8
Телеграмма, предписывавшая гвардии капитану Вет-лугину немедленное возвращение в часть, была хоть и неожиданна для него, но о ее возможности Сергея предупреждал еще писарь, который оформлял на него отпускные и который, как известно, принадлежал к той категории «младших чинов», каковые обо всех военных новостях, в том числе и наисекретнейших, узнают раньше своих командиров. Да и сам Ветлугин покидал полк с неясной тревогой на сердце: фултонская речь Уинстона Черчилля к тому времени уже прозвучала, в отношениях недавних союзников потянуло прямо-таки холодом, а вчера еще безоблачные горизонты быстро затягивались грозовыми тучками, временами их наискосок рассекали острые сверкающие клинки молний; далеко и смутно погромыхивало. При таких обстоятельствах кадровый офицер гораздо лучше чувствует себя в своей части, среди однополчан, в особенности же — среди тех, с которыми прошагал без малого полсвета фронтовыми дорогами. И Ветлугину уже не терпелось дождаться утра, когда Леонтий Сидорович впряжет в таратайку правленческого, ревниво оберегаемого им Серого и в один час отомчит на станцию. Капитан намеревался и лечь пораньше, чтобы поскорее прошла ночь, но получилось так, что ему не удалось вздремнуть и одного часа: война в доме Марии Соловьевой, та самая война, о которой помянул вскользь, мимоходом дядя Коля, захлестнула вдруг и его, Ветлугина, так что на всю эту ночь он оказался втянутым в сражение, не предусмотренное никакими боевыми уставами и не изучаемое ни в каких военных академиях.
Авдотья Степановна, заслыша его шаги, выскочила на крыльцо и заголосила:
— Беги, ой, господи, ой, матушка владычица!.. Беги же скорее туда!.. Перебьет он их всех, перестреляет… У него, сказывают, пистолет! И зачем только Авдей встрял в такое дело? Пускай бы она, сука беспутная, сама ответ держала! Господи, да не стой же ты, Сережа, беги, милый!..
Сергей, оглушенный сполошным криком тетки, поначалу не мог понять, что же случилось, а поняв, не сразу сообразил, какой путь короче, чтобы побыстрее оказаться у дома Соловьевой. Ноги, однако, оказались понятливее его головы — в пять минут перекинулся с одного конца села в его центральную часть, где обреталась всю войну в малой своей халупе непутевая головушка по имени Мария. Сейчас перед избой догорал амбар, подожженный, видать, вернувшимся Федором, и в зареве его, в раскачивающихся под несильным ветром жгутах пламени Ветлугин увидел все поле брани: Мария Соловьева, плотно взятая в оборонительное кольцо Феней Угрюмо-вой, Степанидой Луговой, Катериной Ступкиной, Настей Шпичихой и еще какими-то незнакомыми Сергею женщинами, стояла в одной изодранной станушке, прижимала к груди чернявую и кудрявенькую головку сына и яростными, без единой слезинки, глазами смотрела прямо на бушевавшего в руках Авдея и Точки мужа, гимнастерка которого была тоже изодрана и от сотрясения побрякивала полдюжиной боевых медалей.
— Убью, убью суку!.. — хрипел Федор, безуспешно пытаясь высвободиться.
— Отпустите его, — приказал подошедший Сергей, и случилось невероятное: разбуянившийся перестал вдруг кричать, уронил руки вдоль казенных своих брюк, как только они были отпущены мужиками, глаза его виновато забегали, лицо жалко затряслось, обмякло, и пьяные слезы, мутные и обильные, покатились по исцарапанным, похоже жениными ноготками, щекам. Плечи затряслись. Дыша на Серегу самогонными парами, заговорил, Всхлипывая:
— Как же… как же, товарищ гвардии капитан, можно ли так с фронтовиками? А? За что?! — выкрикнув это, он вдруг снова напружинился, мышцы рук отвердели, вскинутые над головой кулаки налились свинцовой тяжестью, рванулся к жене, но его опять подхватило несколько таких же сильных рук, и снова обманутый муж закричал с пьяной слезливостью: — Хоть бы прощения попросила, змеюка подколодная!..
