Книга: Ивушка неплакучая
Назад: 11
Дальше: 13

12

Чтобы переодеться в рабочий комбинезон, старый, заляпанный мазутом и заплатками, но хорошо, уютно облегавший ладную ее фиругу, Феня попыталась незаметно для матери прошмыгнуть в чулан, где лежала эта справа, но не смогла: Аграфена Ивановна встретила ее еще у калитки и, горестно покачав головой, выдохнула протяжно свое обычное, осуждающее: «Эх, паря!» Феня быстро прошла мимо, ожидая затылком более сердитых слов, брошенных матерью вдогонку, но Аграфена Ивановна промолчала. Молча вошла вслед за дочерью в чулан, только тут заговорила:
— Что у тебя с ним?
С кем?
— Ай не знаешь?
— Не знаю… Ты, мам, не мешай мпе.
— Родная мать завсегда всем помеха, — голос Аграфены Ивановны задрожал.
— Да тороплюсь я. Неужели не видишь?!
— Вижу. Мать все видит…
Из избы выскочил Филипп, и Аграфена Ивановна замолчала.
Филипп сейчас же оценил обстановку и решил, что теперь самое время попросить мать взять его в поле. Феня обрадовалась тому, что может заговорить с другим и о другом:
— Тебе же в школу, сынок?
— Да ты что, мам? Аль забыла? Нынче же выходной, воскресенье!
Аграфена Ивановна не преминула воспользоваться и этой возможностью, чтобы уколоть старшую дочь:
— Она, мамка твоя, про все забыла… Не ходи, Филин-пушка, никуда, оставайся со мною дома.
— Нет, я с мамкой! — закричал, набычившись, мальчишка.
— Филиппа я возьму с собой, — твердо сказала Феня, выходя из чулана, — ты, чего доброго, не такого еще наговоришь ему про меня.
— И скажу, — пообещала Аграфена Ивановна, — все скажу.
— Ну и говори! — Феня подтолкнула парнишку впереди себя. — Пойдем, сынок! — Крылья ноздрей по обыкновению вздрагивали, глаза, до этого синие, потемнели. — Подожди меня на улице, я сейчас…
Вернулась в избу, под молчаливым и строгим взглядом матери увязала в платок какую-то еду, уходя, сказала придавленным, еле слышным голосом:-
— Спасибо, мама родная, за все. Но больше жить в твоем доме я не буду.
И выметнулась во двор. На испуганные крики матери не оглянулась и не отозвалась. Бледная, больно сжимая руку сына, узким проулком вышла на околицу и, лишь ступив на полевую дорогу, ведущую к тракторной бригаде, немного успокоилась, заговорила с притихшим было сыномэ
— Какие отметки-то принес?
— Марья Кирилловна тройку поставила, — мужествеп-но признался Филипп. Но, чтобы мать не слишком огорчилась, быстро пояснил: — Это она за кляксу. Ванька
Баканов плеснул мне на тетрадку, а я ему по затылку…
— Драку затеяли в школе?
— Не-э, мам, мы не дрались. Он плеснул, а я ему по шее…
— Это, по-твоему, не драка? А вот если я тебя ремешком за это?
— Не я начал, а Ванька, — оправдывался Филипп, опасаясь не обещанного матерью ремня, а того, как бы она не завернула его сейчас домой, к сердитой бабушке.
— Ты уж больше не дерись, сынок. Будь умницей. Мне ведь неколи надглядывать за тобой. Видишь, твоя мамка все в поле да в поле. И папаньки у тебя нету… — Дыхапие заслонилось, она отвернулась от сына, чтобы не видел ее лица, и стала смотреть окрест, узнавая знакомое до каждого кустика, до малейшей рытвинки и щербинки поле.
Утро было ясное, северо-восточный упругий ветерок прогнал росу, подсушил желтеющие, тихо шелестящие у придорожья травы, поднял над степью легкую зыбь, откуда-то пригнал реденькие, ослепительно белые паутинки — первые вестники приближающегося бабьего лета; они зацепились за такие же тонкие былки, повисли меж ними, готовые в любой миг сорваться и полететь дальше; одна ниточка, невидимая глазу, щекотно коснулась Фениных щек, запуталась потом в длинных ресницах, и свет в глазах раздробился, стал призрачно-непостоянным, и все в степи запрыгало, заколебалось в этом неровном свете, сделалось неуловимым.
— Ты плачешь, мам?
— Нет, сынуля. Паутинка в глаза попала.
— Давай я ее уберу.
— Ничего. Я сама. Сейчас пройдет.
