ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
— Ты хорошо подумала? — спросил Буров строго.
Строгость в его голосе приводила меня в трепет. Разумеется, не в испуганный или раболепный. А в такой... как бы лучше сказать, уважительный, что ли...
Я пришла в редакционную комнату после смены. И Буров сидел за своим, заваленным гранками, как мусорный ящик хламом, столом и смотрел на меня с таким превосходством, словно я была не его законная жена, а какой-то докучливый, неинтересный автор.
— Хорошо, — ответила я не очень уверенно.
— Высшее образование — это на всю жизнь, — произнес он традиционным нравоучительным тоном.
— Почему? — легкомысленно спросила я.
— Институт кончают один раз.
— Можно и два.
— На этот счет пословица есть.
Я не знаю, как и где возникло выражение: дым висел коромыслом. Но, вне сомнения, оно предназначалось для кабинета Бурова, как седло для лошади.
— Какая? — спросила я, пытаясь открыть фрамугу.
— Для умного и одного института много, для дурака и двух мало.
— Умный — это, конечно, ты, — ответила я весело, усердно дергая за шнур.
— Слушай, не открывай, — замахал рукой Буров. — Сквозняком потянет, а у меня горло шалит.
— От дыма шалит.
Фрамуга откинулась с грохотом, напоминающим раскат грома. Буров даже подскочил. Неудовольствие на лице, как вывеска на магазине, — броская и лаконичная.
— Милая моя, окно разворотишь.
— Милый мой, не замерзнешь. А замерзнешь, дома отогрею.
Ключик верный. Буров добреет, как кот, которого гладят по головке. Вперевалочку выходит из-за стола. Говорит:
— Все-таки подумай, Наташа. Я тебя не отговариваю. Инженер-технолог по обработке кожи — это хорошо. Но, может, лучше модельер. Ты же рисуешь.
— Ну, как я рисую! Глупости.
— А если выбрать другую науку: филологию, историю искусств?
— На вечерний принимают прежде всего по профилю работы. Сам знаешь! А филология, история искусств... Господи! Мне сочинение хотя бы на тройку написать.
— Сочинения пишут по шпаргалкам, — сказал Буров. — Во всяком случае, все приличные люди...
Он сказал это убежденно. Без всякого юмора.
— Как минимум, для этого нужно уметь пользоваться шпаргалками, а как максимум, иметь шпаргалки, — предположила я.
— Пиши, — посоветовал Буров.
— Я купаюсь в свободном времени.
— Такого никогда не случится, — он обнял меня за плечи.
Было в нем тогда что-то родное, близкое. Словно мы жили друг с другом не год, а век. На минуту все отдалилось, поплыло. Только розовый вечерний свет задыхался в кабинете да из неясных углов проглядывала тишина.
— Я помогу тебе, — сказал он. — Экзамены — это спортивная игра. А у каждого спортсмена есть тренер. Я буду твоим тренером.
Увы! Тренерские возможности Бурова оказались ограничены лишь знаниями в области русского языка. О физике, химии, математике он имел туманные представления, несмотря на свое высшее, университетское, образование.
Теплым августовским утром я и Буров оказались возле здания технологического института. Участок улицы, прилегающий к институту, напоминал место сбора демонстрантов на майские или ноябрьские праздники. В пестрой толпе людей самого различного возраста смеялись, громко разговаривали, пели, вот только, разве не танцевали. Пожалуй, самой озабоченной физиономией была здесь физиономия Бурова, которого абитуриенты принимали, видимо, за доцента. И расступались почтительно и перешептывались, глядя нам вслед.
Еще дома Буров предупредил:
— Обычно предлагают три темы для сочинений. Одна из них свободная. Бери свободную. Через сорок минут попроси разрешения выйти из аудитории. Остальное — моя забота.
...В нашей группе сочинение писали человек пятьдесят. Я заняла место у окошка, подальше от столика преподавателя. Рама была распахнута. И улица с третьего этажа просматривалась далеко, до самого перекрестка. Через перекресток катили машины. Они катили так тесно, что казалось, движется сама улица в наряде из пестрых крыш. Светофор управлял ею единолично, как император. Она подчинялась ему покорно и даже старательно.
В десять часов пришла экзаменатор. Женщина в годах, худая, с нездоровым цветом лица. Она оглядела аудиторию без приветливости, взглядом не злым, а утомленным. Попросила сидящих на первых местах раздать по рядам бумагу. Взяла мел и, стуча им по доске вызывающе громко, словно костяшками счет, стала писать темы сочинений.
Горький. Романтические образы... Чернышевский. Новые люди в романе «Что делать». И наконец то, о чем говорил Буров, — «Молодым везде у нас дорога...»
Бесспорно, для Бурова, окончившего факультет журналистики, эта тема не представляет особых трудностей, А мне... Для меня был лучше Чернышевский. У Николая Гавриловича все ясно и понятно: разумный эгоизм Рахметова, «Четвертый сон Веры Павловны»... Но, к сожалению или к счастью, в те годы я еще не страдала ярко выраженным стремлением к самостоятельности. Подвинула к себе проштемпелеванный фиолетовыми чернилами листок и не торопясь, старательно вывела название свободной темы.
Что писать дальше? Это верно — молодым везде у нас дорога, знает каждый. Хочешь работай, хочешь учись. Хочешь учись и работай. Замуж тебе или жениться приспичило, опять же никто препятствий чинить не будет...
И все-таки для таких сочинений какие-то законы есть. Видимо, стихи подходящие цитировать нужно, примеры из литературных произведений приводить. Павка Корчагин, молодогвардейцы, Алексей Мересьев... Словом, стала на листочке что-то наподобие плана набрасывать. А сама на часы посматриваю...
