Книга: Дикий хмель
Назад: ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Дальше: Примечания

ЭПИЛОГ

Шум увядал. Когда электричка набирала скорость и деревья поспешнее убегали в солнечный свет, грохот колес становился приглушеннее, словно не мог угнаться за поездом. Желтые пятна, разбросанные запыленными окнами, перемещались по вагону медленно; вместе с ними так же медленно двигались резкие тени от деревянных, прогретых солнцем сидений, большей частью пустых. Электричка была полуденная, и народу в ней ехало немного.
Я сидела у окна с теневой стороны, прикрыв глаза широкими зеркальными очками. И мне казалось, что я совсем одна. И ощущение пространства и времени было нечетким, как в сновидении. Вдруг подумала: за два года разлуки с Буровым я так и не могла разобраться в своих чувствах к нему. Ну ладно, пусть не в чувствах, пусть только в отношении к человеку, который, согласно брачному свидетельству, до сих пор считается моим мужем.
Я вышла за Бурова совсем еще молодой девчонкой. И десять лет разницы в нашем возрасте высветили наш союз отнюдь не розовым светом. Это вовсе не значит, что все у нас было уныло и официально, как в храме. Но ощущение покровительства — старшего к младшему — осталось надолго. Потом где-то вдруг бесконечные разговоры о работе «над вещью», вызывавшие у меня раньше чувство восторга и восхищения, стали восприниматься как самая рядовая болтовня. Я заметила, что Буров повторяется в суждениях, остротах, сравнениях. Выяснилось, его сокурсники по университету уже достигли в жизни гораздо большего... И тогда я посчитала себя вправе покровительствовать ему, Бурову.
Но он с этим не согласился. Начались бесконечные споры, препирательства, упражнения в остроумии...
— Вынес бы ты ведро.
— Оно еще пустое.
— Пустое?! Сними очки и протри их платочком.
— Думаешь, ведро от этого потяжелеет?
— Ничего не думаю. В нашей семье ты один думаешь за двоих.
— К сожалению, как и тишина, — это в прошлом.
— Тебя раздражают звуки моего голоса?
— Я предпочитал бы слушать симфонию Шостаковича.
— А я — Георга Отса.
На другой день Буров подарил мне проигрыватель и долгоиграющую пластинку эстонского певца.

 

«Свадьба скорая — что вода полая», — говорила мама. Только пословицы, как грибы. Сами в лукошко не прыгают. Их искать надо. Пусть не в лесу, но в памяти. А память у меня привередливая: что ей не нравится, быстро забывает. Может, так легче жить, если не помнить плохого, если не носить зло под сердцем, точно камень.
— Ты отходчивая, — сказал однажды Буров. — В этом твое счастье.
— А я думала, мое счастье — это ты.
Он засмеялся, довольный. Изъявил желание поцеловать меня, что случалось с ним редко. Он вообще был сдержан в проявлении чувств.
Когда вошли в моду костюмы «джерси» и женщины щеголяли ими, как павлины перьями, Буров догадался, что мне страстно хочется стать обладательницей подобной тряпки. Не скромности ради, но правды, скажу, что я обычно равнодушна к новым вещам. И об одежде, исключая обувь, у нас никогда не велось разговоров. Обувь была исключением, потому что весной ли, осенью ли, зимой всегда приходилось выкраивать деньги на пару туфель для него или для меня. Остальная же одежда считалась у нас в семье не главной, второстепенной, в которой можно перебиться еще сезон и еще... Тем более, что я не утратила любви к швейной машинке, по-прежнему была способна из старой вещи сделать новую...
И вот однажды я жду Бурова к ужину, а он задерживается. Я уже решаю, что муж поехал к родной маме «писать вещь». Сажусь за стол. Как вдруг Буров вваливается в комнату. Без шапки, с оборванными пуговицами на пальто и белым свертком под мышкой.
Лицо усталое, но, в общем, счастливое.
— Вот, — говорит, — примеряй.
В свертке оказывается итальянский костюм «джерси» нежнейшего голубого цвета.
Шапку — у него была потрясающая шапка из ондатры, подаренная Юлией Борисовной, — он продал в комиссионке, потому что не хватало денег на костюм. А пуговицы оторвали в троллейбусе.

 