Феня остановилась. Пропустила через пальцы ресничку за ресничкой, протерла глаза — свет в них установился, поле светло и радостно раздвинулось, разбежалось до горизонта, на котором явственно обозначился сперва один, а потом и второй трактор. Далекие дымки закурчавились там, послышалось глухое и частое, как сердцебиение, постукивание моторов, в расширившиеся ноздри вторгся привычный запах, вернее — множество запахов, сквозь которые настойчиво пробивался машинный, тоже не односложный, а смешанный из запахов керосина, солидола и других масел. Вместе с ними в Фенипу грудь вливалась также привычная и знакомая ей уверенность и в руках и в ногах своих, во все то, что она будет сейчас делать. Глянув на сына, сказала громко:
— Скоро придем, сыночка. Не устал?
— Нету. Ты что!
— Ну, хорошо. Пойдем потише.
Феня вспомнила, что еще ни разу не выходила в поле вместе с сыном, что вот теперь шла в первый раз, и не зная от чего, но ей захотелось вдруг рассказать ему обо всем, что попадалось им по дороге, чтобы он знал так же, как знала она, родную свою степь, свое поле, землю, на которой родились и на которой, может быть, им суждено будет и умереть. У подножия неглубокого овражка она даже приостановилась, чтобы сын мог хорошенько приглядеться к нему, запомнить его, ничем с виду не приметный. Назывался этот овражек Березкой, а почему — знали немногие. А Феня знала. Ей, еще маленькой, рассказывал отец, Леонтий Сидорович Угрюмов, когда они проезжали на своей «единоличной» лошади но этой дороге. Когда-то у истоков оврага росла береза, под нею обычно пастухи находили для себя прохладу, тень в знойную пору, отдыхали, пока солнце не склонится поближе к закату. Береза погибла вместе с человеком, укрывшимся под ней во время грозы. Выплыла откуда-то и совершенно неожиданно сперва одна тучка, ей навстречу другая; сошлись, столкнулись, облизались грозными языками молний, зацепили кончиком страшного этого языка березку, расщепили ее, сожгли, превратили в черную головешку пастуха. Давно это было, даже корней не сохранилось от дерева, а имя Березка осталось.
— А того дяденьку где схоронили? — спросил Филипп, задумавшись.
— На могилки его принесли. Там и схоронили.
Приблизились к вершине другого оврага — этот был и пошире и поглубже. Оказывается, и он не безымянный. Звали его Дрофевым.
— А что это такое, мам, Дрофев?
— Птица есть такая, дрофа! Болыпая-преболыпая. Больше ее у нас нету. В поле она водится. Помнишь, позапрошлым годом я тебе птенчика привозила?
— Э-э-э, вот так птенчик! С цельну курицу! — подивился Филипп.
— Так вот, это детеныш дрофы.
— А ты говорила, дудак? Как же?
И тут Филипп сделал для себя новое открытие: оказывается, дрофа и дудак — одно и то же, а большой овраг называется Дрофевым потому, что возле него по осени собирались эти крупные птицы в большие стаи, чтобы на своем птичьем совете выбрать вожака — самого сильного, самого опытного и мудрого дудака, который бы мог провести всю станицу самым верным путем в теплые края, а потом привести обратно.
— А зачем дудаки улетают, мам?
— Они только на зиму. Тут они замерзли бы.
— Такие большие! — все более дивился Филипп. — Воробьи вон малюсенькие, а не улетают.
— Они привычные.
— И мы привычные?
— И мы.
— Вот бы, мам, и мне крылья. Я кы-ы-к бы взлетел, кы-ы-к бы догнал тех дудаков и полетел бы вместе с ними.
— И меня бы, мамку свою, оставил? — с грустной улыбкой спросила Феня, прижимая голову сына к себе, будто он и впрямь сейчас взмахнет крылами, вспорхнет и улетит от нее.
— А я бы вернулся, мам. Скоро, скоро бы возвер-нулся!
— Нет уж, сыночка, ты не улетай. Мне будет плохо без тебя, — сказала она уже без улыбки и вздохнула.
— Ладно, не улечу, — заверил он и сам уж прижался к матери поплотнее.
Между тем показался третий овраг, шире и глубже прежних. Скалился в небо голыми рыжими челюстями с редкими изломанными зубами — острыми выступами там, где по весне, в половодье, с полей по бесчисленным ложбинкам сбегали в овраг шустрые ручьи, кромсая ов-ражьи края на изломистые лоскуты. Все рыжие, глинистые стены оврага, точно оспою, были издырявлены стрижиными норами — стрижи теперь уже улетели, а норы остались в ожидании будущего лета, когда вернутся из дальних странствий их непоседливые обитатели, чтобы дать жизнь новому полчищу себе подобных. Филипп вспомнил, что старшие его товарищи уходили куда-то в степь, и возвращались оттуда либо со стрижиными яйцами, лп-бо с оперившимися уже стрижатами, и хвастались перед другими ребятишкамп своей добычей; Филипп раза два просился, чтобы и его взяли с собой стрижиные охотники, но те не согласились, нашли, что он, Филипп, еще очень маленький для таких серьезных дел, что у него еще мамкино молоко на губах и нос сопливый; Филиппу было до слёз обидно, он уверял, что никакого молока у него на губах нету, а сопли он ловко смахивает рукавом рубахи либо слизывает языком и что никому они вовсе даже не помешают, но ребята были непреклонны. Но вот теперь Филипп узнал, где водятся стрижи, и сам, без тех нехороших мальчишек, может отправиться на охоту.
