11
АЛЕША. Утром тяжелый изморозный туман оседал на снега, повисал колючими полотенцами на ветках, открывал вдали, за речкой, вливающейся в Ангару, крутое взгорье. Там, среди поредевшего леса, разрастался поселок индивидуальных домиков, выглядевших отсюда игрушечными. Они возникали, кажется, за одну ночь: еще вчера между двумя стволами вековых лиственниц было пусто, а нынче, смотришь, уже прилепилась избушка и над нею кудрявится голубой дымок. Прибавился еще один новосел, он уже кинул зов семье: прилетайте к новому месту жительства! И прилетят. Первое время сердце матери сожмется в горошину от отчаяния и изумления перед нависшей над ее головой тяжкой тучей тайги. Но постепенно она свыкнется и, придя в себя, собравшись с силами, станет обживать этот дикий берег, совьет гнездо, разведет очаг, и для народившегося здесь человека не будет роднее и краше места на земле, чем этот берег...
В самые отдаленные углы, непроходимые, глухие, пробивался наш человек — в пески, на неукрощенные реки, в тайгу, на пустоши, в вековечные льды, на края земли — и обживал их, обстраивал. И вооружение-то его состояло тогда, три десятка лет назад, из топора, да пилы, да лопаты; на ногах лапти, рубаха без пояса, лицо в бородище. Я видел кадры кинохроники тех лет и поражался: в глубоком котловане, точно в муравейнике, копошились люди, огромное число людей; по доскам, проложенным по склону котлована, везут, надрываясь, тачки, полные породы, а по другой дощатой трассе спускались порожняком; наверху тягловая сила — лошадка, запряженная в телегу, целые обозы лошадок и телег, и колеса тонут в грязных колеях по самые ступицы...
Нынешние строители, унаследовавшие кочевой, непоседливый дух отцов, также любят забраться подальше, в глухомань, в звериную дичь. Только вторгаются они теперь, вооруженные всевластной техникой. А она все прибывала сюда, эта техника. По бездорожью, прорубаясь сквозь чащобу сосен и лиственниц, продиралась, чтобы прочно встать тут на колеса, на гусеницы и начать дробить, крошить и черпать, черпать зубастыми ковшами породу... И едва привыкнешь к одному пейзажу, как назавтра он уже другой: на этом месте уже строительная площадка. Гул моторов все настойчивее овладевал пространством, расплескиваясь по тайге, по берегам реки.
Мою бригаду Петр перекинул на постройку дома, его нужно было срочно довести до конца и сдать.
В палатке у нас дежурный проспал, печка погасла, и к утру холод приморозил подушки к железным спинкам кроватей. Но как только подбросили дровишек и запалили их, печка сейчас же накалилась — в этом преимущество железных печек. Мы все встали, не давая себе времени на раздумья, на поблажки — сказывались армейские навыки,— и одевались с какой-то автоматической привычной покорностью, молча, без шуток, без перебранок.
Лежал лишь Леня Аксенов, все крепче цепенея во сне, по мере того как в палатке теплело.
— Илюха, буди Леньку,— попросил я.
Илья стащил с головы его одеяло. Парень, чуть всхрапывая, спал, подтянув острые колени к самому подбородку, и лицо его сковала какая-то страдальческая гримаса. Илья легонько толкнул его в плечо, сказал, усмехнувшись:
— Вставайте, сэр, кушать подано.
Такое неожиданное и несвойственно изысканное для Ильи обращение развеселило всех. Мы окружили Леню, тормошили, он как-то по-детски хныкал и не просыпался, у него не хватало сил разорвать оковы сна, выбросив руки, он отталкивал нас от себя... Очнувшись наконец, он вскинулся и сел на койке, невидящим, растерянным взглядом обвел палатку, как бы припоминая, где находится. Потом надавил кулаками на глаза, посидел так, чуть покачиваясь, губы его дрожали; надел валенки и вышел на улицу. Я прошел следом за ним.
Леня завернул за палатку, остановился, закрыл лицо ладонями и заплакал, трогательно, по-щенячьи скуля; в полумгле видно было, как вздрагивали его плечи. Мне самому хотелось заплакать от жалости к нему: молоденький, еще не оперившийся совсем, из-под отцовской кровли, из просторного дома, от стола с хрустящей от крахмала скатертью, от книг да в самое лихо, в медвежье логово, в стужу, к изнурительной работе, и спать хочется, и холодно, и тяжело, а надо...
— Что с тобой, Леня?
Он испуганно выпрямился, и голос его принял твердое звучание.
— Ничего, а что? — Присев, зачерпнул в горсть снега и бросил себе на лицо, будто умываясь.— Что-нибудь случилось непредвиденное, бригадир?
— Все в порядке, Леня.— Я отошел. Мне понравилось, что он не пожаловался, даже вида не подал.
