Книга: Таинственный незнакомец
Назад: ГЛАВА VII
Дальше: ГЛАВА IX

ГЛАВА VIII

Я лежал без сна. Мысли мои были теперь не о том, что я побывал на краю света, в Китае, и вправе посмеиваться над Бартелем Шперлингом, который, один-единственный раз съездив в Вену, возомнил себя путешественником и смотрел свысока на всех остальных эзельдорфских мальчишек, не повидавших, подобно ему, широкого мира. В другое время подобная мысль, быть может, и лишила бы меня сна, но сейчас она меня нисколько не занимала. Я думал о Николаусе. Все мои помыслы были о нем. Я вспоминал, сколько беззаботных деньков провели мы с ним вместе, как мы играли и резвились в лесу, в полях, у реки в долгие летние дни, как бегали на коньках и катались на санках зимой, убежав с уроков. И вот он должен проститься со своей молодой жизнью. Снова наступит лето, снова придет зима, мы, как и прежде, будем бродить по лесу, затевать игры, а Николауса больше не будет с нами, Николауса мы не увидим. Завтра я его встречу, он ничего не знает, он такой, как всегда, а мне уже тяжко будет слышать, как он смеется, глядеть, как он веселится, дурачится, потому что он для меня уже мертвец в саване, с восковыми пальцами и остекленевшим взором. Пройдет день, он по-прежнему ни о чем не будет подозревать, потом другой день и третий, эта ничтожная горстка дней тает и тает, а страшный конец неуклонно близится, словно поступь судьбы. И никто не будет об этом знать — только Сеппи да я. Двенадцать дней, только двенадцать дней! Подумать — и то страшно. Я заметил, что даже мысленно называю его не так, как обычно — Ник или Ники, а уважительно — Николаус, как принято называть умерших. Одну за другой я вспомнил все ссоры, какие были у нас с ним за долгие годы дружбы, и убедился, что почти что всегда я был неправ; я обижал его. Было горько думать об этом, и сердце мое терзалось раскаянием, как бывает, когда вспоминаешь, что был нехорош с человеком, которого уже нет, и уже нельзя никакими силами хоть на минуту вернуть его к жизни и, встав на колени, взмолиться: «Сжалься, прости меня!»
Однажды — мы были тогда девятилетними мальчуганами — торговец фруктами послал Николауса по какому-то делу почти что за две мили от нашей деревни и дал ему в награду большое вкусное яблоко. Я встретил Инка, когда он шел домой с этим яблоком, сам не свой от изумления и радости. Я попросил у него яблоко будто бы так, поглядеть, и он, не подозревая коварства, отдал мне его. Я побежал, обгрызая яблоко на ходу, а Николаус за мной, умоляя: «Отдай же, отдай!» Когда он догнал меня, я сунул ему огрызок и стал смеяться над ним. Он отвернулся и пробормотал сквозь слезы, что хотел отнести яблоко младшей сестренке. Я понял, что поступил очень дурно: сестренка его выздоравливала после долгой болезни, и ему, конечно, хотелось сделать ей приятный сюрприз и насладиться ее радостью. Но я стыдился признать, что поступил дурно, и, вместо того чтобы попросить прощения у Николауса, я сказал ему что-то обидное, грубое, хотел показать свое молодечество. Николаус ничего не ответил, но, когда он повернул к дому, я увидел по выражению его лица, как мучительно он страдает. Много раз по ночам вставало передо мной это страдальческое лицо, и я испытывал стыд и раскаяние. Постепенно воспоминание слабело, потом исчезло совсем, но сейчас оно снова владело мной и терзало меня.
Другой раз, это было уже в школе и нам было по одиннадцати лет, я опрокинул чернильницу и залил четыре тетради. Мне грозила порка. Но я ловко свалил все на Николауса, и суровое наказание досталось ему.
И, наконец, совсем недавно, в прошлом году, я обманул его, когда мы менялись крючками для удочки. Я всучил ему крупный крючок с надломом, а взял три поменьше, маленьких, совсем еще новых. Крючок у него сломался в первый же раз, как он вытащил рыбу, но он не подозревал, что я обманул его, и, когда я хотел со стыда вернуть ему один из его крючков, он не захотел его брать и сказал:
— Мена есть мена. Кто же тут виноват, если крючок сломался?
Да, сон не шел. Воспоминание об этих трех мелких подлостях не покидало меня, и думать о них было много больнее, чем обычно, когда речь идет о живых людях. Николаус был еще жив, но для меня он был мертвым. Ветер стонал в деревянных ставнях, дождь барабанил в стекла.
