16
Старенький СТЗ, сопя и постреливая, попыхивая дымком, кольцами вылетавшим из выхлопной трубы, неторопко полз по борозде, оставляя за собой светло-жирные, отливающие вороньим крылом пласты чернозема. Погребенная под этими тяжкими пластами золотистая стерня лишь между валами кое-где могла просунуть к свету вольному косо срезанный острый стебелек. По пятам за плугом, стараясь опередить один другого, скакали вприпрыжку грачи, белоносые, важные. Сравнявшиеся давно с ними, но еще черноклювые их питомцы, не избавившиеся до конца от детской привычки нахлебников, бежали по самой кромке борозды, горланили, часто взмахивали крылами, вымогая у родителей поживу — светло-розового дождевого червяка либо личинку жука-кузьки, загодя позаботившегося о продолжении своего зловредного для пахаря рода и упрятавшего яйца глубоко в землю. Низко над зябью кружили коршуны, но эти выискивали, высматривали в ней иное — полевую мышь, суслика. Но у пернатых хищников на земле были серьезные конкуренты — лисы. Нахальные и хитрющие по своей лисьей породе, они выбегали на свежую пахоту с двух сторон — от Правикова и Дрофева оврагов — и нередко выхватывали добычу прямо из когтей коршуна пли ястребка, затем, вытянувши не опушившийся еще до конца длинный свой хвост, уносили добычу в норы, а если были уж слишком голодны, пожирали ее на месте, сладко облизываясь красными, как кусок кумача, языками. На крики трактористов «Ату, узы ее, возьми!» мошенницы лишь подымали остроносые свои рыльца, настораживали уши, выжидая, что последует за грозными этими выкриками, и, убедившись, что не последует решительно ничего опасного для них, вновь, как ни в чем не бывало, принимались за охоту. Порою воздушные разбойники пытались переменить игру, обратить ее в свою пользу, — они сами пробовали, мгновенно кинув себя к земле, подцепить перед самым лисьим носом мышь или того же суслика, но лиса, по стремительно приближающейся ли тени, по свисту ли крыл, раньше догадывалась о таком намерении и почти всегда успевала принять предупредительные меры, то есть схватить добычу и сейчас же проглотить. Но в тех редких случаях, когда опережал коршун, она делала кряду несколько больших прыжков вверх, словно еще надеясь спасти ускользнувшую от нее добычу, и затем долго жалобно тявкала, будто ее и вправду обокрали, ограбили средь бела дня: плуты, как известно, очень любят околпачивать других и совершенно не выносят, когда жертвою надувательства становятся сами. Нередко перед трактором, на невспаханной еще полосе, подымался разбуженный гулом мотора заяц и спросонья, видимо, не знал, что ему надо делать, — дул прямо перед машиной, высоко подбрасывая зад, мелькая белым подбивом куцего хвоста. Павлик и Филипп по древнему инстинкту охотников, приподымались за рулем и орали как очумелые: «Держи, держи косого!» Зайчишка так наддавал, что в один миг скрывался в чернеющих неподалеку посадках. А ребята долго еще не могли прийти в себя, не в силах погасить в своем теле охотничьего зуда, а в глазах — яростного, звериного блеска. Пальцы вздрагивали, будто в них только что побывал длинноухий трусишка, которому на этот раз удалось вырваться и улепетнуть. Какое-то время были заняты воспоминанием этого веселого происшествия. Обменивались впечатлениями.
— Эх как он тяпнул! — кричал, чтобы перекричать шум мотора, Филипп.
— Еще немного, и наехали б на него! — в свою очередь орал Павлик, смеясь и радуясь.
В эту минуту он ничем не отличался от своего напарника. Глаза, щеки, уши — все горело у него, все полыхало жарким пламенем. Вспугнутый ими заяц напомнил ему недавнюю картину: паническое бегство женщин с разгромленного свадебного поезда, жуткий страх в глазах Штопалихи, опрокинутые телеги, отчаянная брань Пиш-ки, Надёнкин вопль, ее белый кисейный платок, подхваченный ветром и кинутый на раскаленную выхлопную трубу трактора, растерянность Авдея, крик Фени, требовавшей остановиться, суетная беготня бригадира Тимофея Непряхина вокруг будки, одобрительная улыбка Насти Шпич, их комсорга (она-то, улыбка эта, может быть, и решила все дело). Вспомнив все это, Павлик почувствовал себя настоящим героем. Ему не довелось тогда, в сорок втором, убежать с Мишкой Тверсковым на фронт, под Сталинград, и совершить свой подвиг. Что ж, он совершил его сейчас. Правда, перед ним были не фашисты, но дядя Пишка… Чем он лучше? Зачем он насмехается, над Феней? Что она ему и всем им сделала плохого? Да она лучше всех на свете! Павлик-то уж это хорошо знает! Пусть только кто тронет ее хотя бы одним пальцем, он еще не такое сотворит! Он никого не убоится! Он заступится за нее!