В полдень на стройке дома появился незнакомый человек, высокий, плечистый, в парусиновой черной куртке на меху, в унтах, в шапке с опущенными наушниками; из-под низко надвинутой шапки, как синий просвет неба из-под тучи, светились голубые глаза. Был он молодой и, по всему видать, неунывающий, с задорной дерзостью, под стать нашим ребятам. Он взбежал по захламленной лестнице на второй этаж, взглянул наверх — мы устанавливали стропила.
— Кто у вас тут главный? — спросил он Трифона.— Ты небось?
— Ну, я,— ответил тот.— Как догадался?
— По важной осанке.— Пришедший ухмыльнулся.— Сразу видно, что начальник.
Трифон усмехнулся в ответ.
— А ты думал как! У начальника и вид должен быть соответствующий. Я бригадир. И вот он, Токарев, тоже бригадир. А еще у нас есть начальник берега Петр Гордиенко. Скоро появится, наверное.
Леня Аксенов придирчиво оглядел пришедшего.
— А вы случайно не из газеты?
— Как ты угадал?
— У меня глаз наметан на корреспондентов. Может быть, рассказать кое-что об успехах? Как раз для очерка о романтиках.
— Ну, расскажите, послушаю, — сказал незнакомец, подмигнув Лене.— Уж не ты ли метишь в герои очерка?
— Могу и я. Биография не запятнана, поведение и прилежание отличные. Бригадир может подтвердить.
— Подтверждаю,— отозвался я.— Можете ставить его в пример.
— Вы слышали? — сказал Леня.— Берите меня в герои, сэр, пока я не раздумал.
Незнакомец, рассмеявшись, нахлобучил шапку ему на глаза.
— Эх ты, романтик! А сам плачешь небось втихаря, жалеешь, что оторвался от папы с мамой,— угораздило же поехать в такую даль!
Леня как будто обиделся, вскинул подбородок.
— С такими предположениями, уважаемый, прошу обращаться по другому адресу.
— Ну, ну, не сердись,— сказал пришедший.— Я ведь пошутил. Когда думаете закончить дом, бригадир? — .спросил он Трифона.
— Когда будет готов — доложим.— Трифон был хмур и важен.
Я остановил его:
— Не так строго, Трифон. Думаем, что недели через две, если не будет помех...
Серегу Климова осенила тревожная догадка, он воскликнул с подозрением!
— Почему вы так интересуетесь этим домом? Уж не метите ли урвать здесь жилплощадь?
— Мечу, ребята,— сознался незнакомец,
Серега, все более возбуждаясь, крикнул:
— Нет, товарищ дорогой, не отломится тебе жилплощади! Походи сюда, померзни вместе с нами, тогда мы еще поглядим. А на готовенькое все рады!.. Видишь те палатки? — Он указал на наш городок, расположенный в низинке, неподалеку от реки; дымы, вырываясь из труб, сливались воедино и сизым облаком висели над палатками.— Ты жил когда-нибудь в палатке? Вот поживешь — узнаешь. Мы узнали всю прелесть такой жизни. Поэтому и стараемся скорее закончить дом. На новоселье' гостем можешь прийти. Можешь написать в свою газету, если ты и вправду газетчик, о нашем новоселье...— Серега резко отвернулся, взобрался наверх, стал укреплять стропила.
Незнакомец кивнул вслед ему:
— Злой?
— Черт, а не человек,— сказал «судья» Вася.
— Станешь чертом,— проворчал Трифон.— В Москве обещали комнату — уехал сюда, здесь — палатка, а в палатке то жар, то холодище. Обозлишься при такой жизни.
— Это что же, Трифон,— Трифоном, кажется, зовут? — жалоба? — спросил незнакомец с удивлением.
Пока Трифон придумывал, как ответить похлестче, Леня поспешно сказал:
— Нет, извините, претензии. Можете удовлетворить их?
— Нет, не могу.
Леня оглядел нас, как бы спрашивая разрешения на ответ.
— Тогда интерес, первоначально вызванный вашим появлением, угас в наших сердцах. Мы вас больше не задерживаем.
Незнакомец помахал на прощание перчаткой, подмигнул Лене Аксенову и сбежал по лестнице вниз.
Мы постояли немного, гадая, кто это мог быть. Леня настаивал на том, что это газетчик: пришел, примерился, надо ли о нас писать, и убежал обдумывать; и если решит, что мы те самые, кто ему нужен, то появится снова. Трифон, возражая Лене, сказал, что это партийный работник из Браславска, что только партийные работники бывают так просты в обращении.
А Серега Климов крикнул сверху:
— Ни черта вы не разбираетесь в людях! Это контролер из бухгалтерии. Прибыл пронюхать, что мы тут творим и следует ли нам платить денежки, а если платить, то по какой шкале. Я таких людей вижу насквозь. У него на лице все написано. Выдадут нам в получку шиш за то, что танцуем на морозе, помяните мое слово! Я тогда и часу не останусь здесь.