— Ишь чего захотел! — отозвалась Мария остуженным холодной ненавистью голосом, слизывая с рассеченной губы кровь. — Может, на колени упасть перед тобой? не дождешься этого!
— А может, и надо бы упасть в ноги ему, покаяться? А, Маш, а? — зашептала ей в ухо Катерина Ступкина. — Глядишь, простил бы, и жили бы по-хорошему, в миру да ладу, а, Маш?
— Не будет этого, помру, а не покаюсь! — выдохнула та с прежним остервенением. — Пущай с Гитлера спрашивает!
— На войну, значит, хочешь свалить свой грех?! — закричал, задыхаясь в предельной ярости, муж. — Не выйдет! — Теперь Федор уже не был похож на пьяного, страшные слова рвались из него хоть по-прежнему бур-
1 Так называют в здешних местах исподнюю рубаху. (Прим. автора.) но, но вполне осмысленно: — С Гитлером я уже свел свои счеты, теперь наступил твой черед, потаскуха завидовская!
Настя Шпич вырвала из материных объятий дрожащего мальчугана и, подхватив его, упирающегося и ревущего, на руки, унесла домой, чтобы ребенок не слышал больше жуткой матерщины, поганых слов. А к горячей точке быстро снарядила мужа, сказав:
— Свяжите вы его и заприте в сельсовете, а завтра видно будет, что с ним и как.
С такою установкой Санька и двинулся к месту происшествия. Тем часом страсти там накалялись. Обожженная низким словом, брошенным ей прямо в лицо, Мария вспыхнула, вырвалась из бабьего круга, подскочила к мужу и с перекошенным в бешенстве лицом раз за разом хлестнула его по щекам, приговаривая при этом:
— Это тебе за потаскуху, а это за проститутку!
Марию оттащили, Феня принялась увещевать ее, уговаривать:
— С ума ты сошла, Маша!.. С кем связалась! Оставь его, пойдем к нашим. Поживешь покамест там, и Миньку твоего возьмем, пускай с Филиппом играют. А Федор… черт с ним… пусть воюет тут один. Может, еще и избу подпалит — пусть. Пойдем, Мария. Пойдем…
Должно быть, Федор все это слышал, потому что в следующую минуту взвыл еще пуще:
— А-а-а!.. И ты, Фенька, такая же! Защитница!.. Вместе, чай, по мужикам, мокрохвостые!.. Спелись вы тут все!
— Знамо, спелись, — отозвалась Катерина Ступки» на, — нашу, сынок, песню одному-то человеку не вытянуть. Вот мы и…
— Ты, тетенька Катерина, помалкивай. Не о тебе речь. А Феньке я все припомню!..
Феня остановилась как вкопанная, минуту думала о чем-то, что-то решая. Затем, подтолкнув Марию к другим женщинам, передав таким образом ее на их корот кое попечение, вернулась, приблизила свое бледное даже в отсветах пожара лицо почти вплотную к лицу Федора, долго глядела так. Сказала коротко:
— А ну, гад, повтори, что ты сказал!
— Пошла ты…
— Повтори, говорю! Слышь? «Мокрохвостые»? Ах ты, зас…нец несчастный! А кто тебя всю войну кормил, поил? Кто одевал, обувал? Мы, «мокрохвостые»! Без нас бы ты и без немецкой пули окочурился… Что лапаешь свои медали?.. Не ты один вернулся с войны в медалях, да что-то никто так не бушует. Разобраться надо сперва во всем, а потом уж воевать… Ишь скликал все село, бесстыдник! Все Завидово взбулгачил. Глядеть на тебя тошно — ге-э-рой!
Феня, очевидно, решила, что этих слов вполне достаточно, чтобы расплатиться с неразумным мужиком и за себя, и за подругу, а потому и отошла вновь к тому месту, где сгуртовались ее односельчанки — с минуты на минуту их число становилось все большим и большим.