Вдруг ветром потянуло, дверь открылась. И вижу: в аудиторию, сверкая очками, вваливается мой Буров. А экзаменаторша, вялая и скучная, преображается в лице. Улыбается. Буров тоже улыбается, целует ей ручку.
У меня от волнения даже дыхание перехватило. «Это же надо, — думаю, — откуда у моего супруга такие связи?»
А они тихо-тихо поговорили. Экзаменаторша отыскала меня взглядом. Потом что-то сказала Бурову. Он порозовел от удовольствия. Вскоре откланялся и вышел.
В определенное Буровым время я попросила разрешения выйти из аудитории.
— Пожалуйста, пожалуйста, — вежливо сказала экзаменаторша.
Буров ждал меня в коридоре.
— Откуда ты ее знаешь? — ревниво спросила я.
— Старые друзья, — весело ответил он. — Вела у нас факультатив по языку и стилю. Оказывается, в этом институте нет кафедры русского языка, приглашают на экзамены со стороны.
— Чего она смотрела на меня?
— Я сказал, что ты моя жена. Она одобрила выбор, — похвастал Буров.
— Влепит она пару твоей жене. Это точно.
Однако Буров был спокоен. От его круглой, счастливой физиономии исходили доброта, умиротворение, как тепло от протопленной печи.
— Не забывай слова Чехова: краткость — сестра таланта, — напомнил он, протянув лист мелко исписанной бумаги. — Постарайся не делать ошибок. Смело клади шпаргалку на стол. Ни в коем случае не держи на коленях.
Все! Указания были получены. Я вернулась в аудиторию. Спокойно положила на стол шпаргалку. И прочитала первую фразу.
«Широка страна моя родная» — так поется в песне, известной каждому советскому человеку...»
Однако это оказалась единственная фраза, которую я успела прочитать. Кто-то открыл дверь. Выстрелил сквозняком. И моя шпаргалка вместе с листками легальной, проштемпелеванной бумаги оказалась за окном. Птицами летели листки над улицей. Вертелись, точно помахивали крыльями.
Ветер слизнул бумагу со столов и у других абитуриентов, но только моя выпорхнула за окно.
Экзаменаторша проявила ко мне участие. Выдала новые листки. Сказала:
— Пишите кратко. Я учту инцидент.
...Кратко не получилось. До Юрия Гагарина дошла только на шестой странице. Заслужила четверку. Думаю, знакомство Бурова здесь ни при чем.
Вторым экзаменом была физика. Отношение к этому предмету у меня сложилось двоякое. Я обожала эту науку. Но с моими отнюдь не ньютоновскими способностями мне следовало бросить работу, не учить ни химию, ни русский, ни немецкий, вот тогда бы я, наверное, хорошо, а может, и отлично, усвоила физику. Другими словами, любить-то я ее любила, но доходила она до меня туго. И хотя я знала, что магнитные силовые линий прямолинейного тока имеют форму концентрических окружностей, расположенных в плоскостях, перпендикулярных проводнику, помнила и первый и второй закон преломления света, страх перед экзаменом по физике превосходил страхи даже перед бормашиной. Я согласилась бы запломбировать четыре или пять зубов, пусть только за каждый зуб мне поставили бы по баллу.
Особую, неразрешимую загадку составляли для меня задачи по физике. Ну, подставить данные в формулу я, конечно, смогла бы. Однако вывести из одной формулы вторую или третью — такое я считала уделом немногих, исключительных личностей.
На консультации увидела преподавателя, который будет принимать экзамен. Мужчина молодой, рыженький. Глаза шустрые. За время консультации взгляд на меня кинул одиннадцать раз.
Бурову сказала:
— Я на экзамен сама поеду. Не провожай.
Одела мини-юбку, блузку из японского нейлона, цвета ясного-ясного неба. Накануне вечером сделала укладку, потому всю ночь спала полулежа.
Отправилась на экзамен. Припоздала. Когда вошла в длинный прохладный коридор, настроение в среде абитуриентов было уже кладбищенское. Двум первым рыженький поставил двойки. Пострадавшие, с лицами бескровными и растерянными, стояли тут же, рассказывали:
— Сопит, сопит и морщится, как кожа на ботинке. Потом бряк вопрос... Бряк второй. Чуть замешкался: «Вы ничего не знаете...»
Выслушав нытье, я не то чтобы приуныла, но почувствовала в душе отрезвляющий холодок. И решила не спешить в аудиторию. Слонялась под дверьми часа полтора.
Рано или поздно, настала и моя очередь. Вошла, сказала:
— Здравствуйте.
Рыженький не поднял головы, не ответил на приветствие. Махнул рукой на край стола, где ровной линией белел строй билетов, поредевший уже, как зубья старой-старой расчески.
Я поняла: надо брать.
— Седьмой.
Когда назвала номер, рыженький поднял глаза и какое-то время смотрел на меня, но в основном ниже колен. Чтобы не лишать его удовольствия, я села за передний столик, но так, что ноги были не под столом, а сбоку...
Вопросы в билете оказались легкими. Второй закон Ньютона. Электризация тел. Понятие о проводниках и диэлектриках. Однако задача... Я перечитала ее раз пять.
«На какую высоту должен быть запущен искусственный спутник Земли, чтобы его период обращения был равен периоду вращения Земли, вокруг своей оси? Масса земли 5,961024 кг».
Такое зло меня взяло! Из-за этой задачи я получу пару. Разве справедливо? Реши я ее или не реши, на обувной фабрике я все равно не буду запускать спутники, в лучшем случае сошью туфли для космонавтов...
