XXII
ЖЕНЯ: Какими словами рассказать мне о моем ужасном, ложном, отчаянном положении?.. Меня измучили одиночество и неясность. Я не знала, куда себя девать. Было такое ощущение, будто я впрыгнула в утлую лодчонку и оттолкнулась от берега. Все мои замыслы рушились. К Алеше вернуться я не могла: я была бы никчемным человечишком, если бы вернулась просто так, ни с чем. Он просто презирал бы меня. А папа все не ехал, и я изнывала от злости на него. А лодка все дальше и дальше отходила от берега, ее уносило на самую стремнину, и я готова была кричать о спасении.
Я буквально кидалась на каждый звонок телефона; надеялась, что позвонит Алеша. Если бы он позвонил и сказал бы слово, только одно слово: вернись, — я побежала бы, бросив все, не оглядываясь. Я уже начала ненавидеть свою просторную квартиру с ее порядком и тишиной, и наша каморка с промороженным оконцем казалась самым прекрасным уголком на земле. Раньше я думала: на свете нет ничего дороже свободы. Она возвышает человека, она опьяняет, как вино. Ни обязательств, ни забот, ни режима! Но оказывается, нельзя быть свободной самой по себе, нельзя быть свободным от прошлого, как бы ни был человек свободным. А прошлое, когда я оставалась одна, подступало вплотную, хватало за плечи и без стеснения поворачивало к себе лицом. И совесть моя как будто съеживалась под строгим, не прощающим взглядом человека, обиженного мною. Я пряталась от этого взгляда, отмахивалась, заслонялась книгами, отгораживалась стенами комнаты. Но он настойчиво преследовал меня, настигал и жег. Я бродила по квартире и повторяла один и тот же вопрос: «Ну, почему он так долго не едет, папа!..»
Один раз за это время позвонила Елена. Мне сейчас страшно вспомнить встречу с ней.
От радости у меня на минуту пропал голос, я задохнулась, и на глаза невольно навернулись слезы: наконец-то вспомнила обо мне! Стула рядом не оказалось, и я села прямо на пол — подогнулись колени. Мама удивленно и осуждающе покачала головой.
Но радость моя была недолгой; голос Елены показался мне чужим, холодным и далеким.
— Ты одна? — спросила она. — Впрочем, все равно. Я сейчас зайду.
Я услышала, как она швырнула трубку. Короткие и частые сигналы, которые затем последовали, словно вонзились в сердце. Я заплакала — сидела в передней на полу и тихо плакала от обиды и несправедливости.
Мама, уходя на работу, остановилась передо мной, покачала головой сурово и сострадательно.
— Встань, — сказала она. — Как только не стыдно так себя вести! Совершенно pacкислa — никакого характера. Смотреть противно! Возьми себя в руки... Положи трубку на место.
Я поднялась и положила трубку на рычажок.
— Пошли папе телеграмму, — попросила я. — Пусть срочно выезжает...
Глаза у мамы потеплели, она улыбнулась.
— Хорошо, пошлю. — Она вынула из сумочки платок и вытерла мне щеки. — Ну, какая ты жена, ты — ребенок! Приведи себя в порядок и выйди погуляй на воздухе, а то зачахнешь.
— Не пойду. Буду сидеть так, пока папа не приедет...
Мама со сдержанным раздражением вздохнула, но ничего не сказала, ушла.
Елена находилась, должно быть, недалеко от нашего дома: не прошло и десяти минут, как в передней раздался звонок, отрывистый и нетерпеливый.
— Что с тобой? — спросила Елена резко, увидев меня сидящей на полу.
Глазам моим стало горячо от подступивших слез.
— Как ты смеешь разговаривать со мной в таком тоне? — сказала я, поднимаясь.
Мы закрылись в моей комнате. Елена, не раздеваясь, лишь откинув полупальто, села в кресло. На похудевшем лице глаза ее казались огромными. От гнева они стали совершенно зелеными.
— Как ты могла так поступить? — спросила она.
— Как?
— Вот так, подло? — Она никогда не стеснялась в выражениях.
Мне хотелось, чтобы она меня поняла.
— Послушай, Лена...
— Не хочу я тебя слушать, — прервала она. — У меня нет слов, чтобы выразить тебе все свое возмущение. Эх ты, генеральская дочка!. Нет, я совсем другого человека знала. Ты — иная.
— Да послушай...
Елена рванулась из кресла. .
— Не хочу, не хочу. Я тебе все сказала, что думала, теперь уйду.