Оправившись от временного замешательства, Федор закричал вдогонку Угрюмовой:
— Убью и тебя, сводницу! И Машку, и ее выбляд-ка — всех!.. И энтова Тишку Непряхина прикончу!., Всех, всех!
— Ладно, — совершенно спокойно сказал дядя Коля, незаметно подошедший сюда вместе с Санькой Шпи-чем, — всех побьем, никого не оставим в живых, но только потом. А теперь, Федяша, пойдем-ка ко мне, посидим малость, потолкуем…
— Это ты, дядь Коля? — Федор перестал вдруг брыкаться, поглядел на склонившегося к нему старика виновато, робко как-то и одновременно с какою-то надеждой. Попросил: — Скажи им, чтобы отпустили меня…
— Отпустите, ребята. Федяшка — парень разумный, разве вы не знаете?
— Спасибо тебе, дядь Коля, а то все на меня… А где они были?.. — Федор оглядел всех разом: и Точку, и Авдея, и присоединившегося к ним Шпича, и даже Ветлугина. — Где, спрашиваю, они были, когда я…
— Были они все там, где и ты, Федя. Так что правду тебе сказала Фенюха: разберись сперва, а потом уж и буйствуй. А покамест пойдем ко мне. Я вчерась еще хотел прийти к тебе, да прихворнул — кости мои старые раскапризничались, так разломились, что моченьки никакой не было. Пойдем, сынок. А вы, бабы, по домам! Ишь нашли спектаклю! Веселого тут мало. Марш, марш по избам. И вы, мужики, тоже. Мне с Федяшкой одному надо побыть, без свидетелей потолковать. Айда, Федя. Старуха моя рада будет, ты, знать, забыл, что она тебе крестной доводится, крестила тебя с кумом Максимом Паклёниковым. Пойдем, голубок…
Необыкновенно покорного, обмякшего вдруг, по-ребя-тишьи пошмыгивающего носом Федора дядя Коля увел куда-то в темноту, должно быть, и вправду взяв направление к своему дому.
На том и закончился первый и, судя по обстоятельствам, далеко не последний бой у этого крохотного человечьего гнезда, на ничтожно малом кусочке огромной планеты, по которой только что прокатилась грозная колесница великой войны, позаботившейся о том, чтобы никто пз сущих на этой горькой земле не был обойдеп ее милостью. Толпа разошлась, растворилась в темных проулках, скрывшись за плетнями, заборами и калитками других человечьих гнездовий. На прежнем месте какое-то время оставались только Мария Соловьева, Феня Угрюмова и Авдей Белый. Стояли они молча, вроде бы прислушиваясь к треску догоравших и рушившихся наземь стропил, к звонкому стрекоту сверчков, успевших вовремя покинуть амбарные выщербинки, где до этого укрывались. Первой нарушила молчание хозяйка потревоженной хижины. Сказала, ежась, лишь теперь почувствовала зябкую ночную прохладу:
— Спасибо, Фенюшка дорогая, но к вам я не пойду. Как можно?
— Почему же? — спросила Феня с нескрываемой обидой.
— Ай не знаешь почему? — выдохнула Мария. — Мать и так жизни тебе не дает, а коли я еще нагряну с мальчишкой да со своими грехами, Аграфена Ивановна и вовсе со свету тебя сживет. Разве можно! Ты, знать, вгорячах пригласила. Сердечушко-то у тебя доброе. Но ты не беспокойся обо мне. Никто не виноватый в моей беде, окромя меня самой. Останусь я дома аль на крайностях к Апрелю подамся, к Артему Платонычу, как-никак дядя он мне, не выгонит, чай… И тетенька Прасковья не станет перечить…
— Ты вот что, Мария, ты нынче же и отправляйся к Апрелю. Тут тебе оставаться нельзя. Федора долго не удержишь в доме Николая Ермиловича, — сказал Авдей.
— Правда, Маша, иди теперь же к своему дяде. Хочешь, я отведу тебя туда? — поддержал его Сергей.