Попсиховала немного, позлилась, а решать задачку как-то надо. Записала данные. Вспомнила, что из формулы кинематики можно вывести центростремительное ускорение:
.
Если припомнить закон всемирного тяготения, то:
.
где R — радиус Земли; V — линейная скорость обращения спутника вокруг Земли; Y — гравитационная постоянная; h — высота, на которой находится спутник.
Так, хорошо. А что дальше?
Дальше?
Не знаю.
— Вы готовы, Миронова? — слышу занудный, словно кто-то скребет о стекло, голос.
— Да, — отвечаю, не подумав.
Ладно. Один черт, задачу мне не решить. Собираю листки. Принимаю план ответа: смотреть только ему в глаза. Только в глаза! Ни в коем случае не в записи. Ответы на вопросы я помню наизусть.
Подхожу. Сажусь на стул, не заботясь о своей мини-юбке. Впрочем, из-за стола ему все равно не видно моих ног.
Подвинув к себе экзаменационную книжку, рыженький сморщился и с болезненным, тоскливым отчаянием вдруг посмотрел на меня. Я перехватила его взгляд. И я поняла, что он в моей власти. Может быть, вот так удав понимает кролика.
Я говорила громко, четко, спокойно. И держалась за его глаза, как за ручку трамвая. А он, казалось, окаменел. И нижняя губа у него чуточку отвисла.
Закончив ответы на вопросы, я была вынуждена перевести взгляд на листок с задачей. Но рыженький с мольбой в голосе вдруг попросил:
— Нет-нет... Посмотрите на меня еще немного.
Настала пора для моего удивления. Однако я не подала виду. И смотрела на него, как императрица Екатерина на своего подданного.
Наконец он потер виски руками, облегченно вздохнул, лицо его порозовело, повеселело. Он тихо сказал:
— Спасибо.
Взял шариковую ручку, вывел в моем экзаменационном листе «отлично» и протянул мне.
— Понимаете, — сказал, будто извиняясь, — с двенадцати лет я страдаю хронической мигренью. Никакие терапевтические средства на меня не действуют. Боль снимает только гипноз. Подчинение чужой воле... Я, честно сказать, не уважаю мини-юбку. Считаю ее несколько вульгарной... Но все равно, убедительно прошу вас на всех моих лекциях в институте садиться за первый стол. И смотреть на меня так, как вы смотрели сегодня...
— Если я поступлю в институт.
— Поступите, — сказал он тихо, но твердо.
— До свиданья, — я поспешно взяла листочки, опасаясь, как бы он не вспомнил про задачку. Но он не вспомнил.
Мало того, после моего ответа рыженький не поставил никому ни одной двойки и даже тройки.
Буров напомнил:
— Я же говорил: экзамены — это игра.
С ним трудно не согласиться...
Без всяких приключений я сдала остальные предметы на четверки. И первого сентября была студенткой вечернего технологического института.
2
Остался в памяти разговор двух работниц, услышанный случайно.
— Не знаю, почему... Каждый год Мироновой дают лишний отпуск на целый месяц.
— Не лишний, а дополнительный.
— За что же ей дополнять? За то, что она жена редактора?
— Она студентка-вечерница.
— В жизнь не поверю, чтоб студенткам на месяц отпуск давали. И еще платили бы за это деньги.
— Ты у Доронина спроси.
— Что он знает! У него память, как решето дырявое.
— Законы он знает.
— Студентка. Вот выучится на инженера. Конвейер бросит. И тю-тю... Надо наоборот. Тех, кто не учится, поощрять. А ученых вообще шибко много стало...
— Ты-то знаешь...
— А что? Легкий хлеб это.
— Не чуди.
3
«Легкий хлеб»... И будни, будни, будни... Они сложились в три года, как стена из кирпичей. Стена памяти. Молодости. И усилий и тщеславия. Все вместилось в трафарет: электричка, фабрика, трамвай, вечерний институт, опять трамвай, электричка, магазин, кухня...
В институт ездила через день. Тогда кухни не было. Было лишь условное понятие кухни, которое материализуется завтра. Я ужинала в буфете, стоя у высокого пластикового стола. Буров уезжал на Кропоткинскую к своей мамочке. Считалось, в те дни, когда я учусь, он «пишет вещь».
У нас в доме «писать вещь» было негде. Сания по-прежнему ежедневно стирала, сосед Гриша выпивал и включал телевизор на полную мощность.
На Кропоткинской в переулке была хорошая квартира в старом, красивом доме, построенном в самом начале века, когда еще не очень верили в электричество и потолки поднимали высоко, чтобы можно было пользоваться свечами, прихожие делали длиннее, а кухни шире. Квартира состояла из трех комнат: две изолированные, выходящие в просторную полукруглую залу.
Отец Андрея — профессор — умер после войны, насколько я поняла, от старости. Во всяком случае, восьмидесятилетие он отмечал. Юлия Борисовна имела счастье быть его третьей женой и матерью единственного наследника. Профессор служил ихтиологии. После него остались книги, колбы с заспиртованными рыбами и эта квартира на Кропоткинской. Была еще дача в Абрамцеве на берегу реки Вори. Но дачу Юлия Борисовна год назад продала. Объяснила: деревянный дом требует ухода, ремонта. Заниматься же этим некому.
Дед Андрея по отцу тоже был профессором, профессором права. Родословная матери была рангом ниже. Но и ее предки не подметали улицы, не разгружали подводы.
Дед преподавал в гимназии математику. Отец рисовал плакаты.