Меня тоже прорвало, вся боль, которая накопилась во мне за это время, вдруг выплеснулась криком.
— А я хочу, чтобы ты меня выслушала! В чем моя подлость? В том, что не могу и не хочу жить в бараке? А в бараках никто не хочет жить, все ждут лишь счастливого случая, чтобы вырваться оттуда!..
Елена с презрением вскинула голову.
— Зачем же ты ушла из дому в тот самый барак? Знала, что не царский дворец.
— Знала. Но я любила Алешу. Я надеялась, что он рано или поздно переедет ко мне.
— Он к тебе не переедет, — с какой-то беспощадной определенностью заявила Елена. — На это не рассчитывай.
— Переедет, — сказала я. — Вот увидишь. Вот только папа появится.
— И папа твой не поможет.
Своей категоричностью Елена вызывала во мне озлобление.
— А я в барак не вернусь, — выкрикнула я с горячностью, лишь бы не сдаваться. — Почему это я должна ему во всем уступать? Если он меня любит, то какая ему разница, где жить со мной. Я не предлагаю ничего ужасного, кроме приличных условий! Что в этом позорного?
Елена долго и с какой-то жалостью смотрела на меня.
— Ты говоришь чепуху. Женя, — сказала она глуховато и печально. — Вернись к нему. Он очень в тебе нуждается.
Я прислонилась спиной к стене — ноги вдруг ослабли.
Елена встала. Подойдя ко мне, она порывисто обняла меня, произнесла сдавленно:
— Прощай. — И вышла, не оглянувшись.
«Подожди! Милая, родная, не оставляй!..» — хотелось закричать мне, но не смогла.
...Я осталась в доме одна. Тишина давила, как, наверно, давит слой воды на большой глубине, — хотелось вынырнуть к. солнцу, к людскому шуму, на простор... Я стала подметать пол, чтобы чем-то занять себя. В это время и зазвонил телефон лихорадочно и тревожно — так вызывает междугородная станция. Я схватила- трубку. Папа! Он удивился, услышав мой голос.
— Женя? Ты дома?
— Папа! Папа, приезжай скорее. Пожалуйста. Я тебя очень, очень прошу... — Я опять расплакалась, не выдержала. Папа замолчал, и я поспешно позвала: — Папа, папа!..
— Ну-ка, без паники, — сказал он строго. — Спокойней. И вытри глаза. Вот так... А теперь объясни толком, что за трагедия разыгралась у вас?
— Расскажу, когда приедешь. Мне нужна твоя помощь. Просто невозможно, как нужна! Такое дело, папа... Ну, я не могу говорить по телефону...
— Мама дома?
— Нет, она ушла в институт.
Папа опять помолчал, должно быть раздумывая о чем-то.
— Я прилечу через два дня, — сказал он. — Дела твои уладим. Все будет хорошо, А ты держись храбро. Слышишь, Женька!
— Слышу, папа! — крикнула я.
Нас разъединили. Я постояла немного, прижимая к груди трубку, затем бережно положила.
Вернулась из магазина Нюша. Я взяла у нее сумку с продуктами, помогла раздеться.
— Оживела, — врастяжку произнесла Нюша с радостным изумлением.
— Папа через два дня прилетает, — выпалила я.
— И слава богу! А то закатился — и нет его. Дочь изнывает от горя, а ему и дела мало... Теперь все уладится. Ты теперь прибери себя да выйди-ка погуляй, проветрись...
К вечеру ко мне пришел Боря Берзер. Разделся, два раза скользнул по замшевой курточке, расстегивая и застегивая «молнию». Я провела его в свою комнату.
— Как настроение, затворница? — Он был в курсе всех моих событий.
— Спасибо, Боря, немного лучше, — ответила я. — Папа скоро приезжает.
— Тогда все в порядке. — Боря сел в кресло, взглянул на меня своими черными мягкими и грустными глазами и покачал головой. — Ох, и характер у тебя, Женька!.. Мечется, страдает, раскаивается, но стоит на своем!
Я усмехнулась.
— Какой характер? Просто глупость и беспомощность и больше ничего. И упрямство. Ведь я однажды, после того как на меня накричала Елена, — помнишь я тебе говорила? — я не выдержала и побежала в общежитие. Пришла, а окно нашей комнаты темное, чужое, мертвое. И у ребят темно, и у тети Даши тоже. Обошла вокруг, заглянула в красный уголок. Они все были там.