Словом, Павлик был счастлив и горд. Но ему хотелось еще чего-то необыкновенного, но чего, он не знал. Исполненный нетерпеливого желания выкинуть еще какой-нибудь номер, придумывая, что бы сделать такое, чтобы вокруг всем было хорошо и весело, как вот ему самому сейчас, он не нашел ничего другого, как внезапно предложить десятилетнему племяннику:
— Хочешь посидеть за рулем?
Филипп вздрогнул, но промолчал, потому что не верил ушам своим. Но юный его дядя уже подымался с железного, высветленного сиденья, укладывал на нем ватник, явно уступая свое место ему, Филиппу. Вот теперь только мальчишка понял, что не ослышался. Покинув крыло, прикрывавшее зубастое колесо трактора, быстро скользнул к рулю и, судорожно, до помутнения в глазах, вцепился в него. Слезы счастливого страха застилали ему белый свет, и Филипп ничего не видел перед собой и готов был передать управление трактором Павлику, но, на его, Филиппа, счастье, тот отлично понимал, что могло быть в такую минуту с его оглушенным неслыханной радостью племянником. Чуть склонившись над ним, придерживая одною рукой руль, а другою обнимая плечо парнишки, Павлик ждал, когда тот немного успокоится, когда в глазах у него просветлеет, а к рукам придет уверенность.
Трактор между тем шел точно по борозде, за ним по-прежнему двигалось черное полчище грачей, которые непрерывно садились и взлетали, дрались из-за свежей борозды, где только и могло ожидать их лакомство. По-прежнему кружили ястреба и коршуны, выглядывая крохотного зверька, с тем чтобы молнией броситься вниз и утопить в теплое мягкое тельце острые когти.
Павлик, видя, что племянник малость освоился, советовал:
— Держи руль вот так. — Он положил свою руку рядом с рукой Филиппа. — Больше ничего не надо делать. Не крути его туда-сюда. Правое переднее колесо трактора должно вплотную прижиматься к краю борозды, а левое идти по стерне. Так трактор сам будет ехать, как надо. Твое дело не отпускать руль вправо. Вот так… Ну держи! Понял?
— По-о-о-нял, — сказал Филипп дрожащим голосом.
— Смелее, смелее. Так, молодец! — похваливал совсем по-взрослому Павлик. — Да ты ослабь пальцы-то! Они у тебя аж посинели!.. Ну, ну, вот, вот! Хорошо, давай, так, так! Молодец!
Кто хоть раз в жизни испытал сладостную власть над машиной, подчинил себе ее слепую могучую силу, тот поймет нашего героя. Первые минуты, когда он видел, что рядом с его руками не было больших, ловких и сильных рук Павлика, Филипп терялся, напряженно наморщенный лоб его покрывался испариной, сердце начинало стучать часто и напуганно, а глаза слезились. Но так было до тех пор, пока он в какой-то момент не почувствовал, что огромная рокочущая махина движется, покорная его воле, что ее стальное сердце стучит согласно с его сердцем, что они, трактор и водитель, слились как бы воедино, что дрожь того и другого передается взаимно, что теперь им ничто нипочем, что песня без слов, какую выводит мотор, звучит уже и в груди Филиппа, небывало, прямо-таки невиданно выросшего в своих глазах. Теперь он даже отваживался отвлечься на минутку, глянуть на Павлика, сидевшего на покатом крыле заднего колеса, на плуг, тремя своими большими лемехами ворочающий, вспарывающий земную твердь. Что там и говорить, Филипп был счастлив! Но для полного торжества не хватало, конечно, сверстников, сопливых его одногодков, которые теперь слоняются без дела по селу и не видят, что Филипп сам, совсем-совсем сам, без чьей-либо помощи (Павлик вон и не глядит на него, не хватается за руль своими руками), совершенно самостоятельно ведет трактор. Да что там одногодки! Геньф и Андрюшка Тверсковы, Мишкины братья, гораздо старше Филиппа, а еще ни разу не сидели за рулем трактора, а он вот, Филипп, сидит. Только почему же никто этого не видит?! Эх, если бы мамка хоть одним глазком глянула на него, то-то бы обрадовалась! Вот, сказала бы, ты какой у меня! Ну, мамка, та теперь, наверное, уже в Завидове, но где другие, куда они запропастились? Где тетя Маша, Настя, где Михаил Тверсков? Где дядя Тишка? Почему они так далеко отсюда со своими машинами? Разве нельзя было пахать где-нибудь поближе — тогда бы они видели, как он, Филипп… Хотя бы бабушка Катерина подошла, принесла свои галушки да поглядела! Нету никого…
— Не устал? — кричал в его ухо время от времени Павлик.