Утром я нашел Сеппи и рассказал ему обо всем. Мы стояли на берегу реки. Сеппи сильно переменился в лице, губы его дрогнули, но он ничего не сказал; мои слова словно оглушили его. Так он стоял и молчал, потом слезы брызнули у него из глаз, и он отвернулся. Я взял его крепко под руку, и мы пошли вместе, думая об одном и том же, не говоря ни слова. Пройдя мост, мы спустились в долину, потом поднялись на лесистый холм, и только там обрели дар речи. Мы говорили о Николаусе и вспоминали всю нашу дружбу. Сеппи не переставая твердил, словно говоря сам с собой:
— Двенадцать дней! Меньше двенадцати дней!
Мы решили, что все оставшееся время будем проводить с Николаусом. Мы должны насладиться его дружбой, каждый час был на счету. Но сейчас у нас не хватало духу пойти к нему. Нам было жутко, ведь это — почти все равно, что увидеть мертвого. Сказать это вслух мы не решались, но думали именно так. Поэтому мы оба вздрогнули, когда за поворотом дороги столкнулись лицом к лицу с Николаусом. Он весело крикнул:
— Ну-ну! Что это у вас такие кислые лица? Уж не повстречали ли вы привидение?
Мы не могли вымолвить ни слова в ответ, но, к счастью, этого и не требовалось. Николаус был готов говорить за троих. Он только что виделся с Сатаной и все еще ликовал после беседы с ним. Сатана рассказал ему о нашем полете в Китай. Николаус попросил взять и его в какое-нибудь путешествие, и Сатана обещал ему, сказал, что возьмет его в далекое путешествие, увлекательное и прекрасное. Николаус просил его, чтобы он и нас двоих взял, но Сатана сказал, что сейчас невозможно; а придет наше время, отправимся и мы путешествовать. Сатана обещал прийти за ним точно тринадцатого числа, и Николаус с нетерпением считал оставшиеся часы. Тринадцатое было то самое роковое число, и мы тоже считали оставшиеся часы. Мы прошагали в тот день втроем не одну милю, выбирая излюбленные тропинки, знакомые нам еще с детства, и все время напоминая друг другу то один, то другой интересный случай из нашей дружбы. Веселился, впрочем, один Николаус; мы с Сеппи ни на минуту не могли позабыть мучившую нас страшную тайну. Мы старались обходиться с нашим другом как можно внимательнее и бережнее, старались показать ему, как мы любим его, и ему это было очень приятно. Мы все время старались оказать ему какую-нибудь услугу, хоть маленькое одолжение, и это тоже его радовало. Я отдал ему семь рыболовных крючков, все мое достояние, и уговорил его принять их в подарок, а Сеппи подарил ему новенький перочинный нож и желто-красный волчок. (Сеппи признался мне после, что недавно надул Николауса при обмене и теперь хотел чем-нибудь искупить вину, хоть Николаус и не помнил зла.) Сейчас он наслаждался нашим вниманием и был счастлив, что у него такие друзья. Его нежность к нам и его благодарность заставляли страдать нас, мы чувствовали себя недостойными его дружбы. Расставаясь с нами, Николаус сиял от восторга и говорил, что еще никогда в жизни не был так счастлив.
По дороге домой Сеппи сказал мне:
— Мы всегда любили Николауса, но разве мы дорожили им так, как сейчас, когда теряем его?
На другой и на третий день мы старались проводить все свободное время с Николаусом. Чтобы побольше побыть вместе, мы трое всеми правдами и неправдами увиливали от наших домашних обязанностей. Наши родители бранили нас и грозились, что нас накажут. Просыпаясь каждое утро, мы с Сеппи дрожали от ужаса и твердили: «Осталось всего десять дней. Всего девять дней. Восемь дней. Семь». Дни бежали один за другим, а Николаус был беспечен и весел и не мог понять, почему мы грустим.
Он пускался на всевозможные выдумки, чтобы развлечь нас, но большого успеха он не имел. Наша веселость была принужденной, наш смех замирал, словно что-то глушило его изнутри, и переходил в печальные вздохи. Тогда он стал расспрашивать нас, почему мы грустны, говорил, что хотел бы помочь нам или хотя бы облегчить наше горе своим участием, и нам приходилось лгать, чтобы успокоить его.
А больше всего нас ужасало, когда Николаус назначал что-нибудь вперед, часто преступая в своих планах роковое тринадцатое число. Всякий раз при этом мы внутренне содрогались. Он не терял надежды развлечь нас и вывести из уныния, и наконец, когда ему оставалось жить только три дня, он сказал нам смеясь, что придумал отличную штуку. На четырнадцатое он назначает пикник и танцы для девочек и мальчишек всей нашей деревни на том самом месте в лесу, где мы повстречали в первый раз Сатану. Мы слушали нашего друга в отчаянии. Ведь четырнадцатого его должны хоронить! Сказать, что мы не согласны, было нельзя. Он, конечно, захочет узнать, почему мы не согласны, а мы ничего не сумеем ответить. Он попросил нас помочь ему известить всех гостей, и мы согласились — разве можно отказать в чем-нибудь умирающему товарищу! Но это было ужасно, ведь мы приглашали гостей на его похороны!