За столом Петр Гордиенко, Дронов и начальник управления Скворцов. Алеша стоял перед столом и что-то говорил. Дела какие-то обсуждали всей бригадой. Так хотелось постучать в окошко! Но не решилась. Понимаешь, Боря, не могу я к нему вернуться ни с чем. Он меня уважать перестанет. Ты чем-то взволнован, Боря?
— У меня сегодня был Вадим Каретин. Сам приехал. Долго мы с ним говорили. Знаешь, он, кажется, начинает прозревать. Ореол Аркадия Растворова начинает меркнуть в его глазах. Осуждает его за поведение на бюро. И себя осуждает. Это уже прогресс. Нам надо перетянуть его на нашу сторону, он же не такой плохой парень, когда с ним поговоришь, и неглупый. Приглашал меня на день рождения. Никогда не приглашал — и вдруг!.. Очень хочет, чтобы и ты пришла.
— Зачем я пойду. Боря, чего я там не видала? — спросила я. — Все те же лица, те же разговоры, те же тосты на грузинский манер, те же остроты... В прозрение Вадима я не верю. Не будет возле него Аркадия, будет кто-то другой,точно такой же. У него нет своей воли, вот в чем беда, он обязательно должен кому-то подчиняться.
— Так пускай лучше подчиняется нам, — ответил Боря. Давай сходим поговорим.
— Ладно, пойдем, — согласилась я после долгого колебания, без особого энтузиазма.
Я прошла в ванную, к зеркалу, чтобы снять с волос бигуди. До бесшабашности веселое настроение вдруг овладело мной. Я не раз отмечала такие скачки в своем настроении. Веселость возникала из ничего, от ничтожных причин. Вот легли волосы так, как мне нравилось, как хотелось — крупными, крутыми завитками, похожими на стружки, черными-черными, с мерцающими бликами; брови по-озорному поднялись вверх и чуть надломились, а щеки порозовели и посвежели —. и вот настроение подскочило. Я даже напевала. «Все будет хорошо!..» — повторяла слова папы.
Мы пришли последними. Дверь распахнул перед нами Вадим. Он был одет с изяществом иностранного дипломата: черный костюм, бантик на ослепительном воротничке рубашки, ниточка пробора в волосах, из кармашка выглядывал белый уголок платочка. Но встретил нас совсем не по дипломатическому протоколу:
— Где вы шляетесь? Дома говорят, что давно ушли, здесь вас нет!
— Не кричи, — сказал Боря. — Мы шли пешком.
— Нашли время для прогулок! — проворчал Вадим примирительно. — Раздевайтесь.
В следующую секунду мы услышали слаженный хор надтреснутых голосов:
— Добрый вечер, красавица!
В затененной передней вдоль стены выстроились тетушки Вадима; Аглая Степановна, Агния
Степановна, Анатолия Степановна и Антуанетта Степановна — дед Степан не лишен был оригинальности. Все они очень высокие, очень худые и плоские, с удлиненными желтоватыми, как бы высушенными лицами и с выступающими вперед верхними зубами. И все — старые девы. Они передавали меня одна другой, как эстафету. Я пожимала их костлявые и холодные пальцы и чуть приседала, как благовоспитанная девица.
— Как давно вы у нас не показывались. — пели они вразнобой. — Вы расцвели, Женечка, совсем взрослой стали — настоящая женщина...
Я приняла это как намек, хотя Вадим не говорил им о моем замужестве, — так по крайней мере он меня уверял.
— Благодарю вас, — сказала я вежливо. — Всю жизнь ходить в девушках — скучно.
У Аглаи Степановны лицо вытянулось еще длиннее. Она обернулась к Агнии, как бы спрашивала, не ослышалась ли. Агния взглянула на Анатолию; та. в свою очередь, на Антуанетту. Но младшая сестра не слышала моих слов. Молитвенно сплетя на груди пальцы, она зачарованно смотрела на меня.
— Боже, как хороша!.. — прошептали ее сухие губы. В вырезе кружевной кофты болтался на цепочке золотой медальон: в нем, по словам Вадима, хранилась фотография молодого человека с загнутыми усиками, похожего на известного в ту пору киноактера Макса Линдера. Антуанетта рассталась с Молодым человеком более сорока лет назад, но до сего дня считала себя его невестой.
Вернулся Вадим. Он бесцеремонно оттеснил от нас тетушек, приказав им:
— Девочки, убранству праздничного стола не хватает последнего штриха. Исполняйте ваши обязанности. А вы, Жень-Шень и Боря, пройдите пока ко мне. Все там.
