адъютанта, у которого от жадности побелели губы.
Петя с нестерпимым высокомерием согнул руку и показал Павлику локоть.
— На!
Затем он запер патроны и пистолет в сундучок.
— Но имейте в виду, габелки! — строго сказал он, заметив, что мальчики молниеносно переглянулись. — Не думайте сбондить. Оторву руки и ноги.