Мой Буров, с его склонностью рассуждать по всякому мало-мальски стоящему поводу, случалось, заводил разговор об интеллигентности (intelligentis — понимающий, умный). Он говорил, что в наше время благодаря целому комплексу причин — социальных, экономических, политических — интеллигентность хорошо сравнивать с электричеством, которое еще в начале века было доступно лишь избранным, а теперь вошло, по-существу, в каждый дом.
— И совершенно неправы те, кто сравнивает интеллигента с породистой собакой. Дескать, какой прок скрещивать сенбернара с дворняжкой, подразумевая здесь примитивную аналогию.
— А все-таки есть такие, которые сравнивают?
— Есть.
— Проявление спеси?
— Игнорирование процесса развития.
— Спесь, Буров! Спесь!
— Ты упрямая.
— И не интеллигентная.
— Зачем так!
— Констатирую факт. Мать уборщица. Отец слесарь-жестянщик. Да и сама — швея-мотористка. Не звучит, Буров? Ведь не звучит?
— Знаешь, что это у тебя?
— Знаю. Комплекс неполноценности.
— Нет. Чванство. Чванство пролетарским происхождением.
— Бу-у-ров...
— Да, да... И запомни: чванство — всегда плохо. Классовое ли, расовое ли... Плохо!
В этом я успела убедиться давно, в самом начале нашей супружеской жизни. Буров решил познакомить меня со своей мамочкой. Я уже знала, что ее зовут Юлия Борисовна, что работает она вторым режиссером на «Мосфильме».
— Я не думаю, чтобы вы понравились друг другу, — честно сказал Буров. — Но бояться тебе нечего. На киностудии мать прошла хорошую школу жизни и умеет скрывать свои чувства за весьма приветливой улыбкой.
— Считай, что ты меня успокоил, — невесело ответила я. С облегчением предложила: — Может, не поедем?
— Она очень одинокая женщина. И не очень счастливая. У нее застарелая и теперь уже, кажется, несбыточная мечта получить самостоятельную постановку фильма.
— Это трудно?
— Получить первую постановку — это все равно что выиграть машину по лотерейному билету
— Если купить тысячу билетов?
— Попробуй.
Юлия Борисовна оказалась хорошо сохранившейся женщиной. Высокой, не оплывшей, а даже стройной. Косметика на ее лице была положена не только в меру, но еще и с большим искусством. Юлия Борисовна стояла возле кофеварки на кухне, словно вписанная в интерьер в своем розово-бежевом хорошем костюме. Любезно, но несколько жеманно, она воскликнула:
— Как мило, что вы приехали! У меня чудесный бразильский кофе. — И тут же без всякого перехода спросила: — Вы читали, что сказал Антуан де Сент-Экзюпери об истине и здравом смысле?
Она произносила слова очень быстро. Привычка? Или недостаток речи?
— Истина не лежит на поверхности. Если на этой почве, а не на какой-либо другой, апельсиновые деревья пускают крепкие корни и приносят щедрые плоды, значит, для апельсиновых деревьев эта почва и есть истина. Если именно эта религия, эта культура, эта мера вещей, эта форма деятельности, а не какая-либо иная дают человеку ощущение душевной полноты, могущество, которого он в себе и не подозревал, значит, именно эта мера вещей, эта культура, эта форма деятельности и есть истина человека. А здравый смысл? Его дело — объяснять жизнь, пусть выкручивается как угодно.
— У вас хорошая память, — вежливо сказала я.
— Только профессиональная, — пояснила Юлия Борисовна, — но я убеждена в другом: любой интеллигентный человек, прочитав эти строки, не сможет их не запомнить, не может не думать о них. Экзюпери божествен.
— Не люблю Экзюпери, — простодушно призналась я.
Юлия Борисовна едва не выронила кофеварку.
Буров был само спокойствие. Он смотрел на нас, как в телевизор.
— Вы читали его? — голос Юлии Борисовны был странным и далеким, словно говорила не она, а кто-то другой, там, в прихожей.
— Несколько раз принималась за «Маленького принца», но больше десяти страниц осилить не могла.
— Андрей говорил, что вы учитесь в институте.
— Моя специальность: технология обработки кожи.
— Кожи? — упавшим голосом переспросила она.
— Да. Только кожи.
— Надеюсь, вы не собираетесь снять ее с меня?
— Нет, нет. Она слишком старая для обработки.
...Имей я возможность, этого бы не повторила.
4
— У меня паршивый характер? Не молчи, Андрей, отвечай.
— Ты хочешь, чтобы я подтвердил?
— Я хочу слышать правду.
— У тебя хороший характер. Ты просто еще маленькая девочка, рано вышедшая замуж.
— Нет. Ты щадишь. У меня плохой характер. Я не должна была грубить матери моего мужа. Ведь она твоя мать. Если бы не было ее, не было бы и тебя.
— Логично. У тебя начинает вырабатываться способность к логическому мышлению. Это обнадеживает.
— Не смейся. Нехорошо смеяться над женой, когда ей неспокойно.
— Я вовсе не смеюсь. Я улыбаюсь. Уверяю, сейчас в Москве непросто найти невестку, которая ладила бы со своей свекровью.
— Но Юлия Борисовна может подумать, что я злюсь на нее за то, что она продала дачу.
— Мне это не приходило в голову.
— Тебе в голову приходят только цитаты из латыни. А она точно подумала про дачу. Она считает, что я недостаточно хороша для профессорской дачи.
— Ты хороша для меня, и этого достаточно.
— Спасибо... А дачу все-таки жалко. У нас будут дети. А там такой лес, такой воздух... Я нигде и никогда не видела места лучше. Если не считать Туапсе.
— Мы купим дачу для наших детей.
— Думаешь, это так просто?
— Я не знаю, что в жизни просто. Не приходилось встречать такое.
5
Как сделать комнату уютней?