И тетушки суетливо заторопились.
Из дальней комнаты доносилась приглушенная музыка. Мы пошли на ее звуки. В комнате Вадима — низкая полированная мебель, мягкие кресла, торшер над журнальным столиком, радиоприемник, магнитофон, мой портрет на письменном столе — знак постоянства. Ничего лишнего, загромождающего. Мне всегда нравилась эта изящная простота.
Когда мы вошли, ребята встали. Лишь один парень, полулежа в кресле у журнального столика, окинул меня сощуренным, почти равнодушным взглядом и стряхнул с папиросы пепел в пепельницу, изображавшую раскрытую пасть бегемота. Знакомясь, он назвал себя Названовым. Друзья окликали просто Гриней.
Щупленький вертлявый юноша с такой же, как у Аркадия Растворова, клочковатой «кубинской» бородой, оторвался от магнитофона, возле которого он возился, заправляя новую ленту.
— Так это по вашей милости мы загораем, голодные и сирые! — Он сунул мне руку и резко бросил; — Феликс Панкратов! — И поморщился. Он так досадливо поморщился, наверно, оттого, что для его маленькой переносицы были слишком обременительны массивные роговые очки.
Боря Берзер усадил меня рядом с собой.
— Откуда все эти? — спросила я. — Ты их знаешь?
— Очкарик — из института иностранных языков, — сказал Боря вполголоса. — Вон тот, с непомерно развитыми плечами и маленькой головкой, по идее должен быть спортсменом.
— Это Саша Конский, штангист, я его знаю, — объяснила я.
— В углу, со скрещенными на груди руками, с перстнем на пальце — поэт Туманов. А этот, что в кресле, — Гриня Названов, научный работник. Остальных я и сам не знаю.
Названов казался взрослее и привлекательней всех находившихся здесь ребят и придерживался какого-то собственного стиля в поведении; он был из невозмутимых, молча курил и, казалось, никому не уделял внимания. Лишь ко мне присматривался сощуренным, не то смеющимся, не то прицеливающимся взглядом в упор.
— Что же вы замолчали? — спросила Дина, миловидная девушка с большим и так ярко накрашенным ртом, что он казался каким-то обнаженным, выставленным напоказ. — Вот вы явились, — обратилась она ко мне с упреком или с ревностью, — и ребята примолкли, точно онемели.
— Они, должно быть, говорили пошлости, если примолкли при появлении незнакомой женщины, — ответила я.
Чувственный рот Дины приоткрылся.
— Они не говорили пошлости, они спорили. — Она как-то ловко проскользнула к юноше, одиноко стоявшему в углу.
— Толя, почитай что-нибудь.
Поэт несколько жеманно повел плечом.
— Стоит ли?
Он обернулся ко мне, и я увидела его усталые, немолодые глаза, налитые черной тоской.
— Пожалуйста, почитайте, — попросила я, озадаченная: откуда у него, такого юного, эта загадочная тоска, не наигранная, а настоящая, человеческая? Какими рождена невзгодами, какими разочарованиями?
Толя выступил на середину комнаты и опустил руки на спинку стула, стройный и какой-то жидкий, точно хребет у него был перебит. Лицо бледное, руки с длинными пальцами, тоже бледные и нежные, вызывающие жалость. На среднем пальце — перстень.
Феликс прикрутил рычажок магнитофона, и музыка зазвучала глуше и печальней.
Я прочитаю одно из моих последних, — произнес Толя, и губы его болезненно и жалобно дрогнули. Красивым,негромким голосом он стал читать, чуть подвывая — так, с подвывом, читают почти все поэты.
Ты мне не говори,
Что любишь ты меня.
Ведь знаю я,
сказать ты все не можешь.
Но если в сердце
нет твоем огня.
Слова твои
не будут
мне дороже...
Боря Берзер тронул меня локтем:
— Как запел!..
Этот жест не ускользнул от Толи. Поразительно черные брови его поползли вверх и образовали на лбу скорбный веночек.
Напрасен
ласк твоих
Тоскующий порыв.
Напрасно ты
ко мне
прильнула телом.
Любовь свою,
от взоров жадных скрыв.
От глаз моих
лишь скрыть
ты не сумела...
Толя, не мигая, все время заглядывал мне в глаза каким-то умоляющим, мученическим, закрадывающимся в душу взглядом.
Боря Берзер шепнул;
— Тоска и пошлость, сжатые до жидкого состояния, текут, как патока!