— Нет уж, Сережа, я сама. Да и вы идите. Досыта, поли, наопохмелялись на моей пирушке. Мне вот еще переодеться нужно, — и она оглядела себя, горько хмыкнула: — Хороша, нечего сказать! Домарьяжилась девонька! Ну что ж. Любила кататься, люби и… А! Да все равно теперь. Ну я пойду, а вы не ждите.
Они все-таки дождались ее — проводили, непохожую на себя, по-монашески тихую, с узелком, в который наскоро сложила что-то из шоболов, — проводили до самого Апрелева дома, для верности постояли у окон, прислушиваясь к тому, как будет встречена Машуха Соловьева не слишком-то близкими ей родственниками. Ушли к себе только тогда, когда после короткой сумятицы в доме погас возжженный было светильник, и все стало тихо.
— Слава тебе господи, кажись, приняли — не выгнали. — Феня неожиданно для себя даже перекрестилась.
Авдей и Серега собрались теперь проводить Феню, но она решительно отказалась, так что им пришлось отправиться к Авдотье Степановне. У самых, однако, ворот своего дома Авдей замялся, заговорил невнятно:
— Ты вот что… ты, Сережа, иди… А я тут… я тут…
— Хорошо, хорошо, — заторопился Сергей, отлично понявший своего двоюродного брата. — Иди скорее. Может, еще догонишь.
— Спасибо! — почему-то поблагодарил Авдей и прибавил, оправдываясь: — Да я скоро…
— Давай, давай жми! — Сергей засмеялся, дал доброго тычка Авдею и бегом влетел в избу, встреченный хозяйкой прямо у порога.
— А где ж сынок-то мой?
— Сейчас вернется. А ты чего, теть, не спишь?
— Ох, Серега, да какая же мать уснет, когда сын ее…
— Сын-то, тетка Авдотья, не малое дитя. Чего же тут беспокоиться?
— А вот когда у тебя будут свои детки, тогда и узнаешь, чего это убиваются родители о своих птенчиках.
— Ничего себе птенчик — двадцать шесть лет.
— Для матери он завсегда птенец, — сказала она, как будто обидевшись, спросила еще раз: — Где ж он? За ее хвостом, поди, увязался? Ты уж, Сереженька, правду мне скажи, не обманывай тетку родную… Фенюха увела? Да?
— Зачем же увела? — заговорил напрямик гость. — . Сам пошел. И напрасно ты, тетенька…
— А это уж, племянничек, мое дело, — сурово пресекла старая. — Что он у меня, Авдеюшка-то, аль судьбой обижен, чтобы чужие объедки по чужим дворам подбирать? С кем толечко не путалась эта Фенюха, а теперь на шею к моему сыну кинулась… Срам! Мне и на люди-то стыдно выйти, глазыньки показать не могу честному народу! Невест, что ли, в нашем Завидове для него мало! Взять хотя бы Наденку Скворцову — г пер-веющая красавица на селе, чем бы не пара ему?! Так нет, приворожила проклятая Фенька эта, околдовала, змею-ка, часу без нее не могет пробыть, извелся весь…
Сергей терпеливо ждал, когда тетка его выговорится до конца, и, дождавшись, спокойно начал:
— Вот уж истинно сказано кем-то: в любви человек слеп…
— Ну, ну, — быстро подхватила Авдотья, принудив гостя опять смолкнуть. — А я о чем же толкую! Об этом самом.
— Ты-то об этом, а я о другом, — продолжал он, чувствуя, что начинает злиться. — Материнская твоя любовь к единственному сыну не его, а тебя сделала слепой. Иначе бы ты не устраивала гонений на женщину, равной которой нет на селе. И Авдей твой может быть счастлив лишь с ней, с Феней, и больше ни с кем. Разве это трудно понять? Ежели вы разорвете их связь, сделаете несчастными и его, и ее, да и себя самою. Вот увидите. И ты еще вспомнишь мои слова, тетка Авдотья… Сейчас я иду к правлению — мне пора на станцию. — Он скрылся в передней, через минуту вернулся с чемоданом в руках, крепко обнял молчаливую, напуганную горячей его речью хозяйку и быстро вышел из дома.