Трифон, откинув голову, покосился на Серегу.
— Не стращай. Только и думаешь о деньгах, как бы побольше хапнуть!..
— Не хапнуть, а заработать, балда! — крикнул Серега.— А о чем же мне думать — о твоих прекрасных кошачьих глазах?
Трифон, рассвирепев, схватил валявшийся у ног обрезок бруска и, замахнувшись, пошел на Серегу. Тот в одну секунду, с проворством кошки взлетел по обрешеченным стропилам на самый конек.
— Вот окрысился, сатана! — крикнул Серега, свесив голову.— Разбойник! Тюрьму построим — ты первый будешь в ней сидеть, зверь! Алешка, отбери у него брусок...
Трифон кивнул ему:
— Я тебе покажу— зверь! Сиди там, пока в сосульку не превратишься. Амнистии тебе не будет...— Подумал немного, усмехнулся: — Ладно, слезай. А то и в самом деле застынешь, крови-то в тебе один стакан наберется, не больше. Слезай.
— А драться не будешь? — спросил Серега с недоверием.— Брось брусок!..
Трифон швырнул брусок в угол.
— Прыгай сюда — поймаем.
Серега спустился со стены, уже смело подскочил к Трифону, знал: после вспышки гнева с ним можно делать все, что угодно.
— Эка накинулся, лось! Вон куда загнал! Хорошо, что ветра нет, а то бы сдуло, унесло. Вот дать тебе по шее! —
Серега раза три ударил Трифона по лопаткам. Тот даже не покачнулся.
Вечером в нашу палатку заглянул давешний человек с голубыми глазами и попросил пристанища.
— Говорят, у вас свободная койка в наличии. Можно ли ее захватить, пока кто-нибудь другой не захватил? Не прогоните?
— Как будете себя вести,— отозвался Леня.
— Тише воды, ниже травы.
Серега разрешил великодушно:
— Располагайся. Имей в виду, будешь нести обязанности, как все: придется подежурить ночью у печки.
— Что за вопрос! Согласен.
— Как зовут-то хоть?
— Иваном Ручьевым.
«Судья» Вася подсел к нему на койку.
— После твоего ухода мы судили-рядили, пытаясь отгадать, кто ты будешь по должности-профессии. По-всякому кидали: один сказал, что ты мастер, второй — журналист, а Серега — ревизор, глаза, говорит, хитрость затаили — жди подвоха.
— А что сказал бригадир? — спросил меня Иван Ручьев.
Я уклончиво пожал плечами.
— Для меня важнее сам человек, нежели его профессия.
— Это, пожалуй, верней всего,— согласился Ручьев.— Это безошибочно... Я, друзья, начальник данного строительства.
— Всего, всего? — вырвалось у Лени.
— Да, всего.
— Врет, наверно,— сказал Серега с явным раздражением.— Врешь ведь, цену себе набиваешь?
— Не вру, ребята, честное слово,— простодушно сказал Ручьев, точно оправдывался перед нами.
Я пристально вглядывался в Ручьева: сквозь белокурые волосы на висках у него, едва приметная, пробивалась седина, в глазах скопился ум, отяжелил и озаботил взгляд — он был усталым и обеспокоенным.
Ручьев лишь поддерживал шутливый разговор с нами, а сам в мыслях своих находился далеко, решал какие-то иные, сложные задачи.
Я шепнул Лене, чтобы он сбегал за Петром, и Леня, поняв, незаметно выскользнул из палатки. Серега Климов вдруг ощутил свою неловкость, пересаживался с койки на койку, ища себе места, наконец дерзко крикнул, подавляя в себе эту неловкость:
— Что же ты сразу-то не сказал, кто ты такой? А то вот как теперь вести себя с тобой?
— Как вел, так и веди,— сказал Ручьев.
Серега мотал головой.
— Вот задал задачу!..
Вскоре в палатку, пригнувшись, вошел Петр Гордиенко. Вглядываясь в полумглу, он увидел сидящего на койке Ручьева.
— О, Иван, так это ты? — сказал Петр, обрадованный неожиданной встречей.— Здравствуй! Прибыл вершить делами?
— Выходит, так,— ответил Ручьев, вставая.— Здравствуй, Петр! Рад тебя видеть...
Они познакомились еще там, в Браславске, и, видимо, понравились друг другу, оба молодые, с запалом, с беспокойством.
— Вот местечко выбрали для тебя,— заговорил Петр,— приткнуться негде, ничего, кроме палатки.
— А для тебя, может быть, другое нашли?
— Ну, у меня дом! Перебирайся ко мне пока, все-таки удобней...