Дина резко обернулась и зашипела на него. Толя обидчиво сказал, отодвигаясь в тень угла:
— Мне не хочется больше читать.
— Пожалуйста, прочтите. Толя, — попросила я.
— Если вам не нравится, — выговорил он Борису, — все равно вы обязаны выслушать до конца из элементарного чувства уважения к человеку, из чувства вежливости.
— А что я сказал? — Боря вспыхнул. — Что вы закапризничали, как девчонка!
Я одернула Бориса, чтобы не допустить шума и пререканий.
— Правильно, Толя, не читай больше, — одобрил Гриня Названов. — А еще умнее — не пиши. Игоря Северянина не переплюнешь.
Феликс Панкратов подкрутил рычажок, и музыка зазвучала отчетливей.
— Если бы ты, Анатолий, прославлял экскаваторы, целину или бригады коммунистического труда, они бы слушали, приостановив биение собственных сердец. Но твои стихи требуют культуры чувств.
— Или о гегемонии бы написал, — прибавил Саша Конский.
Это был добродушный парень с широченной спиной. На массивных литых плечах маленькая голова его, остриженная под бокс, казалась смешным шариком. Он часто выражал свои мысли невпопад.
— А что ты подразумеваешь под гегемонией? — придирчиво спросил Боря Берзер.
— Комсомол, конечно, — объяснил Феликс, поправляя очки, заслонявшие его желчное лицо.
Уголки губ у Толи чуть отвисли от снисходительной усмешки.
Саша Конский покрутил своей стриженой головкой и неожиданно высказался:
— Да, господа, нам нужен властитель дум, который бы всколыхнул душу до дна, вызвал бы порывы высокие, повел бы за собой!
— Порывы, Саша, высокие или там средние, — пошлость, — лениво отозвался Гриня Названов. Сквозь дымок сигареты он все время наблюдал за мной. — Храбрость, отвага — отрыжка лохматого столетия, дикости. Интеллектуально развитый человек никогда не пойдет, например, в штыковую атаку. Нет!
— Просто он интеллектуально развитый трус, — заметила я.
— Каждый человек в душе трус, — заявил Гриня убежденно. — И вы, смею вас уверить, не исключение. Только каждый прикрывает свою трусость красивыми фразами, даже поступками. И чем нарядней он накинет на нее одежду, тем храбрее выглядит в глазах окружающих. Даже герои, особенно на войне, совершают свои так называемые подвиги из трусости: боятся потерять жизнь.
— Да, с такими убеждениями легко можно превратиться в рабов или скотов, в предателей или садистов, — сказала я.
— Ого!.. — Невозмутимый Гриня швырнул недокуренную сигарету мимо пепельницы и привстал. — Вы щедры на награды.
— Таких наград для трусов не жалко.
Сквозь напускное Гринино равнодушие пробилось какое-то чувство: не то обида, не то озлобленность.
Я вдруг поймала себя на мысли, что год назад мне и в голову не пришло бы возразить Грине. Наоборот, я восхищалась бы такой «самостоятельностью» суждений. Мне стало скучно здесь, точно я попала во вчерашний день, который я уже один раз прожила и заранее знала все, что будет дальше. Неразборчивые выкрики подвыпивших и от этого чрезмерно оживленных людей, умоляющий Толин шепот, заштампованные остроты и каламбуры, тосты на грузинский манер — все это было, все ушло в прошлое. Все это уже на трогало, а многое казалось просто пошлым, никчемным.
— Ребята! — Толя Туманов приподнял слабую руку с длинными и бледными пальцами. Сверкнул перстень. — Я прочитаю вам стихи. Не мои, к великому моему отчаянию, потому что они гениальны. Никогда еще в поэзии не было такого обнажения страсти, такого обнажения таинства двух...
— Не надо стихов. Толя, — сказал Гриня. — Поэзия — вещь хрупкая, нежная. Наше время не подходящая почва для ее пышного произрастания. Не цветы, а больше сорняки растут сейчас в изобилии. А люди сорняков не любят. Жизнью все больше управляет техника, наука.
Феликс Панкратов, перегибаясь через столик, взмахнул руками и взвизгнул:
— Нет, Гриня! Техникой меня не заманишь! Мой отец — инженер. Он восхищается новым цехом, новым станком, каким-нибудь приспособлением, как прекрасной поэмой. Меня это возмущает. Я не люблю ни цехов, ни станков, честно признаюсь. Не потому, что я белоручка или бездельник. Я просто не выношу однообразия. У меня, такого маленького очкарика, огромные запросы в жизни.