— Не-е-е-е! — махал отрицательно головой Филипп, боясь, как бы Павлик не спровадил его на крыло.
Но Павлик лишь в конце гона подменял племянника, чтобы развернуться, войти в борозду на другой стороне, а потом опять уступал руль Филиппу. Вдвоем им было весело, и дряхленышй тракторишко вроде бы помолодел рядом с ними и повеселел — мотор рокотал бодро и ровно. Лишь на солончаковых или суглинистых местах, узкими залысинами белевших на поле, начинал реветь натужно, со стоном, тогда и Филипп весь напрягался, привставал над сиденьем, словно хотел помочь машине; в такие минуты лицо его вновь заливалось потом, а глаза слезились. И когда трактор справлялся с железной твердостью почвы, мальчишка переводил дух, смахивал с лица пот, снова опускался на сиденье, на фуфайку, подложенную Павликом для того, чтобы Филиппу было повыше, удобнее.
Они делали круг за кругом, не замечая времени; другие трактористы были уже у будки, обедали, а эти увлеклись до того, что не видели красного флага, давно поднятого над будкой Катериной Ступкиной, скликавшей теперь таким дбразом всех к обеденному столу. Остановили свой трактор только тогда, когда он уперся в знакомую Павлику еще с времен войны воронку от бомбы. Никто почему-то не догадался закопать ее, сровнять с пашней, и теперь она незаживающей, гноящейся раной лежала на живом теле земли. По краям, впрочем, воронка заросла сорною, негодной травой — дурманом, татарником, осотом, молочаем; даже крапива каким-то неведомым путем перебралась сюда и, вымахав в сажень длиною, царствовала над всем этим чертополохом. На дне глубокой ямы рыжей сукровицей брезжила вода, — должно быть, скатившиеся туда осколки, ржавея, окрасили ее в такой цвет. Какие-то лягушки (в завидовских колодцах, погребах и речках таких и не увидишь, такие там не водятся) таращились оттуда своими пучеглазыми бельмами. И больше ничего тут не было. Павлику не терпелось засыпать воронку, закопать, порушить ее так, чтобы и следов от нее не осталось, но он видел, что не сможет сделать это сейчас: одному тут не совладать, надо будет собрать всех комсомольцев — он обязательно попросит об этом Настю Шпич — и устроить воскресник по уничтожению поганой воронки, чтобы она навсегда исчезла с родных полей вместе с этим вот дурманом и мерзкими пучеглазыми тварями…
Павлик и Филипп постояли еще немного у края вороп-ки. Им сделалось вдруг зябко и бесприютно; ветер, которого они и не замечали до этой минуты, пробрался под одежду, пронизывал насквозь, вызывая мелкую дрожь во всем теле. Ребята поспешили к трактору; тот охотно обогнул безобразную рытвину, с удовольствием лег на борозду и спокойно двинулся дальше. Повеселели вновь и его наездники. Никто из них не приметил, когда на далекой дороге появилась маленькая движущаяся точка. Да если бы и приметил, то не отыскал бы логической связи этой стремительно приближающейся точки со своим существованием, со всем тем, что они сейчас делали, в особенности же с тем, что чувствовали, что было у них на душе. А на душе опять был праздник. Они даже забыли о голодных своих желудках, которые давно уж бурчали и просили, чтобы о них вспомнили наконец и хоть чем-нибудь, но насытили. Но о каком голоде, о каком обеде может идти речь, ежели Филипп снова сидит за рулем, ежели трактор охотно отдал всего себя в его распоряжение и подчиняется его рукам?! Да полно, трактор ли это?! Разве вы, люди, не видите, что они, Павлик и Филипп, изобрели новую машину, каких еще никто не видывал, огромную-огромную, с целый дом, и сейчас вывели ее на поле, и впряжена та машина не в один плуг, а в целых сто таких плугов, которые захватывают сразу половину поля, и мчится эта чудо-машина со скоростью поезда, на котором Филипп ездил с матерью в Саратов?!
А точка меж тем катилась по дороге. И нацелена она была на них, вернее, на одного из них, и не сулила ничего хорошего. Они увидали ее, когда она из обыкновенной точки превратилась в обыкновенный мотоцикл с коляской. И вел этот мотоцикл человек в милицейской фуражке. Поставив трехколесный свой драндулет поперек борозды и преградив им путь, человек повелительно поднял руку.
Сердце Павлика упало. Оно-то раньше всех догадалось, что празднику пришел конец. Поменявшись с Филиппом местами, Павлик остановил трактор. А милиционер скомандовал:
— Слезай, парень. Приехали.
Павлик слез и покорно побрел к мотоциклу.
Ему указали на люльку:
— Садись.
Павлик исполнил и эту команду.
Через две-три минуты мотоцикл вновь превратился в точку, только уже не приближающуюся, а убегающую под гору.