— Правда, мам?
— Ну конечно, Филипп! Ты уже совсем большой у меня.
— Мам, а как зовут этот овраг? Стрижиный или Стрижовый?
— И не так, и не этак.
— А как же?
— Правиковым его величают. Тут вот неподалеку и пруд есть. И его зовут Правиковым. Мужик такой богатый был — Правиков. Рядом его земли были. Ну вот — Правиков и Правиков.
Филипп опять задумался. Видимо, он решил, что богатый мужик сам присвоил и оврагу и пруду такое название, потому что сказал:
— А я так не буду его звать. А буду Стрижиным…
— Ну хорошо. Зови так. А вон видишь те бугры?
— Вижу, а что это, мам?
В степи там и сям подымались одинаковой величины и разбросанные на одинаковое расстояние друг от друга седые от покрывавшего их полынка курганы. На двух из них торчали землемерные вышки, на других маячили в глубокой задумчивости орлы-маломерки, над иными, трепеща крыльями, вились кобчики, высматривая что-то там, на кургане, должно быть полевых мышей. Звали их за-видовцы не курганами, а марами. Посреди поля, в центре, возвышался Большой мар, все другие были значительно меньше и находились у него, великана, вроде в подчинении. Может быть, он был древнее их, а потому и лыс — на его макушке почему-то не вырастала никакая травка, даже вездесущий красноголовый и нахальный татарник взбежал на него лишь до середины и тут остановился в нерешительности. Говорят, под Большим мэром схоронен самый главный скифский предводитель, а под теми, какие поменьше, — вожди помельче, но все-таки тоже вожди, не станут же на могилку рядового человека сыпать столько землищи, для него и десяток лопат довольно…
— Мам, а откопать того, князя можно? — спросил Филипп, пораженный рассказом матери.
— Нет, сынок.
— Эт почему же?
— Глубоко его зарыли, да и грешно в могилках копаться.
Филиппа такое объяснение не устраивало:
— Э-э-э, а я вот, когда вырасту, все одно выкопаю.
— Хорошо, выкопаешь. А сейчас пойдем побыстрее. Солнце уже высоко. Небось Павлушка заждался нас с тобой.
Они ускорили шаг. Какое-то время шли молча. А Феня все решала про себя и не могла решить: спросить у сына или не спросить? Наконец решилась, но еще не успела раскрыть рта, как вся покрылась краскою великого стыда. Но уже остановиться не могла. Спросила осторожно и почти шепотом, как будто их мог кто-то услышать:
— Дядя Авдей приходил к нам? — сказала и невольно схватилась за сердце, которое заколотилось так, что того и гляди выскочит из груди.
Но Филипп ничего этого не видел и не знал. Ответил беспечно и даже весело:
— Приходил! Целый час просидел на крыльце, а ба-бупя его прогнала. «Ступай, — говорит, — домой, не мозоль мне глаза». И он ушел, — сказав это, менее всего его занимавшее, он вспомнил о другом, куда для него более важном: — Мам, глянь! — В руках Филиппа была зажигалка, сделанная в форме крохотного пистолета. Целясь в мать, он взвел курок, спустил его, и из ствола вылетела искра.
— Откуда это у тебя? — испугалась Феня. — Пугач? И ты на меня?..
— Это не пугач, мам! Это бензинка. Дядя Сережа подарил, когда уезжал. Я его до Дальнего переезда провожал.
— Ах вон оно что! Ну береги, сынок, Сережин подарок. Он, наверно, дорогой, не всем показывай, а то большие ребятишки отымут.
— А я его так спрячу, никто и не найдет.
— Вот и хорошо… А что, сыночка, — краска стыда снова прихлынула к лицу, — а что, Филипп, дядя Авдей ничего не говорил бабушке?..
— Не-э-э, только встал и ушел.
— Куда ж он ушел? — спросила она автоматически, по инерции, потому что хорошо понимала, что не должна спрашивать обо всем этом у неразумного мальчишки, который к тому же был так далек от того, чем была занята она. Устыдившись еще больше, поспешила переключить и себя и сына на другое: — Марья Кирилловна много ли задала на дом?
Но Филиппа вовсе не устраивало такое переключение, потому что он нимало не отличался от своих школьных товарищей, для которых величайшее благо, когда их учительница заболеет и не явится на урок или когда придавят морозы сверх положенной им нормы и в школе приостановятся занятия. Во всяком случае, Филипп пропустил вопрос матери мимо ушей и решил, что лучше он продолжит разговор о дяде Авдее. Неожиданно для Фени сообщил:
— А он мне общую тетрадку купил.