— Какие, если не секрет? — спросил Боря Берзер.
Феликс сбросил с носа очки, обнажив близорукие узенькие глаза на мальчишеском личике, и неожиданно рассмеялся.
— В том-то и вопрос, что я не знаю, чего мне больше всего хочется. Мчаться в автомобиле со скоростью ста пятидесяти километров в час или плыть на белом корабле. Куда, зачем? Честное слово, не знаю!
— Тебе пора жениться, — высказался Саша Конский, и все рассмеялись над таким нелепым выводом.
Феликс заслонил лицо очками, махнул на Конского рукой.
— Дурак!
Гриня Названов поудобнее уселся в кресле и, не отрывая от меня взгляда, продолжал развивать свою мысль.
— Наука с каждым годом становится все более могущественным диктатором для человечества. Скоро она сотрет все границы, отбросит принципы, идеологии, объединит людей на чем-нибудь одном. А если люди станут сопротивляться, хвататься за свои принципы, за взгляды, за убеждения, она. я имею в виду науку, их уничтожит.
— В страхе перед наукой мы, по-твоему, должны отказаться от своих идей, целей и броситься в объятия капитализму? — спросил Боря Берзер. — Или покорно опуститься на колени перед твоей, именно твоей наукой, как перед чудовищем и умолять; пощади! Дешевая твоя философия, твоя вера.
— Не знаю, — сказал Названов, — дешевая она или дорогая — не торговал. Но так будет. Так должно быть. Время такое. — Он обернулся и через плечо посмотрел на меня и на Борю. — А чем вы богаты? Верой в коммунизм? Примитивно и — не ваше. «Коммунизм заточает сознание и дух человека в железную клетку, низведя его до уровня, ужасающе близкого к положению социальных насекомых».
— Кто мог сказать такую чушь?—крикнула я.
— Не помню кто, кажется, Пристли, — ответил Гриня. — Да это и не важно. Важно, что напечатано, а мною прочитано.
Подонок вроде тебя, — зло и грубо отозвался Боря Берзер. — С того, любимого тобой берега голос подали, а ты подхватил!
— Мне не хочется вам возражать, — сказал Гриня с невозмутимой улыбкой. — Когда человек не находит, что ответить или возразить, он пускает в ход оскорбления, а то и кулаки.
— На это они мастера! — выкрикнул Феликс Панкратов. — Только дай ключ, моментально все разнесут. И человеческую личность превратят в кашу!
— А по-моему, — скромно сказала одиноко сидевшая в углу девушка, — без веры во что-ни-будь невозможно жить.
Толя Туманов тихо промолвил:
— Надо верить в прекрасное, в самое высокое в человеке — в его дух.
— Надо верить прежде всего в себя, в свои силы, — сказал Гриня Названов и без стеснения потянулся в кресле. — Взгляните на опыт великих людей. Они пробивались к вершинам без опеки так называемого коллектива, а вопреки воле этого коллектива. Коллектив не терпит выдающихся.
Одинокая девушка вздохнула.
— Скучно среди вас, как на кладбище...
Только сейчас я почувствовала, как ненавистны мне эти так называемые «личности». И болтливый тщедушный Феликс с его ужимками, и сытый, красивый Названов с его наглой невозмутимостью, и Толя с налитыми тоской глазами.
— Болтуны вы все! — высказала я в лицо Названову. — Красивыми рассуждениями прикрываете вы свое ничтожество и душевную пустоту. Вот уж кто социальные насекомые, так это вы вместе с вашим Пристли! Претендуете на какую-то значительность мысли, на самостоятельность, на оригинальность! А сами пустые эгоисты. Вся ваша забота — это чтобы вам было выгодно, весело и удобно жить. Наглухо закрыли окна и двери, как бы не просквозило свежим ветром! С вами можно задохнуться от скуки, от тоски!.. Ух, рассуждающие мещане, как от вас тошно! Жизни ни черта не знаете, выросли за папенькиной спиной, выучились на чужие деньги и теперь с высоты своей образованности обливаете всех презрением! «Свобода личности! Делать то, что мне хочется! Жить бесконтрольно!» Умники с мертвыми глазами!.. «Чтоб ты ко мне прильнула телом» — вот ваш идеал. И вера, и красота, и свобода личности — все в этом!..