— Сойдет и палатка, нам не привыкать. — Ручьев, помолчав, обвел нас всех взглядом.— Придется пожить в палатках, ребята. На дом тот не рассчитывайте: в нем разместится управление строительством.
— С новосельем вас, милостивые государи! — произнес Леня Аксенов и церемонно поклонился, касаясь рукой пола.— Обожаю в сюжетах неожиданные концы.
Серега Климов, точно ожидал такого поворота дела, рванулся из своего угла к Ручьеву и Петру, пролетая мимо печки, нечаянно притронулся к ее крышке, обжегся и, отчаянно взвизгнув, затряс рукой в воздухе.
— А что я говорил! — крикнул он.— Я сразу догадался, что за птица прилетела к нам! Разве позволят людям пожить в приличных условиях, в тепле, в светле? Держи карман! Ты строитель — значит, строй для других, сам подождешь: сапожник без сапог! Я категорически не согласен! Я возражаю! Если отберешь дом, то мы свернем свои манатки — и поминай как звали! Я, например, не останусь ни на один день. Хватит!.. Найдем места, где рабочего человека ценят, как и положено.
Я подергал его за пиджак.
— Остановись,— шепнул я.— Сядь,
— Отстань! — огрызнулся он, махнув на меня обожженной рукой.— Вам бы только перед начальством хвостиком повертеть! А я не желаю.
Лицо Ручьева как-то опадало, все более каменея,— солнце заслонилось тучей, мрачной и неприветливой; он молча и, кажется, с болью ждал, когда у Сереги кончится приступ ярости, умолкнут всплески криков.
— Неужели тебе самому не противно вывертывать наизнанку перед всеми нами свою душу, показывать слабость и, если хочешь, подлость? Перед товарищами своими не стыдно? .
Илья Дурасов ответил хмуро и как бы извиняясь за своего друга:
— Знаем мы его немало. Не обращай внимания, товарищ Ручьев. Это он так духа из себя выгоняет. Сидит в нем дьявольский такой дух, мутит душу. Потом он всю ночь будет ворочаться да вздыхать — зачем не сдержался. И никуда он не уйдет.
— Ха! Не уйду.— Серега засмеялся.—Плохо вы меня знаете, я слов на ветер не бросаю.— Он выдвинул чемодан из-под койки, принялся швырять в него все, что попадалось под руку.— Сам уйду и еще кое-кого уведу. Не я один такой.
Петр смотрел на сборы Сереги с улыбкой, как на забаву.
— Имей в виду, задерживать, как в тот раз, в лесу, не станем. А назад вернешься — не примем. Довольно, повозились мы с тобой.
— Так в палатках и будем корчиться все время?
— Пока да, поживем в палатках,— сказал Петр.
—~Тебе-то что, у тебя вилла!
Илья вскинулся с койки, схватил Серегу за отвороты пиджака, встряхнул.
— Еще слово скажешь — пришибу. Честное слово! И не пикнешь больше! Экая нетактичная скотина...— Он толкнул его от себя.
Серега лег на койку, заложив руки под голову, глядя в темный потолок. Раскрытый чемодан с накиданным в него ворохом вещей валялся на полу.
Леня то и дело выбегал на улицу и тут же возвращался с охапкой дров, кидал поленья в печку.
— Мороз не шутит, друзья. Жмет на всю катушку!..
На следующий день на работу не вышли: холод достигал почти шестидесяти градусов. Жизнь на берегу остановилась, машины умолкли, скованные стужей люди, если не было крайней необходимости, и носа не показывали на улицу.
Ручьев дежурил у печки под утро. Из уважения к нему мы освободили его от такой обязанности, но он не согласился из принципа: в общежитии всем поровну. Он поднял нас, чтобы начать утеплять палатку: печка даже с раскаленными до малиновой багровости боками не могла, кажется, осилить мороза — он обметал парусину пушистыми белыми лишаями инея.
На помощь к нам прибежали Петр и Трифон. Мы проложили понизу щиты из досок, забили их паклей, сверху накидали еловых ветвей, утеплили вход, и нам казалось, что и на самом деле потеплело. На печке не переставая кипел чайник; мы грелись, обжигаясь горячим чаем.
Раза два прибегала Катя Проталина, приносила нам к чаю только что испеченные коржики. Была она такая же расторопная, заботливая, но какая-то растерянная и не смеялась беспечно, как раньше. Эта перемена бросалась всем в глаза, и ребята смотрели на меня с молчаливым осуждением, точно я был виноват в этой перемене. Катя избегала смотреть на меня, а если поднимала взгляд, то отчужденно-презрительный, с вызовом. Как, должно быть, тяжко человеку жить с задетой, оскорбленной гордостью.
Увидев среди нас Ручьева, она изумленно улыбнулась, спросила нараспев, как раньше:
— Ты новенький? Здесь поселился? Это хорошо, это самая дружная палатка, самая веселая. Скучать не станешь — не дадут. Как тебя зовут?