Повесить на стенах два-три эстампа? У входа — голову черта из княжества Лихтенштейн? Вымпел со значками над кроватью? Верхний свет, нижний свет, боковой...
Можно, наверное, поступить и так.
Я же решила иначе. Решила пожертвовать отпуском. И начать все с азов. Одеть стены в новые обои, покрасить полы, рамы, двери...
Купила обои, клей, краску. Забыла купить малярную кисть. Трижды просила Бурова зайти в хозяйственный магазин, мужским глазом выбрать кисточку. Он трижды обещал и трижды забывал. Терпение мое лопнуло без остатка подобно мыльному пузырю. Взяла помазок Бурова, которым он через день мылил щеки, предпочитая безопасную бритву электрической. Обмакнула в белила и преспокойно стала красить рамы.
Было раннее лето. Зелень ярко украшала деревья. Пахла земля, пахла сладко, потому что здесь, на окраине, ее не прикрывали асфальтом. И она сама прикрывала себя хорошей, зеленой травой. Возле столовой рабочие разгружали машину. Они носили ящики из тонких металлических прутьев. А в ящиках стояли бутылки с молоком, кефиром, ряженкой. Крышки на бутылках сидели разного цвета — малинового, зеленого, серебристого, — сверкали, точно елочные игрушки.
Меня окликнули. Внизу, почти у самого подъезда, увидела Вику Белых. Махнула ей рукой: давай поднимайся. Встретила у дверей, в коридоре. Сказала:
— Только извини. У меня не комната, а стройплощадка. Поберегись!
Вике стоило поберечься, потому что одета она была очень хорошо, точно собралась на какой-то праздник. И вообще, вся она высвечивалась радостью и счастьем, как ясной ночью небо высвечивается звездами.
— Наташка, — прошептала она, — у меня в субботу свадьба.
— Правда?
И мы, конечно, расцеловались по такому непростому поводу. И даже немножко всплакнули.
— У тебя все хорошо. У тебя все хорошо, — почему-то твердила Вика. Будто я сама или кто иной утверждал, что у меня плохо.
В ответ я говорила:
— Рада за тебя и Митю. Вы столько лет знаете друг друга. И любите... И вообще, кто мог подумать?
— Да. Я тоже не думала. А потом, после школы... Ну, понимаешь, мне вдруг стало страшно от мысли, что мы можем расстаться... Ну, ты все понимаешь...
— Понимаю, понимаю, — говорила я. И глядела в ее счастливые, полные слез глаза. — Тебе нужно избавиться от привычки плакать. Скоро станешь мамой. И сама будешь успокаивать детей.
Тогда Вика спросила, почему-то оглянувшись по сторонам, точно проверяла: не подслушивает ли кто.
— Наташа, как же у вас до сих пор нет ребеночка?
Зеркала передо мной не было. И я не видела, что появилось на моем лице — выражение неудовольствия или растерянности. Я видела другое — досаду в глазах Вики, она догадалась, об этом не следовало спрашивать.
— Ой, Вика, смотри, как мы живем. Какая у нас комната. Получает мой Буров мало. Вот дом снесут, въедем в новую квартиру. Там уж...
— Да, да... Конечно, — как-то уныло произнесла Вика. Но вдруг громким шепотом добавила: — Наташа, а детишки ведь и в старых домах рождаются.
Все верно.
Я и сама знала, что объяснение мое — сплошная глупость. И Вика знала. Но я говорила не для Вики, я говорила для самой себя, для Бурова, который сидел сейчас там, в прокуренном кабинете, обложенный папками и газетными вырезками.
— Я учусь, Буров пишет вещь. Сейчас не время...
А что еще сказать? Не могла же я признаться, что вижу испуг в глазах мужа, как только завожу разговор о возможном ребенке? А может, и могла. Не знаю.
— Жду вас на свадьбе, — сказала, прощаясь, Вика. И ушла.
Я почему-то очень позавидовала ей. Сидела долго. И руки словно у меня отяжелели, и ноги. Сама мысль о ремонте комнаты казалась противной до тошноты.
Свадьба Вики Белых и Мити Котикова, как принято говорить, состоялась на ВДНХ, в ресторане «Золотой колос». Все было солидно, чинно, спокойно. Песен за столом не пели, длинных тостов не произносили. «Горько!» — выкрикнули два или три раза, да и то не очень громко.
Из школьных друзей молодоженов были только я да Настенька Шорохова с каким-то мрачным, неразговорчивым мужчиной. Юра Глушков (он служил где-то далеко офицером-летчиком) прислал поздравительную телеграмму.
Гости желали молодым счастья, радостей, успехов, отличного здоровья, даже богатства. Только мой Буров, захмелевший от доброго коньяка, в самом разгаре свадьбы вдруг поднял рюмку и сказал:
— Пусть мой тост не покажется странным, но я желаю молодым огня и воды.
Удивленные гости перестали стучать вилками и с недоумением скрестили взгляды на Бурове, ожидая разъяснения. Буров оглядел всех сидящих за столом иронически, встал, повернулся к жениху и невесте. Сказал с нравоучительной торжественностью:
— Огонь — беда, и вода — беда, а пуще беды — без огня и без воды.
Из ресторана вышли, когда было уже темно. Прошел дождик. Асфальт блестел под фонарями, и молодая зелень блестела тоже. В пруду, на широкой воде, словно опавшие листья, покачивались желтые блики света. Пахло свежестью, ночью, весной...
Буров спорил с кем-то о Кафке. Викин папа оценивал возможности футбольной команды «Спартак» на получение золотых медалей. По какому-то поводу смеялась Настенька Шорохова.