Какими страшными были эти одиннадцать дней! Но сейчас, когда меня отделяет от них целая жизнь, я вспоминаю то время с благодарностью и умилением. Ведь это были дни близости с ушедшим от нас другом, и с той поры я уже никогда не знал дружбы, которая была бы такой тесной и нежной. Мы считали каждый час и минуту ускользающего от нас времени и цеплялись за них с той страстью отчаяния, какую испытывает скупец, когда разбойники расхищают дукат за дукатом его богатство, а он не в силах им помешать.
В последний вечер мы задержались дольше обыкновенного. Вина была наша, мы медлили расстаться с Николаусом, и когда наконец простились с ним у дверей его дома, час был уже поздний. Мы помешкали чуть у двери, когда он ушел, и услышали то, чего опасались. Отец Николауса, уже не раз грозивший ему наказанием, жестоко побил его, и мы услышали, как Николаус заплакал. Мы пошли домой с печалью в душе, сокрушаясь, что это случилось по нашей вине. Мы жалели не только Николауса, жалели и его отца. Мы думали: «Если бы он знал… если бы он только знал…»
Утром Николаус не пришел на наше обычное место, и мы поспешили к нему, чтобы узнать почему.
Его мать сказала:
— Отец потерял терпение, говорит, что хватит с него. Когда Ники ни кликнешь, его нет дома, а потом выясняется, что он где-то гуляет с вами вместе. Вчера вечером отец отлупил его. Я жалею Ники и много раз спасала его от порки, но на этот раз промолчала, потому что сама на него тоже сердилась.
— Ах, если бы вы заступились за Ники! — сказал я дрожащим голосом. — Может быть, это послужило бы вам утешением.
Мать Николауса гладила белье утюгом и стояла спиной к нам. Тотчас она обернулась с удивленным и обеспокоенным видом:
— Что это ты говоришь?
Я был застигнут врасплох. Она продолжала глядеть на меня в упор, а я все не знал, как объяснить ей мои слова. Мне на выручку пришел находчивый Сеппи:
— Конечно, вам будет приятно вспомнить об этом. Вчера как раз Николаус рассказывал нам, как вы всегда за него заступаетесь, — вот мы и позадержались. Он говорил, что отцу никогда не удастся его отлупить, пока вы стоите рядом. Он так интересно об этом рассказывал, а мы с таким вниманием слушали, что совсем позабыли про поздний час.
— Значит, он вам об этом рассказывал, правда? — спросила она, вытирая глаза уголком фартука.
— Спросите хоть Теодора, он вам подтвердит.
— Мой Ники хороший, добрый мальчик, — сказала она. — Ах, зачем я дала отцу высечь его. Никогда не позволю больше. Подумать только, я-то сержусь и браню его, а он весь вечер расхваливает меня перед своими друзьями. Боже мой, если бы знать все заранее! Тогда мы не ошибались бы так, а то бродим впотьмах и спотыкаемся, словно скоты неразумные. Теперь я уже никогда не смогу вспоминать этот вечер без сердечной боли.
Она была точно такая же, как и все остальные. В эти несчастные дни, казалось, никто не мог рта раскрыть, чтобы не выпалить что-нибудь, от чего нас охватывал трепет. Да они все «бродили впотьмах» и не понимали к тому же, какие грустные истины они изрекали.
Сеппи спросил, нельзя ли Николаусу пойти погулять с нами.
— К сожалению, нет, — отвечала она. — Отец велел подержать его взаперти, чтобы он сильнее почувствовал, что наказан.
Мы переглянулись. Это был шанс на спасение. Если Николауса не выпустят из дому, он не утонет. Для верности Сеппи спросил:
— Он просидит взаперти только утро, сударыня, или весь день до вечера?
— Весь день… По правде сказать, обидно, погода такая хорошая. И ему непривычно сидеть взаперти. Но он там готовится к пикнику, и это его развлечет. Надеюсь, что он не очень будет скучать.
Что-то в ее лице придало Сеппи храбрости, и он спросил, нельзя ли нам подняться наверх к Николаусу и составить ему компанию.
— Вот и молодцы! — сказала она сердечно. — Вы настоящие друзья, если готовы отказаться ради него от веселой прогулки. Хоть иной раз я вас и браню, мальчики, но сердце у вас доброе. Возьмите по пирожку, а этот отдайте Ники, скажите: мама послала.
Первое, что бросилось нам в глаза, когда мы вошли в комнату Николауса, были стенные часы. Они показывали без четверти десять. Возможно ли, что ему оставалось так мало жить? Сердце у меня сжалось. Николаус подпрыгнул от радости и кинулся обнимать нас. Он не скучал, готовился к пикнику и был отлично настроен.
— Садитесь, — сказал он, — я вам кое-что покажу. Я смастерил змея, вы просто ахнете. Он сушится у мамы на кухне. Сейчас притащу.