— Иваном. А тебя?
— Катя.
Петр прибавил не без восхищения:
— Это Проталинка наша. Молодая хозяйка. Мы бы с голоду зачахли без нее.
— Ну, Петр, ты уж наговоришь...— Похвала привела Катю в смущение, она заторопилась, прихватила посуду и ушла.
— Милая девчушка,— ответил Ручьев.— Вот сказала слово, улыбнулась, и на душе стало вроде теплее. Нет, что ни говори, а отправляются в такие предприятия люди чистые, увлеченные, покрасивее обычных.
Серега Климов поморщился от скептической ухмылки.
— Придет чистый, а здесь станет грязный — жизнь вываляет в грязи. Вот выскочит замуж и удерет отсюда Проталинка ваша. Уж это как пить дать!..
— Это хорошо, пусть выскакивает,— сказал Петр.— Лишь бы человек хороший попался.
Вечером Петр пригласил меня и Ручьева к себе. От палатки до избушки мы бежали, подхлестываемые морозом, закрывая шарфами рты, чтобы не обжечь легкие ледяным накалом.
— Вот где ты поселился, начальник берега! — Ручьев вошел из сеней в избушку и быстро затворил за собой дверь.— После палатки это просто рай, сказка!
— Ребята построили,— сказал Петр,— учитывая мое семейное положение. Познакомься с женой. Елена! — тихо позвал он.
Из-за ситцевой цветистой занавески, отделявшей кухню, показалась Елена. На ней были голубая теплая кофта и шерстяные спортивные брюки. В этой одежде она выглядела выше и стройнее, спутанные белые пряди волос касались плеч. Зеленые глава ее смотрели на гостя внимательно и приветливо.
— Раздевайтесь, пожалуйста. Петр, помоги. Считайте, что вы у себя дома... У нас и в самом деле хорошо. Я еще никогда не жила в таком уюте.
— Могу согласиться,—сказал Ручьев.— Даже если вы говорите с некоторой долей шутки... учитывая отдаленность этого жилища.
— Нет, не шучу. В Москве я жила в тесноте, семья большая, спала на бабушкином сундуке. Вот Петр и Алеша подтвердят... Здесь я просто наслаждаюсь. Не знаю, как будет потом. Не знаю. Но пока что нам здесь нравится. А отдаленность — понятие условное. Бывает, что человек живет в центре Москвы, а далек и от ее центра, от культуры, на многие тысячи километров... Проходите, садитесь вот сюда, к столу.— Елена улыбнулась. Как всегда, она не просто улыбалась, а одаряла всех своей улыбкой.— Я угощу вас знаете чем? Шашлыком. Из лосятины. Купили у местного охотника целую лосячью ногу. Скоро Катя принесет. Подождите немного, побеседуйте...
В избушке было тепло, чисто и как-то изящно. Бревна стен, высыхая, покрывались розоватым загаром, длинными извилистыми трещинами; на подоконнике в большой стеклянной банке стояли мохнатые, в сизых иголках ветви кедра; весело постреливали дрова в печке; на плите шумел, закипая, чайник; пестрые лоскутья занавесок оживляли комнату.
— Алеша,— попросила Елена,— позови Трифона с Анкой.
Я надел полушубок и вышел из дома.
К Будорагиным я вбежал, не постучав,— промороженные ступени крылечка, половицы в сенях певуче скрипели.
Трифон сидел на лавке, на коленях у него пристроилась Анка, свернувшаяся в комочек, завернутая в одеяло, как ребенок. Тихо покачивая ее, Трифон читал вслух какую-то книгу, должно быть, сказки. Сказки — это была их слабость.
— О, какая идиллия! — Я остановился у порога.
— Кто пришел? — тихо, дремотным голосом спросила Анка.— Алеша?
— Идемте к Петру,— сказал я.
Трифон насторожился:
— Начальник строительства у него? Он послал за мной?
— Елена ужинать зовет. На шашлык.
— Молодец Елена! Гениальная женщина! Не забывает ближнего своего! — Он поспешно встал, позабыв про жену; она, соскользнув с колен, чуть не упала.
— Что ты меня швыряешь, точно я кошка! Орясина! — Она раза два стукнула его кулачком в грудь, и мне ' послышалось, будто грудь Трифона медно загудела.
— А я читаю сказку и чувствую: что-то меня беспокоит между лопаток,— чую: пахнет чем-то вкусным — да и все тут! Оказывается, шашлыком! Чуткий я инструмент. Скорей, Анка!
— Загорелось?
Шумно ввалившись в дом Гордиенко, Трифон как будто заполнил собой все пространство.
Ручьев подвинулся, давая ему место у стола.
— Знаешь, Петр, позавидовал я вам сейчас: живете дружно, женщины у вас — одна другой краше, точно картины.