Митя вел под руки меня и Вику. Вика сказала:
— Ты знаешь, он какой. Ты можешь его поздравить еще раз. Вчера Митю приняли в партию.
— Поздравляю, — сказала я. — Только не зазнавайся. Скоро и меня сможешь поздравить...
— Вот это да! — воскликнула Вика. — Вот на ком тебе нужно было жениться. Идеальная, высокоидейная, современная супружеская пара. Звучит?!
— Звучит, — согласился Митя. Наклонил голову ко мне: — Может, разведемся и попробуем?
— Никак нельзя.
— Почему?! — с деланным возмущением произнес Митя.
— Мы с тобой идейные, хорошие люди. А хорошие люди живут не для себя.
— Как верно ты сказала, — вздохнул Митя.
И мы втроем засмеялись громко-громко, привлекая внимание всей остальной компании.
6
— Стихийность и сознательность характеризуют отношение между...
— Нет, нет, — перебивает меня Буров, поворачивается на бок, пружины матраца скрипят под ним громко. — Не опускай главного: категории исторического материализма...
— Стихийность и сознательность — категории исторического материализма, характеризующие отношение между объективной исторической закономерностью и целенаправленной деятельностью людей. Под стихийностью разумеется такой ход общественного развития, когда...
За тюлевой занавеской и лето, и ночь, и горький запах отцветших тополей над улицами, вытянувшимися пусто... Ошалело буйствует соловей...
— ...когда его экономические и социальные законы не осознаются людьми, не находятся под их контролем и зачастую действуют с разрушительной силой природных стихий...
О, студенческая сессия!!!
7
Из распахнутого окна соседнего дома доносилось шаловливо и грустно:
Нагадал мне попугай
Счастье по билетику.
Я три года берегу
Эту арифметику.
Любовь — кольцо,
А у кольца начала нет и нет конца.
Любовь — кольцо.
У кого кольцо. А у меня свобода. От мужа и от работы. На доске приказов можно прочитать кому не лень, что мне, как студентке-вечернице, положен тридцатидневный экзаменационный отпуск.
Буров проявил чуткость: на месяц освободил от своего присутствия. Не думаю, чтобы мамочка лелеяла его и кормила чем-нибудь другим, кроме кофе. Но считалось, что там, на Кропоткинской, он не только «пишет вещь», но и снимает с меня «часть бытовых хлопот». Я вновь почувствовала себя свободной, впрочем, не одинокой. Из института каждый раз меня провожал кто-нибудь из однокурсников, чаще всего парень по имени Леша: длинный, игравший в баскетбол за какую-то сборную. С командой он объездил чуть ли не всю Европу, был даже в Южной Америке, кажется, в Бразилии. Подарил мне блок жевательной резинки: на вкус она была противной, как зубная паста.
С Лешей, как говорится, нужно было держать ухо востро, потому что он слишком вольно и, как признавался, современно понимал смысл супружеской верности, уверяя, что если двум людям сегодня хорошо, то и третьему не может быть плохо. Под третьим он имел в виду конечно же Бурова.
Моя наивность объяснялась двумя причинами. Во-первых, я очень рано вышла замуж, не дружив до замужества ни с одним парнем. Во-вторых, мне и в голову не приходило изменять Бурову, поэтому я не считала зазорным появиться возле дома в сопровождении мужчины и постоять с ним в подъезде пятнадцать — двадцать минут.
Итак, июнь... Поздний вечер. Но небо не черное, а серое, словно предрассветное. Я и Леша сидим на скамейке возле моего дома. Была такая скамейка, как раз в проходе к подъезду. Над ней кусты сирени. Цветы, разумеется, оборваны. Зелень есть. Густая. Рука Леши обнимает меня за плечи. Время от времени я сбрасываю его руку. Но это, как сказал бы Буров, сизифов труд.
Леша рассказывает про какого-то парня на Западе, который в целях рекламы съел автомобиль — шестицилиндровый «холден» — и заработал 20 тысяч долларов. Леша не такой умный, как Буров. Может, поэтому, слушая его, отдыхаешь.
— В Италии есть хохмачи, — рассказывал Леша, — которые ходят по укромным местечкам с фотоаппаратами и магнитофонами. Щелкают влюбленных на пленку, записывают вздохи, охи... А потом гони монету. Иначе покажем все это папе, маме, мужу... Смотря кого застукают.
— Это называется шантаж.
— Бизнес! — в голосе у Леши не осуждение, а просто смех. Интересно, смог бы он вот так ходить с магнитофоном и фотоаппаратом?
Я вижу Бурова. Он идет мимо нас в своих очках, о чем-то думает, опустив голову, и, конечно, не видит, с кем и где сидит его жена.
— Здравствуй, Буров, — говорю я.
Леша поспешно снимает руку с моих плеч. Очень поспешно. Можно подумать черт знает что.
— Хороший вечер, — говорит Буров, всматриваясь в нас, — теплый и хороший.
— Стопроцентное совпадение мнения, — я заведомо говорю буровским языком. Все-таки мне нравится злить его. — Сразу видно, что мы муж и жена.
— А этот товарищ кто? — вкрадчиво спрашивает Буров.
— Мой друг, Леша.
Леша нескладно поднялся, выпрямился, стал длинным и тонким, как спица. Сказал:
— Здравствуйте, — протянул руку.
Но Буров не подал руки. Отступил на шаг, чтобы рассмотреть лучше, чуть присвистнул:
— Полагаю, что друг Леша баскетболист.
— И мой сокурсник.
— Сокурсников не выбирают, сокурсники проходят по конкурсу, — нравоучительно изрек Буров.
— Выбирают мужей и друзей, — пояснила я.