На столе у него были расставлены всякие заманчивые вещички. Это были призы, которые Николаус приготовил для пикника. На покупку их он потратил все, что сберег в копилке. Уходя, он сказал:
— Вот, полюбуйтесь, а я схожу вниз. Хочу попросить маму прогладить змея, чтобы он поскорее высох.
Он выскочил и, насвистывая, побежал вниз по лестнице.
Мы не стали любоваться призами. Нас ничто не занимало сейчас, кроме стрелок на циферблате. Молча мы вслушивались в ход настенных часов, и каждый раз, как минутная стрелка передвигалась на деление вперед, мы согласно кивали: миновала еще минута в состязании жизни со смертью. Глубоко вздохнув, Сеппи сказал:
— До десяти — две минуты. Через семь минут, Теодор, смерть останется позади. Он будет спасен. Он…
— Тсс! Я как на иголках. Гляди и молчи.
Прошло пять минут. Мы задыхались от волнения и страха.
Еще три минуты. На лестнице послышались чьи-то шаги.
— Он спасен!
Мы вскочили и ринулись к двери.
Вошла мать Николауса со змеем в руках.
— Вот это так змей! — сказала она. — А сколько он потрудился над ним! Начал еще на рассвете, а кончил перед вашим приходом.
Она прислонила змея к стене и чуточку отступила, чтобы лучше его рассмотреть.
— Ники сам его расписал, и я бы сказала — на славу. Церковь, правда, не очень похожа, но взгляните на мост, каждый скажет, что это наш мост. Он велел принести змея сюда. Боже мой, семь минут одиннадцатого, а я-то здесь с вами!
— Где он?
— Сейчас вернется. Выбежал на минутку.
— Выбежал на минутку?!
— Да. К нам зашла мать маленькой Лизы и говорит, что ее дочурка куда-то пропала и она сильно волнуется. Я и говорю Николаусу: «Хоть отец и запретил тебе выходить из дому, сбегай поищи Лизу…» Да что это с вами, почему вы такие бледные? Вы оба больны, наверно. Сядьте, я сейчас принесу вам лекарство. Это от пирожков. Тесто было тяжеловато, но я думала, что…
Она исчезла, не кончив фразы, а мы ринулись оба к окну, которое выходило на реку. На дальнем конце моста стояла толпа, народ сбегался со всех сторон.
— Все кончено! Бедный наш Николаус! Ах, зачем она выпустила его из дому!
— Уйдем, — сказал Сеппи, подавляя рыдания. — Скорее уйдем, я не в силах видеть ее. Сейчас она все узнает.
Но уйти нам не удалось. Когда мы сбегали с лестницы, мать Николауса встретила нас с пузырьком в руках и заставила сесть и принять лекарство. Потом захотела проверить, помогли ли нам ее капли. Убедившись, что с нами все то же, она запретила нам уходить, а сама все бранила себя, что угостила нас пирожками.
Наконец настал миг, которого мы страшились. За дверью послышался шум и топот, и люди с обнаженными головами торжественно внесли в дом и положили на кровать два бесчувственных тела.
— О господи! — вскричала несчастная мать. Упав на колени, она обняла своего мертвого сына и стала осыпать его поцелуями. — Это я… Я виновата во всем, я погубила его! Если бы я не сняла запрет и не выпустила его, с ним бы этого не случилось. Я наказана по заслугам, я жестоко поступила вчера, когда он просил меня, свою мать, за него заступиться.
Она рыдала и причитала, и все женщины тоже рыдали, жалея ее и старались ее утешить, но она не слушала утешений и только твердила, что никогда не простит себе этого, что, если бы Николаус остался дома, он был бы жив и здоров, что она погубила его.
Все это показывает, как неразумны люди, когда упрекают себя за что-либо, что они совершили. Сатана нам сказал, что в жизни каждого человека не случается ничего, что не было бы обусловлено самым первым его поступком; и что человек не в силах нарушить предусмотренный ход своей жизни или повлиять на него.
Но вот раздался пронзительный вопль. Неистово расталкивая толпу, в дом вбежала фрау Брандт, простоволосая, полуодетая и, бросившись к своей мертвой дочери, стала осыпать ее ласками и поцелуями, стеная и бормоча несвязные речи. Истощив свое отчаяние до конца, она поднялась; на ее залитом слезами лице вспыхнуло ожесточенное и гневное выражение. Грозя небу сжатыми кулаками, она сказала:
— Скоро две недели, как меня мучают сны и предчувствия. Я знала, ты хочешь отнять у меня самое дорогое. Ночи и дни, дни и ночи я пресмыкалась перед тобой, молила тебя пожалеть невинное дитятко. И вот твой ответ на мои мольбы!
Она ведь не знала, что девочка спасена, она не знала об этом.