— У нас еще и в запаснике хранятся такие полотна,— отозвался Петр, намекая, должно быть, на мою Женю.
Ручьев сказал, с любопытством разглядывая Анку:
— Построю себе такой же домишко и обязательно вызову жену. Незачем мотаться в холостяках, без присмотра, без дома.— Он помолчал, нахмурясь, потом сказал серьезно, с печалью; — Ребята шумели не зря, Серега Климов-то. Они ведь, если вдуматься поглубже, правы. В палатках должны жить не больше месяца, и то в летнее время. Зимой это не жилье, палатка, как ее ни утепляй! Будем строить дома, общежития и для семейных и для одиночек. Народ прибывает, а к весне просто валом повалит. Вот только прослышат про нашу стройку.
Елена поставила на стол тарелки. Трифон открыл ножом консервные банки, нарезал хлеб, зубами содрал с горлышек бутылок жестяные пробки, Анка начистила селедок, я вытер полотенцем стопки.
— Петр, отодвинь стол, чтобы все разместились,— сказала Елена.— Продвигайтесь, Иван Васильевич. Трифон, тебе сидеть в углу, а то много места займешь.
— Будем считать, что в углу место самое почетное.— сказал Трифон, пролезая в угол и усаживаясь.— В старину здесь иконы висели, у иных в избах целые иконостасы красовались, с лампадами.
Растворив дверь, вошла в клубах морозного воздуха Катя. Закутанную в телогрейку кастрюлю поставила на лавку, сбросила с себя шубейку, развязала платок, потом освободила кастрюлю от телогрейки. Крепко повеяло удивительно вкусным запахом жареного мяса, лука, перца — даже голова слегка закружилась.
— Чем не «Арагви»?! — Петр потирал от предвкушения ладони.— Испробуем.
— Не знаю, получилось ли, нет ли,— сказала Катя.— Мы так старались, так старались!
— Я по аромату чую, что получилось! Спасибо тебе, Проталинка, мастерица наша! Садись.
После консервов, котлет и вообще всего пресного, мороженого, к чему уже не лежала душа, шашлык, сочный, пряный, с острой подливкой, с луком, был неожиданным лакомством. Мы брали его из кастрюли по одному кусочку, чтобы продлить удовольствие. У Ручьева закурились голубым дымком глаза, он опять выглядел молодым, нашим ровесником.
— Вот ты сказал, что люди не верят в самих себя,— заговорил оп, обращаясь к Трифону.— А ты в себя веришь?
— Не слушайте вы его,— быстро перебила Анка.— Он наплетет всяческих небылиц — руками разведешь.
— Погоди, Анка, не путайся под ногами, я и так спотыкаюсь...— Трифон немного приосанился, забыл про шашлык.— Не знаю, Иван, что и ответить тебе. Иной раз верю себе безраздельно, а бывает, уныние на плечи давит. Наплывает со всех сторон, как туман: не так живу, не по той тропе подался. А вдруг настоящая тропинка-то, что проложена для моих шагов, рядом вьется, и направление ее иное, к цели более интересной, чем берег Ангары? Вера, она ведь тоже стареет, как все на свете. Верит человек во что-то очень важное, большое; он этой верой жил, она окрыляла его, вела. И в одно прекрасное время он убеждается, что вера его уже одряхлела, никому не нужна стала. Появилась новая, свежая вера в новые идеалы, в новые личности, в новые произведения. И тогда человек чувствует, что его кто-то предал, точно его среди бела дня обокрали, и он жалеет: зачем верил, зачем надеялся? Не той тропой шел!.. Но я все-таки, по всему видать, ту самую тропу выбрал. Иначе не встретил бы вот ее, Анку, жену мою. В конце концов в жизни человека жена, жена по сердцу, которая расположилась в груди, заняв все ее уголки, точно с ордером на постоянное местожительство,— это огромной ценности выигрыш в нашей мужской доле.
— Ну и речь ты закатил, Трифон,— сказал Петр с нескрываемым умилением.— А мы и не замечали за ним таких талантов, Алеша?
— Вы многое во мне не замечаете,— сказал Трифон.— Хочу показать перед товарищем Ручьевым свои способности на обобщения.
Ручьев спросил, прищурясь:
— А какие у тебя обобщения относительно романтики, нашей здешней романтики?