— Верная мысль! — живо откликнулся Буров. Ему уже трудно было скрывать раздражение. — Не подняться ли нам в комнату и что-нибудь выпить? В холодильнике есть коньяк.
— Мне нельзя, — сказал Леша. — Спортивный режим. За выпивку наказывают строго.
— За свидание с чужими женами — нет?
Леша не ответил. Возможно, он думал, нужно ли драться? А возможно, просто, не знал, что сказать.
— Иди домой, Леша, — решила я. — И больше не провожай меня. Мой муж ревнует.
— Глупости, — сказал Буров. — Каждый человек свободен и волен поступать по своей совести и разумению.
— Спокойной ночи, — сказал Леша и, ссутулясь, ушел.
Я продолжала сидеть на лавочке. Ночь была теплая, воздух легкий, и сидеть было хорошо. Буров закурил, потом сел рядом. Спросил:
— Ты влюблена в этого мальчика?
— Сумасшедший, — усмехнулась я.
— Тогда все в порядке, — сказал он нормальным голосом. — Только обниматься лучше не под соседскими окнами, а в подъездах.
— В подъездах пахнет кошками.
— Вот об этом я не подумал.
— Нервишки.
— Может, и нет... У нас найдется, чем поужинать?
— Если ты принес.
— Я ничего не принес.
— Тогда вот только плитка шоколада. Угостил Леша.
— Сойдет, — сказал Буров, срывая обертку. — Калории... Как успехи?
— Всегда со мной. Два экзамена скинула. На четверки.
— Норма... А я, между прочим, по делу.
— Думала, по сплетням.
— Нет. По делу. Завтра тебя будут принимать на парткоме.
— Опять экзамен.
— Какой экзамен! Там все свои.
— Когда чужие — лучше. Завтра купи мне, пожалуйста, все утренние газеты.
— Газеты нужно читать каждый день.
— Буров, почему ты всегда и все говоришь правильно?
— Потому что я не играю в баскетбол.
— Зря. У тебя были бы крепче руки.
8
Анна Васильевна Луговая вручала мне партийный билет. Я вошла в кабинет, где на окне стояли горшки с гортензиями. Конечно, в кабинете висели и портреты и стояли шкафы с книгами, но я запомнила гортензии, видимо, потому, что меньше всего ожидала их здесь увидеть.
Цветы тянулись к солнцу: розовые, ярко-красные, бордовые и даже белые. Солнце просвечивало их, каково могло просвечивать воду или зеленый лес.
Из-за стола, широкого, словно тахта, поднялась женщина, каким-то решительным, мужским шагом подошла ко мне, протянула руку, басовито сказала:
— Здравствуйте, Наталья Алексеевна.
Она сжала мою ладонь энергично, будто проверяя ее на крепость. Мне вдруг стало смешно. Но я, конечно, не расхохоталась, однако созорничала и, как солдаты на параде, бодро и ритмично произнесла:
— Здравствуйте, товарищ Луговая!
Она искоса посмотрела на меня, чуть сдвинула свои широкие брови, черные-черные, ничего не ответила, так же решительно вернулась к столу, села на стул. Кивком указала мне на кресло.
Я вообще не могу угадывать возраст человека, но было ясно, что по возрасту Луговая могла быть моей матерью.
Чинно и аккуратно я опустилась в кресло, старательно натянув юбку. Но, увы, она не закрывала колени. Такая уж тогда была мода. Паркет блестел зеркалом. И я видела на нем свои ноги, длинные, белые. Чувствовала на себе испытующий взгляд Луговой. И мне было неловко, словно я сидела перед ней голая.
— Вы замужем? — спросила Луговая.
— Четвертый год.
— Не любите мужа? — уверенности в ее голосе было больше, чем вопроса.
Растерянность не овладела мной. Нет, я конечно бы растерялась, если бы не злость.
Я откинулась на спинку кресла, перекинула ногу на ногу, юбка укоротилась еще больше, но мне теперь было все равно.
— Это не праздный вопрос, — сказала Луговая, она угадала мое состояние, старалась говорить мягко, тихо. — Вы до сих пор носите свою девичью фамилию — Миронова. Партийные документы выписаны на эту фамилию.
— Я поняла вас, — спокойствие было уже рядом. Его, можно было потрогать рукой. Мне хотелось говорить тихо и мягко, как Луговая. — Это фамилия моего отца. Он никогда не видел меня. Я никогда не видела его. Мой отец погиб в последние дни войны. Я хочу носить его фамилию всегда. И хочу передать ее своим детям.
В глазах Луговой — они очень выразительные — появилось сочувствие и понимание.
— Вы что-нибудь знаете о своем отце?
— Очень немного. Не сохранилось даже фотографии. Мама говорила — он был веселый человек. Мой муж через архив Министерства обороны выясняет, где и как погиб отец. Есть сведения, что он был армейским разведчиком, полным кавалером ордена Славы.
— Всех трех степеней?
— Да.
— Это все равно что Герой Советского Союза.
— Не знаю.
— Я знаю, — уверенно произнесла Луговая. И спросила: — Откуда он родом?
— Из города Азова.
— Вот как? — удивленно покачала головой Луговая. — Работала в Азове после войны. В горкоме комсомола. Сама-то я ростовская...
Я молчала.
— Мама тоже из Азова?
— Нет. Они познакомились в Москве. Мама никогда не была в Азове.
— Надо съездить на родину отца.
— Хотелось бы. Давно уговариваю мужа...
— Кстати, кто ваш муж? Напомните.
— Буров. У нас на фабрике — редактор многотиражки.
— Знаю, знаю... — быстро, словно размышляя вслух, проговорила Луговая. — Такой... с толстыми очками... Плохо работает, плохо... Многотиражка одна из самых серых в районе.