У Феликса Панкратова слетели с пуговки носа очки и приоткрылся рот. Близоруко щурясь. он попятился от меня в угол, где Толя Туманов, застенчиво улыбаясь, хрустел тонкими и бледными пальцами рук, — я больно задела его, повторив строчку стихов. Дина, защищая Толю, крикнула мне:
— Сами-то вы кто такая? Подумаешь!..
Боря Берзер шепнул мне:
— Молодец, Женька!
Я встала.
Вошел Вадим. Точно с разлету, наткнулся он на препятствие — обескураженно замигал, не в силах разобраться, что тут в его отсутствие произошло, почему у всех такие странные, такие возбужденные лица и почему установилось такое неловкое молчание.
— Эй, друзья, какая черная кошка пробежала между вами? Или вы с голода приуныли? Женя, куда ты?
— Я не хочу находиться здесь, — заявила я решительно. — Мнe противно. Мертвецы какие-то. Не удерживай меня, Вадим. Прости.
Я пробежала мимо изумленных тетушек Вадима, в передней схватила пальто и ушла. На улице облегченно вздохнула. Морозный ветер остужал пылавшие щеки. В тот момент мне. быть может, острее; чем раньше, необходим был один человек — Алеша.
Едва я успела открыть дверь в квартиру, как Нюша, подбежав ко мне, нетерпеливо, ликующим голосом известила:
— Прилетел!
— Где он? — У меня вдруг затрепетали руки, и я никак не могла расстегнуть крючки на шубке.
Папа вышел в переднюю. Рядом с ним стояла мама, и взгляд ее как бы сдержал меня — я не кинулась, как мне хотелось, а молча подошла и поцеловала его. По вздрагивающим моим плечам он понял, как сильно я взволнована. Он снял с меня пальто, передал его Нюше, затем взял меня за руку, как девочку, и увел в мою комнату.
Мы сели — он в кресло, я на краешек тахты — и поглядели друг другу в глаза. Папа ободряюще кивнул седой головой.
— Ты прилетел из-за меня? — спросила я.
— Пожалуй, что да, из-за тебя. Ты довольна?
Я заговорила, захлебываясь от торопливости:
— Очень!.. Ты даже не представляешь, как хорошо ты сделал, что приехал!.. Я совсем извелась тут без тебя...
Синие глаза его чуть сузились от улыбки.
— Ну?..
Я не знала, с чего начать.
— Ну, говори, я слушаю.
— Папа, ты не станешь возражать, если мы с Алешей переедем сюда, к вам?
— Нет. Буду рад — мне недостает мужского общества. Только почему к нам? Вы переедете к себе. Вот ваша комната, да и вся квартира в конце концов будет ваша.
Тогда ты должен к нему съездить и пригласить его сам. Тебе он подчинится.
Папа насторожился.
— Подчинится? А тебе? Тебе разве он не подчиняется? Разве вы не совместно приняли такое решение?
— Нет, — сказала я. — Алеша не соглашается сюда переезжать. Заладил одно и то же: «Дача построена не для нас, квартира дана не нам!..» Упрямый как осел!
— Выходит, вы крепко поссорились? — Я кивнула.
— И ты пришла за моей помощью? — Я опять кивнула.
— И давно ты здесь?
— Уже двенадцатый день. Я думала, ты дома...
Папа откинулся на спинку кресла.
— Я уже начинаю кое-что соображать...
— Я не могу больше так жить... — произнесла я упавшим голосом.
— Тяжело?
В этом вопросе просквозила вдруг веселая ирония, и меня охватило чувство возмущения: почему он так спрашивает? Неужели ему неизвестно, что не у всех жизнь легка и безоблачна. Меня учили музыке, пению... Лишь к главному не приучили — к жизни с ее трудностями и лишениями. Исполняли все мои капризы, ни на что не было запрета, получала все, что захочу. Я хотела заявить папе, что воспитывали меня неправильно. Но ничего этого я, конечно, не сказала, не посмела.
Папа развеселился.
— Слушай, Женя, да он молодчина, Алешка твой! Настоящий парень. Тебе просто повезло! С таким не пропадешь. А ты нос повесила. Как мы начинали жить? Спроси у матери. Солдатский паек надвое делили. Постоянного угла не знали. Она тоже училась. И не жаловалась, к родителям за поддержкой не бегала. Алеша все сам для себя хочет создать. И ты помоги ему в этом... — Папа погладил мне щеку. — Я понимаю, в каком затруднительном положении ты очутилась. Я поеду к нему. Не для того, чтобы привезти его сюда жить. Я хочу привезти тебя к нему, помирить вас. Навсегда.