— Кто это тебе купил? — спросила она рассеянно, потому что все еще ждала ответа относительно домашнего задания. И только когда дошло до нее, торопливо, усиливаясь скрыть волнение, переспросила: — Кто, кто тебе купил?
— Дядя Авдей. Он еще книжку с картинками мне подарил. Вот вернемся с поля, покажу. Знаешь, мам, какая книжка? Во! Большая-пребольшая, а на картинках волк серый нарисованный и лиса красная, с бо-о-льшу-щим хвостом!
Захлебываясь от восторга, Филипп перечислял все, что изображено в его удивительной книге, а мать молчала, прикусив уголок платка и снова замедляя шаг. Замедлила она его, видать, еще и потому, что увидела возле будки Авдея. Почувствовала, что захолонуло и дрогнуло что-то у нее под ложечкой, хотя до этой минуты была почти уверена, что встретит его именно тут, и нигде больше. Авдей совсем недавно окончил курсы тракторных механиков и теперь по своим обязанностям должен был находиться поближе к машинам. Но сегодня, после ночной их размолвки, он мог бы и не прийти в бригаду, но все-таки он должен был быть именно там, потому что она этого очень хотела и не простила бы ему, если бы они не повидались в тот же день и не помирились. Подойдя, однако, к будке, она почти не ответила на его радостное приветствие, небрежно кивнула и направилась к Марии и Насте — заговорила с ними неестественно громко, как бы игнорируя его присутствие, всем своим видом показывая, что ей нету никакого дела до пего, что она сама по себе, а он сам по себе. Подруги приняли ее игру, подделались под нее, заговорили оживленно, вроде бы и не замечали ее смятения; Мария, тормоша, посмеиваясь, выспрашивала все новые подробности о побоище на Апрелевом дворе, а Настя своими восклицаниями «О, ужас какой!» лишь подогревала рассказчицу, просила старших своих приятельниц? «Да не смейтесь — вы!» — а под конец объявила, что вот сейчас заберет своих комсомолят, Павлика и Мишку, и отправится с ними в село — мало ли что там может натворить этот Федор! А ребята ее, комсомольцы, на кого хочешь найдут управу. Вскоре она и вправду собралась домой и теперь дожидалась, когда Павел и Михаил умоются возле деревянной бочки — они уже плескались там, фыркали, взблескивали, хохоча, белозубыми ртами. Феня подкралась к брату сзади, черканула согнутым указательным пальцем по его ребрам — парень охнул и по-заячьи скакнул в сторону. Только теперь увидел улыбающуюся сестру:
— С ума сошла!
— Одевайтесь — и марш домой! Настя вон дожидается.
— А чего нам делать дома? — сказал Мишка Тверское. — Мы тут останемся.
— Настюха вам дельце одно подыскала.
— Какое?
— Там увидите.
Ребята оделись, подбежали к ожидавшей их Насте и, подхватив с двух сторон, хохоча, понесли ее от будки в сторону села. Она брыкалась, перебирала ногами, шлепала руками по тонким, почти детским еще их шеям, а они не отпускали — бежали с ней вприпрыжку, получая, как награду, звонкие, жгучие оплеухи.
— Женихаются, — кинула им вслед Мария.
— Увидит Санька Шпич, он им пожепихается, — сказала Феня, а глаз ее помимо воли косился в сторону будки, где Авдей и Филипп рассматривали диковинную зажигалку и вели какой-то свой мужской разговор.
Должно быть, Мария перехватила этот взгляд, а может быть, потому, что вообще была чрезвычайно догадлива там, где речь идет о таких тонких делах, как любовь, — не знай уж почему, но она вдруг вспомнила о стоявшем неподалеку, оставленном ее напарником Мишкой Твер-сковым тракторе, заторопилась к нему; решив что-то про себя, покликала:
— Филипп, пойдем со мною. Будешь у меня за прицепщика!
Мальчишка, однако, заупрямился:
— Я с мамой.
— Ишь какой мамкин сынок, — засмеялась Мария, — и тебе не стыдно за мамкин подол держаться?
Филипп задумался. Мать его, снова покраснев, сказала:
— Иди, сынок, с тетей Машей. Я еще не скоро.
Филипп глянул на мать, потом на Авдея, поколебался еще немного и нехотя побрел за Соловьевой. Если бы он обернулся в эту минуту, то увидел бы на глазах матери слезы.
Впрочем, Феня быстро, злясь на себя и на того, кто стоял у будки и ждал ее, сейчас же их вытерла, внутренне собралась для нелегкого, по-видимому, но неизбежного разговора.
Назад: 11
Дальше: 13