Двумя часами позже поезд увозил его на запад — подальше от родного Завидова с его постоянными, непреходящими и новыми, не совсем и не во всем понятными тревогами и заботами. В голове и, кажется, в сердце больно торчали дяди Колины слова: «Что нам делать с Машухой Соловьевой?..» «В самом деле, — билось в груди Сергея, — что им делать с нею, со всеми другими, похожими на нее? Где те сильные и ловкие пальцы, которые развяжут все эти страшные узлы? А я-то, чудак, думал, что с последним нашим выстрелом на земле наступит рай. Ничего себе рай!»
Он глядел в окно, навстречу бежали кусты с пожелтевшими, сморщенными листьями, промелькнула сорока вместе со своим большим полуобнажившимся к осени гнездом, она провожала поезд точь-в-точь как вон та одинокая женщина на малом, забытом всеми разъезде — провожала глазами, не заботясь, наверное, обременить себя мыслью, куда он, поезд, катится, и что за люди в нем, и куда они направляются, что их гонит, какая нужда…
Вспомнив во всех подробностях увиденное за эти три неполных дня в родных краях, он с больно сжавшимся сердцем спросил себя: «Неужели это и было то, о чем грезилось на военных дорогах и потом, после войны, там, на далекой чужбине? И зачем я приезжал? Что я мог привезти своим землякам? Чем помог им?»
Мельтешение кустов, бешеная встречная скачка телеграфных столбов, светофоров, шлагбаумов с их длинными ручищами, тонкие, распиливающие синь небес строчки проводов, унизанных какими-то пригорюнившимися черными птицами, одинокие люди, бездумно глазеющие на пролетающий мимо поезд, желтые флажки у будок — все это внезапно исчезло. Перед глазами, закрыв все другое, явственно, с поразительной отчетливостью выплыл откуда-то строгий, иконописный, словно бы уж окаменевших”! в непреходящей скорби, лик Аграфены Ивановны, жившей до его приезда пускай хрупкою, иллюзорною, но все-таки надеждой, единственно способной, несмотря на свою призрачность, удерживать человека на земле. Лишив ее этой надежды, что ты оставил ей взамен, гвардии капитан Сергей Ветлугин? Черную, бездонную пустоту? Или вот эту мертвую окаменелость?
Тихо застонав, он отошел от окна, откинул дверцу купе и с ходу упал вниз лицом на нижнюю свою полку. Кто-то сверху обронил порицающе:
— Хоро-о-ош!.. А еще командир! Орденов, медалей-то сколько!..
Он слышал это, но занят был слишком важным для себя, чтобы одернуть незнакомого спутника за его несправедливое и обидное замечание. Он лежал, уткнувшись носом в подушку, а видел тот майский день в маленьком чехословацком селении по имени Косова гора, видел ликующие толпы людей, кричавших в безумно радостном упоении «наздар», размахивавших трехцветными флажками и бросавших под ноги солдатам, под их запыленные разбитые сапожищи и ботинки охапки живых, обсыпанных еще каплями росы цветов; увидал опять и того нарядного, будто специально приодетого для такого великого праздника, петуха, который взлетел тогда на забор и на весь белый свет протрубил свою песнь в честь победы и во славу освободителей. И день тот представлялся ему тогда лишь самым первым в бесконечном ряду дней грядущих, таких же, а может быть, еще более солнечных и праздничных, — мог ли он, победитель, осыпаемый цветами, погруженный в святую купель безмерно счастливых слез людей, которым принес избавление, которые на его глазах приходят в неописуемый восторг только от того, что им удается коснуться кончиком пальца линялой гимнастерки русского воина или дотронуться до звездочки на его полевом погоне, — мог ли он в тех условиях увидеть сухие, выплаканные до последней капли глаза, скажем, тетеньки Анны, окаменевшее в вечной материнской скорби лицо Аграфены, поджатые в неподсудном своем эгоизме губы тетки Авдотьи? Мог ли в тот ослепительный день подумать о жестокой сцене, разыгравшейся на его глазах прошлой ночью? А сколько их еще будет, таких-то сцен?