Фрау Брандт осушила глаза, отерла слезы с лица и стояла как вкопанная, продолжая ласкать щечки и локоны девочки и не сводя с нее взора. Потом сказала все так же горестно:
— В его жестоком сердце нет сострадания. С сегодняшнего дня я не молюсь больше богу.
Она взяла на руки свою мертвую девочку и пошла прочь. Толпа шарахнулась в стороны, чтобы пропустить ее. Все были напуганы тем, что она сказала.
Бедная женщина! Сатана прав, мы не знаем, где счастье и где несчастье, и не умеем отличать одно от другого. Не раз с той поры мне приходилось слышать, как люди молили бога сохранить жизнь умирающему. Я не делаю этого никогда.
Утопленников отпевали на другой день в нашей маленькой церкви. На панихиду собралась вся деревня, в том числе и те, кто был приглашен на пикник. Пришел и Сатана, и это было вполне естественно: ведь если бы не он, не было бы и панихиды. Николаус умер без покаяния, и пришлось объявить сбор пожертвований на заупокойные службы, чтобы выручить его из чистилища. Удалось собрать лишь две трети потребных денег, и родители Николауса уже решили обратиться к ростовщику, когда подошел Сатана и внес последнюю треть. Он по секрету сказал нам, что никакого чистилища не существует и что он дает эти деньги лишь для того, чтобы родители Николауса и их друзья не горевали и не расстраивались. Мы восхитились его поступком, но он возразил нам, что деньги ничто для него.
На кладбище плотник, которому фрау Брандт уже год была должна пятьдесят зильбергрошей, отобрал у нее гроб с мертвой дочерью вместо залога. Фрау Брандт не платила долга потому, что ей нечем было платить и сейчас у нее тоже не было денег. Плотник унес гроб домой и четверо суток держал у себя в погребе. Мать сидела все это время у порога его дома и просила пожалеть ее. Наконец он зарыл гроб без церковных обрядов на скотном дворе у своего брата. Лизина мать почти помешалась от стыда и от горя. Она забросила дом и хозяйство и бродила по городу, проклиная плотника и кощунственно понося законы империи и святой церкви. На нее было жалко смотреть. Сеппи просил Сатану, чтобы он вмешался, но Сатана возразил, что плотник и все прочие — люди и поступают в точности так, как подобает этому классу животных. Если бы так поступала лошадь, он непременно вмешался бы. В случае, если какая-нибудь лошадь позволит себе подобный людской поступок, он просит тотчас сообщить ему, чтобы он мог вмешаться. Это, конечно, было насмешкой с его стороны. Где же отыщешь такую лошадь?
Через несколько дней мы почувствовали, что не можем больше терпеть отчаяния фрау Брандт, и решили просить Сатану, чтобы он рассмотрел другие линии ее жизни и выбрал какую-нибудь менее жестокую. Он сказал, что самая продолжительная линия ее жизни тянется еще сорок два года, а самая короткая — около тридцати лет, но что обе они полны горя, страданий, болезней и нищеты. Единственно, что он еще может сделать, это задержать ход ее жизни на три минуты и переменить тем ее направление. Если мы согласимся, то он готов. Решать надо немедленно. Нас с Сеппи раздирали сомнения и нерешительность. Мы не успели еще расспросить Сатану о подробностях, как он сказал, что больше нельзя ждать, да или нет, — и мы крикнули:
— Да!
— Все! — сказал он. — Она должна была сейчас повернуть за угол. Я задержал ее. Это переменит ее жизненный путь.
— Что же с ней теперь станется?
— То, что должно с ней статься, уже происходит. Вот она встретила ткача Фишера и повздорила с ним. Теперь тот обозлился и задумал ей отомстить (он не решился бы, если бы не эта последняя ссора). Фишер ведь был при том, когда фрау Брандт произнесла свои кощунственные слова над телом умершей дочери.
— Что же он теперь сделает?
— Он уже сделал. Донес на нее. Через три дня ее сожгут на костре.
Мы оледенели от ужаса. Язык не повиновался нам. Мы навлекли на фрау Брандт эту страшную кару, вмешавшись в ее жизнь! Сатана прочел наши мысли и сказал:
— Вы рассуждаете, как свойственно людям, — иными словами, бессмысленно. Я осчастливил эту бедную женщину. Ей все равно суждено было быть в раю. Теперь срок ее блаженства в раю увеличится и на столько же лет сократятся ее страдания в этой земной жизни.
Недавно мы с Сеппи решили никогда не просить Сатану помогать нашим друзьям: ведь он полагает, что оказывает человеку услугу, убивая его! Но сейчас, прослушав его разъяснение, мы стали думать иначе. И даже были довольны своим поступком, гордились им.
Немного погодя я вспомнил о Фишере и робко спросил Сатану:
— А как будет с Фишером? То, что он сделал, тоже изменит линию его жизни?