— Романтики для бедных? Дайте рюмочку глотнуть, в горле пересохло.— Поднял рюмку с водкой.— За вас, милые дамы! За тебя, моя хорошая! — Плеснул в рот, словно бросил орешек. Откинулся, заслонив плечами весь угол, развернул могучую грудь, обтянутую свитером; на лоб упала, как гроздь, тугая прядь завитком; глаза, будто золотистые звезды масла на воде, чуть колебались.— Насчет романтики тебе Анка расскажет. Она в этом вопросе, Иван, самый главный специалист... Я же думаю так: никакой романтики нет, она придумана, подобно красивому мифу, для совращения простодушных, вроде меня. Те, кто превозносит ее, посылая нас, простодушных, в отдаленные дали, даже не представляют, что это такое на самом деле. Они живут по принципу: ты счастливый, дорогой друг, ты прикоснешься к романтике, вдохнешь ее аромат, а мы несчастные: мы остаемся здесь, дома,— нам надо исполнять свои общественные обязанности. Лицемерие! Прикрытое пестрыми фразами... Палатка, где волосы на голове трещат от жары, а ноги примерзают к валенкам от дьявольского холода, сухомятка вместо обеда, чтение учебников при огарке свечи — это не романтика, товарищ начальник строительства, не удобства жизни.
Анка тревожно всполошилась.
— Замолчи, Трифон! — взмолилась она.— Как выпьет каплю, начнет городить. Очень интересно слушать товарищу Ручьеву твои россказни! Остановите его, ребята!
Петр чуть заметно кивнул ей, чтобы не мешала.
— По-твоему, романтики нет? — сказал Ручьев.— Ладно. Что же тебя толкнуло сюда, в неудобства, в дичь?
— Вот это вопрос иного содержания.— Трифон замолк, задумавшись.
— Может быть, деньги? За отдаленность, за климат?
— Нет, не деньги,— быстро сказала Анка, почему-то вдруг засмущавшись.— Не думайте так...
Трифон поднял на Ручьева тяжелый взгляд — золотистые масляные звезды застыли.
— Ты слышал? Не деньги. Денег у нас никогда не будет. Я об этом знаю, и Анка моя знает. На жизнь, на детей хватит, и хорошо. На лишние деньги не рассчитываю.
Ручьев, чуть захмелевший, с покрасневшими щеками, пристально, с молчаливым недоверием смотрел на Трифона.
— Тогда почему же?
— Почему? Потому что надо! Надо! Если необходимо, чтобы эта станция стояла на этой реке, значит ее надо строить. Людская забота. Почему же сюда должен ехать другой, а не я? Не мы? Я молодой, сильный, я солдат. И вот приехал. Злой приехал, недовольный, со многим несогласный, таким меня сделало это самое «надо». Не потому, что кто-то мне сказал или подбил меня. Сам! Сам себе сказал: «Трифон, надо!» — Последние слова он выкрикнул и со всего маха хрястнул по столу кулачищем, как гирей, проломил доску. Стаканы, кастрюля и тарелки подпрыгнули, одна бутылка повалилась, ее схватили, чтобы сохранить драгоценную влагу.
Петр закричал на Трифона:
— Ты с ума сошел! Руки зачесались? Пойди поколи дрова. Без ужина оставил бы.
— Прости, Петр!—Трифон виновато ухмыльнулся.— И ты, Елена, прости! Забылся малость.
— Завтра починишь стол,— сказала Елена.— Или новый сделаешь...
— Сделаю. Лучше этого.
— Хватит ему вина! — Анка отставила от него рюмку.
— Не наказывайте меня так строго, братцы! — взмолился. Трифон.— Я буду вести себя тихо-тихо. Как мышка.— И сам засмеялся от такого нелепого сравнения.
Ручьев пристально оглядывал Трифона.
— Он замечательную формулу вывел, состоящую из одного слова: «надо». Вот за эту формулу мы и выпьем.
Катя Проталина подложила в его тарелку несколько кусочков шашлыка.
— Закусывайте, пожалуйста. Вы все выпиваете, Иван Васильевич, а ничего не едите. Лосятины еще много. Хотите, мы подогреем?
— Спасибо, Проталинка.— Ручьев пододвинул к себе тарелку, но есть не стал: разговор с Трифоном, видимо, воодушевил его.— Петр, сядь сюда. Вот что, ребята: еще одно, очень важное «надо» скоро станет перед нами. Трасса еще только ведется по тайге, она будет готова через год, а может быть, через два, а то и больше. Пока пробираемся кое-как по зимнику. Медленно, с грехом пополам, но ходим до Браславска, где наши базы. Придет весна — все остановится. Не только машины — тракторы со всеми своими гусеницами завязнут. А стройке нужны будут и техника, и оборудование, и продовольствие. На самолеты надежда плохая: маленькие, погода не всегда летная. Как быть?
— А река? — спросил Петр — По ней можно полмира сплавить!
— Вот именно, река! — Ручьев, откинувшись к окошку, оперся локтями на подоконник.— В ней-то и заключается формула «надо». Ангара — дьявольски коварная река, как жена со вздорным характером. У нее за каждым поворотом неожиданное. Особый климат. Дно усеяно валунами, рифами. Острова, пороги. Пороги не дают хода судам, баржам. Острые камни распарывают днища, как ножами. Особенно один порог доставляет нам много хлопот... Надо с ним решать. Мы потом уточним, как это лучше сделать. Я хочу, чтобы за эту работу взялся ты, Петр, со своими ребятами. У вас получится.