— Ему трудно, — пояснила я. — Все делает один. И за директора пишет, и за мастера пишет. И даже за покаявшегося алкоголика и прогульщика тоже пишет он.
Засмеялась Луговая:
— Вот и ответ на мой первый вопрос. Любите вы своего мужа. Потому защищаете.
— Защищаю не из-за любви. А просто — это все правда. А люблю ли? Сама не знаю. День люблю, день ненавижу...
— Все, все, Наталья Алексеевна, — улыбнулась Луговая, — это и есть классическая формула любви.
Потом она поднялась. И я встала из кресла. Красная книжечка в ее руке была такой же яркой, как гортензии на подоконнике. Луговая передала ее мне. И поцеловала по-матерински.
9
— Тобой недовольны в райкоме, — сказала я Бурову, прикрыв дверь.
Солнце светило в распахнутые окна И сладковатый запах цветов и зелени, густо росших внизу под окнами, вмещался в комнату, как земляника в лукошко, — нежно, медленно, ароматно. Мама часто ездила в лес за земляникой, за грибами. Брала меня с собой всегда, когда я была маленькой: оставлять дома было не с кем. Мы уезжали ранней электричкой, на самой зорьке. И попутчики наши тоже были с плетеными корзинами-лукошками, одеты в старые мятые одежды. Я любила садиться у окошка, глядеть сквозь стекло на простор, то лениво разворачивающийся долгим, блестящим от росы полем, то вдруг врезавшийся в память сонными, загадочными домишками.
Выходили на какой-нибудь тихой платформе. Шли по тропинке, где рос бурьян. Земля под ногами была ласковая. Воздух свежий. Запахи незнакомые. Где-то за кустами мычали коровы, где-то далеко кукарекали петухи, а навстречу обязательно попадалась телега, запряженная покорной, равнодушной ко всему лошадью.
Ни в какие другие дни я не видела таких счастливых глаз у мамы. Мне надо было бы сказать: зачем жить в больших городах, где всегда пахнет пылью и бензином, где не голосят петухи, а дребезжат трамваи, где травы подстрижены под ежик, словно обыкновенные волосы.
— Мама, я не люблю асфальт, — говорила я. — Простая земля лучше. На асфальте грибы не растут...
— Верно, доченька, верно... — понимала и не понимала меня мать...
Зато Буров понимает все хорошо. Закрывает книгу. Кладет на стол.
— Мной всегда кто-нибудь недоволен. И тем не менее... Dum spiro, spero.
— Опять латынь. Ты специально учил ее, чтобы потрясать воображение своей жены?
— Потрясти твое воображение можно и более простыми вещами, — говорит он высокомерно. Такое у него бывает. Проскальзывает.
— Хочешь сказать, что я дура? — стараясь быть предельно спокойной, спрашиваю. Сердце колотится, словно я бежала за трамваем.
— Этот вульгаризм не из моего лексикона.
— Я глупая? — глаза, конечно, выдают меня.
— Нет. Ты хороший, но очень молодой человек, — он понимает мое состояние. Наверное, понимает.
— Это недостаток?
Буров смотрит испытывающе, скрестив руки на груди. По благодушному выражению его лица ясно, что сегодняшняя пикировка со мной доставляет ему удовольствие.
— Если достоинство, то лишь в перспективе.
— Мудрость — основное достоинство человека. Оно приходит с годами, — подражая ему, нравоучительно произношу я.
— Отлично! — Буров изволил встать со стула. — Общение со мной не проходит для тебя даром. Про мудрость сказала правильно... Между прочим, есть старая восточная пословица. Она звучит так: «Лучше, когда стадом баранов предводительствует лев, чем когда стадом львов предводительствует баран».
Мой муж наверняка считал себя львом.
— Как интересно! — не без издевки воскликнула я. Добавила обиженно: — Может быть, ты все-таки поздравишь меня?
— Я поцелую тебя. Но с условием... Закрой глаза.
Это было совсем не похоже на Бурова. Закрывая глаза, я увидела в его руке маленький черный коробок. Потом он что-то делал пальцами на моем затылке.
— Теперь можно? — спросила я.
— Разумеется.
Я давно, еще до замужества, выбросила на помойку старый, выкрашенный охрой гардероб, которым пользовались мы с мамой. Сейчас на его месте стоял румынский шкаф из дуба, с зеркалом во всю створку.
Буров подарил мне кулон. На золотой цепочке, изящной и, видимо, дорогой, висел простенький маленький камень голубовато-зеленого оттенка.
— Это яшма, — сказал Буров, — на этой цепочке висел рубин. Пришлось обратиться к ювелиру... Понимаешь?
— Спасибо, — сказала я. И, конечно, поцеловала его.
— Ты не понимаешь, — настаивал он. — Ты родилась в марте. И твой камень — яшма. Каждый месяц имеет свой камень-талисман. Январь — гранат, февраль — аметист, март — яшму, апрель — сапфир, май, июнь — агат, изумруд, июль — оникс, август — сердолик, сентябрь — хризолит, октябрь — берилл и аквамарин, ноябрь — топаз, декабрь — рубин.
— Неужели ты знаешь все на свете? — в тот момент я была уверена, что это так. И в голосе моем не было ни капли иронии. Чистое восхищение.
И Буров был горд собой. И очень доволен. Как спортсмен, выигравший соревнования:
— Я поздравляю тебя. Ты умница. Я даже не ожидал, что ты окажешься такой умницей.
В комнате было много света, розового закатного света. Пахло цветами, листьями, простым домашним уютом. Мне хотелось смеяться. Я была счастлива...