— Конечно, коренным образом. Если бы он не встретился с фрау Брандт, так умер бы очень скоро, тридцати четырех лет от роду. А теперь проживет девяносто лет, будет богат и вообще, по вашим понятиям, счастлив.
Мы снова обрадовались, мы возгордились, что осчастливили Фишера и ожидали, что Сатана тоже будет доволен. Однако он оставался холоден. Мы с беспокойством ждали, что он нам скажет, но он молчал. Тогда, снедаемые тревогой, мы спросили его, нет ли какой-нибудь тени в счастливой судьбе Фишера. Сатана задумался, потом ответил:
— Видите ли, это сложный вопрос. Если бы все осталось по-старому, Фишер попал бы в рай.
Мы с Сеппи остолбенели.
— А сейчас?
— Не будьте в таком отчаянии. Ведь вы не хотели ему зла. Пусть это утешит вас.
— Боже мой! Как это может утешить нас? Ты должен был предупредить нас заранее.
Наши слова не оказали на Сатану ни малейшего действия. Он не способен был почувствовать боль или страдание, не мог даже толком понять, что это такое. Он рисовал их себе отвлеченно, рассудком. А так не годится. Пока не хлебнешь горя сам, ты будешь всегда судить о чужом горе приблизительно и неверно. Напрасно мы старались ему разъяснить, как ужасно то, что случилось, и как дурно мы поступили, причинив Фишеру это зло. Он отвечал, что не видит особенной разницы, попадет Фишер в рай или в ад, что в раю по нем плакать не будут, там таких Фишеров сколько угодно. Мы старались втолковать Сатане, что он не должен брать на себя решение подобных вопросов, что Фишер сам вправе судить, что для него лучше и что хуже. Но наши уговоры пропали впустую. Сатана отвечал, что не станет заботиться о всех Фишерах в мире…
В эту минуту на другом конце улицы показался Фишер. Я едва устоял на ногах, только представив, какая его ждет судьба по нашей вине. А Фишер и думать не думал, что с ним приключилось худое. Он шагал энергичным упругим шагом, как видно, очень довольный, что ему удалось погубить фрау Брандт, и с нетерпением поглядывая через плечо. Наконец он увидел то, чего ждал. Стражники вели фрау Брандт, закованную в кандалы. За ней бежала толпа зевак, которые оскорбляли ее и кричали: «Богохульница! Еретичка!» Некоторые подбегали поближе, чтобы ударить ее, и стража, которая должна была охранять заключенную, делала вид, будто не замечает.
— Прогони их! Скорей прогони! — закричали мы Сатане, позабыв в эту минуту, что любое его вмешательство меняет судьбу людей. Он чуточку дунул, и все они вдруг зашатались, заспотыкались, размахивая руками и словно хватаясь за воздух. А потом побежали в разные стороны, крича от ужасной боли. Дунув, Сатана сокрушил каждому из них по ребру. Мы спросили его, не переменил ли он тем линию их жизни.
— Конечно. Одни из них проживут теперь больше, другие меньше. Некоторые выгадают от перемены, но большинство прогадает.
Мы не решились спросить, не ждет ли кого-либо из них судьба Фишера. Лучше было не спрашивать. Ни я, ни Сепии не сомневались, что Сатана хочет помочь нам, но нас все сильнее стали смущать его приговоры. До того мы хотели просить его познакомиться с нашей линией жизни и посмотреть, нельзя ли ее улучшить. Теперь мы отказались от этой мысли совсем и решили не говорить с ним на подобные темы.
День или два в деревне только и было толков, что об аресте фрау Брандт и о таинственной каре, постигшей ее мучителей. Зал суда ломился от публики. Исход дела был предрешен, потому что фрау Брандт повторила на суде все свои богохульные речи и отказалась взять их назад. Когда ей стали грозить смертной казнью, она сказала, что охотно умрет и предпочитает иметь дело с настоящими дьяволами в аду, чем с их жалкими подражателями в нашей деревне. Ее обвинили в том, что она сокрушила ребра своим преследователям при помощи чар, и спросили, откуда знакома она с колдовством. Она отвечала с презрением:
— Неужели вы думаете, святоши, что были бы живы, если бы я обладала хоть какой-нибудь колдовской силой? Я убила бы вас на месте. Выносите свой приговор и оставьте меня в покое. Вы мне отвратительны.
Суд вынес обвинительный приговор. Фрау Брандт отлучили от церкви, лишили блаженства и обрекли на адские муки. Потом на нее надели балахон из грубой холстины, передали светским властям, и под мерный звон колокола повели на рыночную площадь. Мы видели, как ее приковали к столбу, и как первый, неколеблемый ветром сизый дымок поднялся над ее головой. Гневное выражение на ее лице сменилось ласковым и умиротворенным, она оглядела собравшуюся толпу и негромко сказала:
— Когда-то давно-давно мы с вами были невинными крошками и играли все вместе. Во имя этих светлых воспоминаний я прощаю вас.