Восемь подъездов выглядывали распахнутыми дверями во внутренний двор, засаженный молодыми деревьями, высокими и тонкими, между которыми был вкопан стол для игры в козла. Разморенный жарой, лениво дремал асфальт. На площадке, предназначенной для стоянки личного транспорта жильцов дома, пялили фиолетовые глаза пятна мазута.
— Здравствуй, Наташа, — сказал постаревший сосед Гриша, которого я уже не видела много лет. Он с семьей жил где-то рядом, за кинотеатром «Полярный», но я никогда не была у них в гостях и теперь не знала, стирает ли Сания дома или носит белье в прачечную.
— Здравствуй, Гриша. Ты растолстел и потерял в чем-то.
— В чем, Наташа?
— Не в жизни, Гриша. Одним словом не скажешь.
— Я не тороплюсь. Я теперь работаю в ЖЭКе электриком. Звони, если испортятся пробки.
— Сания приревнует. Не боишься?
— Ха-ха... Ты знаешь, я никогда не боялся Сании. И она теперь не боится меня тоже. Понимаешь, не пью. Лечился.
— Это хорошо... Хорошо, что не пьешь. А от тоски, Гриша, ты не слыхал, нигде не лечат?
— Шутишь, Наташа... Привет Андрею. Я с ним раньше в трамвае встречался. А теперь уже год или два не видел. Привет ему, Наташа.
— Привет Сании.
— Спасибо, Наташа. Детишек нет?
— Нет, Гриша.
— Плохо это, Наташа.
— Знаю, что плохо, Гриша.
...В свою квартиру вошла с некоторым трепетом, естественным после трехнедельного отсутствия. Удивилась полумраку. Луговая закрыла окно шторами. Быстрее к окну. Пусть свет обласкает меня, пусть встретит вместо собаки.
Бандероль лежала на столе поверх газет. Конечно, в бандероли упакована книга. Это угадывалось сразу.
Осмотрелась. Пыль, пыль пыль... Мебель в пыли, широкий подоконник тоже.
Бандероль разорвала с ожесточением.
Фамилии Бурова на обложке не было. Задрали вверх морды олени, рогами подпирая надпись: «Наш край». Из книги выскользнул сложенный пополам листок бумаги.
«Наташка!
А я люблю тебя. Ты была во многом права, и мне радостно в этом признаться.
Не сердись, но в бандероли не моя книга. «Мою» я еще не написал. И все же Север такой, что писать о нем можно эпопеи. Особенно прекрасна Северная Двина.
Работаю в газете ответственным секретарем. Коллеги спрашивают, когда приедет супруга? Отвечаю: скоро, скоро. Я почему-то верю в это.
Если решишься ехать, телеграфируй. Пришлю «подъемные». Деньжат я здесь поднакопил: не пью, не курю, не обжорствую. Вещей не покупаю. Живу по принципу: «Все свое ношу с собой».
Полистай книгу. Это о нашем крае. Правда, фотографий не очень яркие, не для туристов. Но ведь и ты приедешь сюда не как турист. Обнимаю.
Твой Буров».
Я никогда не получала писем от Бурова. И считала, что при своем дотошном характере он должен писать совсем иначе. Но письмо, как сказал бы Буров, явилось de facto. И с этим следовало считаться.
Балконная дверь распахнулась с жалобным скрипом. Воздух вливался в комнату не лесной, а обыкновенный, уличный, пахнущий автомобилями, как степь травою. Но все равно он был прохладнее и свежее, чем тот, другой, закисший в давно не проветриваемой комнате. Я вышла на балкон. Стояла долго, положив руки на перила. Небо по-прежнему было ясным, и дома грелись на солнце, точно котята. Голубизна падала в окна, и они смотрели на меня, глазастые, неродные. И, конечно, не понимали меня. А я не понимала их.
Впрочем, только ли их?
Я не понимала саму себя. Но мне было не страшно, не тоскливо. Наоборот, в это трудно поверить, мне было чуточку радостно, чуточку сладко. Точно я стояла перед айсбергом, на который должна, должна была взобраться. Что-то большое и значительное ждало меня там, на вершине.
Но это «что-то» было еще тайной. Такой же тайной, как дикий хмель в записной книжке отца... Но я была уверена, что разгадаю эту новую, обрушившуюся на меня тайну. Разгадаю обязательно. И то будет счастливая отгадка.
В прихожей надрывался телефон. Его стенания дошли до меня не сразу. Конечно, звонит Луговая. Добрая Анна Васильевна, она, разумеется, спросит о здоровье, напомнит про экзамены.
А может, те экзамены, на которых мы тащим билеты, и не есть самые трудные? Может, сама жизнь экзаменует нас чаще и строже?
— Да, я слушаю.
— Привет, Бонесса. — Легко понять — это не Анна Васильевна, это Люська. — Как у тебя суббота? Может, махнем на Клязьму?
— А, может, подальше? Может, на Северную Двину...
— Тогда уж лучше в Туапсе, — смеется Закурдаева.
— Я не шучу, Люська, — и голос у меня какой-то по-собачьи тоскливый.
И она улавливает это там, на другом конце провода. И спрашивает немного испуганно:
— А экзамены?
— Экзамены надо сдавать по порядку. Понимаешь?
— Нет, — признается Люська.
— Вначале нужно сдать задолженность, а уж потом идти на следующий экзамен.
— Мать, а ты уверена, что у тебя задолженность на Северной Двине?
— Люська, милая... У меня не только задолженность на Северной Двине. Но еще и работа. Здесь. Работа, которую я люблю...
— Что же дальше? Отвечай же, отвечай! Или ты сама не знаешь, чего хочешь?
— Не знаю.
— Почему так?
— Ветры дуют с моря. Ветры дуют в море. Всегда можно сказать о людях, что они просты, и никогда нельзя сказать, что просты люди.

 

Москва
1972—1973

notes

Назад: ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Дальше: Примечания