— Конечно, получится,— сказал Петр.— До весны еще не близко. У нас есть время подумать, посоветоваться.
— Проталинка, положи мне лосятины погорячее,— попросил Ручьев.
— Одну минуту.— Катя нырнула за цветистую занавеску, к плите, где у нее подогревался шашлык.
В это время лампочка, робко помигав, покраснела, потускнела и погасла совсем: выключили движок. Тьма, ворвавшись в избушку, тесно сдавила всех, стало как будто тяжелее дышать; мы сидели молча, не шевелясь.
Елена сказала спокойно:
— Сейчас зажгу свечу.
Трифон громко, точно леший, засмеялся; смех прозвучал в темноте подобно взрыву,
— Прошу познакомиться — романтика!
Слабый язычок пламени рассеял по столу розоватую пыльцу света, изменил лица людей, отбросил на стены громоздкие черные тени. Ручьев поднялся.
— Это для нас, товарищи, сигнал: пора по домам.
Елена, как гостеприимная хозяйка, попыталась удержать нас:
— Время еще не позднее, посидите...
— Спасибо. Оставим ваше приглашение про запас.— Ручьев оделся.— Проталинка, разве ты не идешь с нами?
— Нет,— ответила Катя.— Я здесь заночую.— Она тронула меня за локоть и сказала вполголоса: — Алеша, я на тебя не сержусь. Ты поступил правильно, я тебе все простила.
Мы вышли на улицу. Мир стыл в темноте, в тишине, объятый стужей. Звезды закутались в сизые пуховые платки тумана, робея выглянуть, загореться. Деревья как бы сомкнулись для теплоты.
В палатке все уже спали, закрывшись одеялами с головой. Дрова в печке догорали, и я подбросил в нее поленьев. На столе едва теплилась коптилка. Леня Аксенов, положив руки на стол, уткнулся в них лбом и спал. Возле него лежали учебники, тетради, листки бумаги.
Ручьев шепнул мне:
— Не буди, пускай поспит...— Он стащил с ног унты, разделся и лег, накрыв себя меховой курткой, а поверх нее одеялом. Я пододвинулся к столу. Взгляд мой упал на листок, лежавший рядом с коптилкой. Это было письмо, и глаза мои невольно пробежали по строчкам, ровным, буковка к буковке:
«Мамочка, здравствуй, моя родная! Пишу я тебе среди ночи — дежурю у печки, чтобы она не потухла. Говорю тебе сразу, чтобы ты не тревожилась: живу я, мама, хорошо. Работа у меня не тяжелая, моих сил на нее хватает. Люди, с которыми я живу, все очень хорошие, простые. Они меня все любят, помогают во всем. И питание у нас хорошее, много мяса, много разных фруктов — ведь здесь тайга, большая стройка, и сюда присылают все в первую очередь. Я, мама, зря времени не теряю, готовлюсь. Осенью еще раз попробую поступить в институт. А тебя, мама, я прошу об одном, нет, я тебе приказываю: не ходи ни к кому убирать квартиры, мыть полы или стирать, хватит тебе одной работы в котельной. Я буду присылать тебе все деньги, какие заработаю здесь, тратить их тут некуда. Пожалуйста, мамочка! И Наташку одевай получше; она ведь девочка, чтобы не хуже других была одета... Я думаю, мама, копить деньги на квартиру, может быть, удастся выползти из нашего подвала, если к тому времени не дадут тебе новую... Мама, я ужасно соскучился по тебе и по Наташке. Я очень тебя люблю, мама, сил моих нет!.. Но... прочь сентиментальность! Она расслабляет волю к победе. Позвольте Вам, герцогиня, пожелать доброй ночи. Меня ждут дела государства! Ваш сын Леонид...»
Я разбудил его:
— Леня, ложись на кровать. Я посижу у печки, моя очередь.
Он проснулся и, не раскрывая глаз, стащил с ног валенки, повалился на постель, подтянув колени к подбородку, и накрылся одеялом с головой. Я собрал его тетради, книги, письмо, сложил все это в стопочку. Потом сел к печке, один среди спящих. В сущности, всем время от времени свойственно чувство одиночества — в большей или меньшей степени. Одинок Леня, когда он остается наедине с самим собой — вдали от матери, от сестренки. Наверняка одинока Женя, находясь в своей комнате, одна, со своими чувствами и мыслями. Я, пожалуй, чаще всего бываю одиноким. Чувство одиночества укрепляет во мне веру в людей, во что-то высокое, к чему я — пусть неосознанно — стремлюсь, как все люди. Оно очищает душу от накипи, от зла, от несвойственных человеческому духу инстинктов, ибо оно мудро...