Мы ушли с площади, чтобы не видеть, как сожгут фрау Брандт, но слышали ее крики, хоть и заткнули уши. Но вот крики стихли, — значит, она в раю, пусть отлученная. Мы были рады, что она умерла, и не жалели, что были причиной этого.
Прошло несколько дней, и Сатана появился снова. Мы всегда ждали его с нетерпением, с ним жизнь была веселее. Он подошел к нам в лесу, на месте нашей первой встречи. Жадные до развлечений, как все мальчишки, мы попросили его что-нибудь нам показать.
— Что ж! — сказал он. — Я покажу вам историю людского рода — то, что вы называете ростом цивилизации. Хотите?
Мы ответили, что хотим.
Мгновенным движением мысли он превратил окружающий лес в Эдем. Авель приносил жертву у алтаря. Появился Каин с дубиной в руках . Он прошел совсем рядом, но, как видно, нас не заметил и непременно наступил бы мне на ногу, если бы я ее вовремя не отдернул. Он стал что-то говорить брату на непонятном нам языке. Тон его становился все более дерзким и угрожающим. Зная, что сейчас будет, мы отвернулись, но услышали тяжкий удар, потом стоны и крики. Наступило молчание. Когда мы снова взглянули в ту сторону, умирающий Авель лежал в луже крови, а Каин стоял над ним, мстительный и нераскаянный.
Видение исчезло, и длинной чередой потянулись неведомые нам войны, убийства и казни. Затем наступил потоп. Ковчег носился по бурным волнам. На горизонте, сквозь дождь и туман виднелись высокие горы. Сатана сказал:
— Цивилизация началась с неудачи. Сейчас будет новый зачин.
Сцена переменилась. Мы увидели Ноя, упившегося вином. Потом Сатана показал нам Содом и Гоморру. Историю с Лотом он назвал «попыткой отыскать во всем свете хотя бы двух или трех приличных людей». Потом мы увидели Лота и его дочерей в пещере.
Дальше последовали войны древних иудеев. Они убивали побежденных и истребляли их скот. В живых оставляли только молодых девушек, которые становились военной добычей.
Мы увидели, как Иаиль проскользнула в шатер и вбила колышек прямо в висок спящему гостю . Это было совсем рядом; кровь, брызнувшая из раны, потекла красной струйкой у наших ног, и мы могли бы, если бы захотели, коснуться ее пальцем.
Перед нами прошли войны египтян, греков и римлян, вся земля залита кровью. Римляне коварно обошли карфагенян; мы увидели ужасающее избиение этих отважных людей . Цезарь вторгся в Британию. «Варвары, жившие там, не причинили ему никакого вреда, но он хотел захватить их землю и цивилизовать их вдов и сирот», — пояснил Сатана.
Появилось христианство. Действие перенеслось в Европу. Мы увидели, как на протяжении столетий христианство и цивилизация шла нога в ногу, «оставляя на своем пути голод, опустошение, смерть и прочие атрибуты прогресса», как сказал Сатана.
Войны, войны и снова войны, по всей Европе и во всем мире. По словам Сатаны, эти войны велись во имя династических интересов, иногда же — чтобы подавить народ, который был слабее других. «Ни разу, — добавил он, — завоеватель не начал войну с благородной целью. Таких войн в истории человечества не встречается».
— Ну вот, — заключил Сатана, — мы с вами обозрели прогресс человеческого рода — до наших дней. Кто скажет, что он недостоин всяческого удивления? Сейчас мы заглянем в будущее.
Он показал нам сражения, в которых применялись еще более грозные орудия войны и которые были еще ужаснее по числу погубленных жизней.
— Вы можете убедиться, — сказал он, — что человеческий род не отстает в развитии. Каин прикончил брата дубиной. Древние иудеи убивали мечами и дротиками. Греки и римляне ввели латы, создали воинский строй и полководческое искусство. Христиане изобрели порох и огнестрельное оружие. Через два-три столетия они неизмеримо усовершенствуют свои орудия убийства, и весь мир должен будет признать, что без христианской цивилизации война осталась бы детской игрой.
Тут Сатана залился бесчувственным смехом и принялся издеваться над человеческим родом, хоть и отлично знал, как задевают нас эти слова. Никто, кроме ангела, так не поступит. Страдания для ангелов ничто, они о них только слыхали.
И я и Сеппи не раз уже пробовали с осторожностью, в деликатной форме объяснить Сатане, насколько неправилен его взгляд на человечество. Он обычно отмалчивался, и мы считали его молчание согласием. Так что эта речь Сатаны была для нас сильным ударом. Наши уговоры, видимо, не произвели на него сколько-нибудь заметного впечатления. Мы были разочарованы и огорчены, подобно миссионерам, проповеди которых остались втуне. Впрочем, мы не обнаруживали перед ним своих чувств, понимая, что момент для этого неподходящий.