Назавтра папа повез меня в общежитие к Алеше. Как мы встретимся после такого длительного перерыва, после моей глубокой вины, что произойдет после этой встречи, я точно не знала. Но меня мучила настоятельная потребность высказаться, вычерпать и выгрести из души все, что накопилось в ней хорошего и скверного за все это время, чтобы легче было жить, дышать. И я твердо знала, что мне смертельно- необходимо видеть Алешу, Папа сидел рядом и держал мою руку в своей, поглядывал на меня, улыбаясь.
— Что примолкла? Опасаешься, наверно, что не примет он тебя? Гордый ведь... Примет. Вот за это я ручаюсь. Еще как обрадуется!..
Когда я вышла из машины и приблизилась к общежитию, то у меня вдруг перехватило дыхание, колени подогнулись, и я села прямо на кучу серого снега.
Общежитие наше было разгромлено, крыша рухнула, всюду запустение и прах. Я тут же вспомнила, как Алеша не раз говорил мне; «Когда будет сметен с лица земли последний барак, то будут торжественно греметь оркестры!..» Ничего этого не было. Просто два экскаватора не спеша растаскивали барак в разные стороны, и машины увозили на свалку гнилой тес, стропила и клочья толя. Значит, это еще не последний на земле барак, если не играли оркестры.
Вот экскаватор прополз вдоль барака и, добравшись до середины, приостановился, развернулся как раз перед нашим окошком. Стекла его я когда-то промывала теплой водой и в оттаявшие у переплетов полоски смотрела на улицу, на лунные тени на снегу. Зубастый ковш приподнялся и, выдавив раму, стукнулся о верхний косяк. Он встряхнул его, выдрал вместе со стеной и швырнул наземь. Мне показалось, что этот зубастый ковш поддел и выхватил из груди мое сердце. Оно застучало больно-больно... Мне было до слез жаль этот старый, трухлявый барак, где было свито мое первое семейное гнездо...
Из-за угла вывернулась и, осторожно перешагивая через наваленные кучами обломки, прошла к дорожке пожилая грузная женщина. Пальто ее было расстегнуто и платок сполз на затылок, открыв жиденькие седые волосы. Это была тетя Даша. Я ее узнала издали.
— Женечка! — Она подошла ко мне, прижимая к груди будильник. — Вот, нашла. Должно быть, Илюха Дурасов забыл. Старенькие, а ходят, стучат... Проститься пришла. Женя? — Я молча кивнула. Тетя Даша оглянулась на барак. — Я вот тоже почти каждый день прихожу. Комнату получила в новом доме, неподалеку отсюда, большую, светлую, с балконом. Прямо рай! А привыкнуть к ней не могу, тянет сюда — и все тут. Вот и заглядываю. Скоро уж ничего не останется. Сметут. Дом новый вырастет... Вся жизнь прошла здесь, ее не забыть.
— Мне тоже не забыть, — сказала я тихо. — Тетя Даша, а ребят куда расселили? Алеша где?
— Ребят не найдешь здесь. Женя, — проговорила она с грустью. — Пять дней прошло уж, как распрощалась с ними. В Сибирь они поехали, на стройку. Провожала их на вокзале, рукой помахала. Ничего, веселые были, песни пели. Куда бы ни уезжали они, молодые, все с песнями, с шуткой. Тан уж заведено... А вещи твои у меня. И стиральная машина, которую Алеша купил в тот день, когда ты ушла, у меня. Можешь забрать.
Я заплакала. Слезы хлынули внезапно, обильные, горячие. Я плакала со всхлипыванием, хотела остановиться, но ничего не могла с собой поделать. Глядя на меня, тетя Даша тоже заплакала. Мы сидели на сером снегу и плакали, две женщины — старая и молодая, каждая о своем. Во мне что-то оборвалось. «Вот и все кончено, — подумала я. — Вот и конец всему. Доигралась!..»
Никогда еще я не чувствовала себя такой одинокой и покинутой, как сейчас.
Подошел папа, тихонько погладил меня по волосам, по щеке.
— Все будет хорошо, дочка. Положись на меня.
— Спасибо, папа, — прошептала я.
— Ты только руки не опускай. Поедем-ка домой.
— Посижу еще немного. Можно?
— Посиди. Я подожду.
Я просидела тут долго, следила, как растаскивали по частям первое пристанище нашей любви, чтобы воздвигнуть на этом месте новое здание, радостно сверкающее облицовкой и широкими стеклами окон на все четыре стороны света.
1962 г. Красная Пахра — Ялта