Сатана продолжал смеяться своим бесчувственным смехом, пока не устал. Потом он сказал:
— Разве это не крупный успех? За последние пять или шесть тысяч лет родились, расцвели и получили признание не менее, чем пять или шесть цивилизаций. Они отцвели, сошли со сцены, исчезли, но ни одна так и не сумела найти достойный своего величия, простой и толковый способ убивать человека. Кто посмеет обвинить их, что они мало старались? Убийство было любимейшим делом людей с самой их колыбели, но я полагаю, одна лишь христианская цивилизация добилась сколько-нибудь стоящих результатов. Пройдет два-три столетия, и никто уже не сможет оспорить, что христиане — убийцы самой высшей квалификации, и тогда все язычники пойдут на поклон к христианам, — пойдут не за верой, конечно, а за оружием. Турок и китаец купят у них оружие, чтобы было чем убивать миссионеров и новообращенных христиан.
Тут Сатана снова открыл свой театр, и перед нами прошли народы множества стран, гигантская процессия, растянувшаяся на два или три столетия истории, бесчисленные толпы людей, сцепившихся в яростной схватке, тонущих в океанах крови, задыхающихся в черной мгле, которую озаряли лишь сверкающие знамена и багровые вспышки орудийного огня. Гром пушек и предсмертные вопли сраженных бойцов не затихали ни на минуту.
— К чему все это? — спросил Сатана со зловещим хохотом. — Решительно ни к чему. Каждый раз человечество возвращается к той же исходной точке. Уже целый миллион лет вы уныло размножаетесь и столь же уныло истребляете один другого. К чему? Ни один мудрец не ответит на мой вопрос. Кто извлекает для себя пользу из всего этого? Только лишь горстка знати и ничтожных самозванных монархов, которые пренебрегают вами и сочтут себя оскверненными, если вы прикоснетесь к ним, и захлопнут дверь у вас перед носом, если вы постучитесь к ним. На них вы трудитесь, как рабы, за них вы сражаетесь и умираете (и гордитесь этим к тому же вместо того, чтобы почитать себя опозоренными). Само наличие этих людей — удар по вашему достоинству, хотя вы и страшитесь это признать. Они не более чем попрошайки, которых вы из милости кормите, но эти попрошайки взирают на вас, как филантропы на жалких нищих. Такой филантроп обращается с вами, как господин со своим рабом, и слышит в ответ речь раба, обращенную к господину. Вы не устаете кланяться им, хотя в глубине души — если у вас еще сохранилась душа — презираете себя за это. Первый человек был уже лицемером и трусом и передал свое лицемерие и трусость потомству. Вот дрожжи, на которых поднялась ваша цивилизация. Так выпьем же, чтобы она процветала и впредь! Выпьем, чтобы она не угасла. Выпьем, чтобы…
Тут он заметил, как глубоко мы обижены, на полуслове оборвал свою речь, перестал так жестоко смеяться и, сразу переменившись, сказал:
— Нет, давайте выпьем за здоровье друг друга и забудем про цивилизацию. Вино, которое пролилось нам в бокалы, — земное вино, я предназначил его для того, прежнего тоста. А сейчас бросьте эти бокалы. Новый тост мы отметим вином, которого свет не видывал.
Мы повиновались и протянули к нему руки. Новое вино было разлито в кубки необычайной красоты и изящества, которые были сделаны из какого-то неведомого нам материала. Кубки эти менялись у нас на глазах так, что казались живыми. Они сверкали, искрились, переливались всеми цветами радуги, ни на минуту не застывали в недвижности. Разноцветные волны сшибались в них, идя одна на другую, и разлетались брызгами разных оттенков. Больше всего они походили на опалы в морском прибое, пронизывающие своим огнем набегающий вал. Вино было вне каких-либо доступных для нас сравнений. Выпив его, мы ощутили странное околдовывающее чувство, словно вкусили с ним райский восторг. Глаза у Сеппи наполнились слезами, и он вымолвил благоговейно:
— Когда-нибудь и мы будем там, и тогда…
Мы оба украдкой глянули на Сатану. Должно быть, Сеппи ожидал, что он скажет: «Да, придет такой час, и вы тоже там будете», — но Сатана словно о чем-то задумался и не сказал ничего. Я внутренне содрогнулся, я знал, что Сатана слышал слова Сеппи, — ничто сказанное или хотя бы помысленное не проходило мимо него. Бедный Сеппи смешался и не закончил начатой фразы. Кубки взлетели вверх, устремились в небо, словно три лучистых сияния, и враз пропали. Почему они не остались у нас в руках? Это было дурным предзнаменованием и навевало грустные мысли. Увижу ли я снова свой кубок? Увидит ли Сеппи свой?
Назад: ГЛАВА VII
Дальше: ГЛАВА IX