Книга: Берег
Назад: 1
Дальше: 3

2

— Вам нравится в Западной Германии, господин Никитин? О, нет, я не так поставил вопрос. Вы не разочаровались в нас, западных немцах?
— Вы хотите услышать прямой и категорический ответ? Если бы я ответил «да», то обманул бы себя, если бы ответил «нет», то обидел бы вас поспешностью, господин Дицман. Без предвзятостей подписываюсь под словами одного умного немца, которые звучат приблизительно так: «Горечь и недоверие страны к стране отравляют израненное тело Европы». Неплохо сказано, правда?
— Цитата? Кто автор? Томас Манн? Ремарк?
— Стефан Цвейг, хороший немецкий писатель.
— К сожалению, Цвейг так старомоден и так давно умер, что уже мало кто помнит о нем.
— Напрасно. Он умер в сорок втором, году, а сороковые годы — ближайшая история Германии.
— Западная Германия далеко ушла от сороковых годов. У нас говорят: мы проиграли войну политическую, а выиграли войну экономическую. Вам интересно знать, как случилась эта парадоксальная победа? После поражения рейха союзники стали демонтировать немецкие заводы и по репарациям вывозить из промышленных центров оборудование, но это были старые, господин Никитин, довоенные станки. В период «железного занавеса» между Западом и Востоком Америка начала вкладывать миллионы долларов в разрушенную германскую промышленность, очень широко открыла западным немцам кредиты, ввезла современное оборудование. И таким образом в течение короткого времени обновила основной капитал, выражаясь по Марксу. Ведь вы марксист… И наступил бум, что значит — обилие всех товаров, стабильная марка, расцвет экономики… Страшные сороковые годы давно забыты обывателем, он живет в новом измерении, он сыт и не помнит про карточки и эрзацы. Вы видели магазины Гамбурга?
— Да, прекрасные магазины, судя по витринам.
— Господин Никитин, я буду откровенен, я раскрою перед вами карты во имя истины. Западная Германия после войны уже как свинья зажралась, и мозги ее все больше заплывают жиром. Обыватели живут в одурманивающем мире товаров и превращаются в бездушные машины потребления. Разрешите взять у вас одну сигарету? Я бросил курить, но до сих пор мне приятен запах табака.
— Пожалуйста.
— Благодарю вас. Я с удовольствием понюхаю сигарету. Итак, дело в том, господин Никитин, что современные западные немцы слишком много думают о новых моделях «мерседеса», о холодильниках и уютных загородных домиках, и у среднего немца исчезает или уже нет ни высокой духовной жизни, ни духовной веры… Прагматизм подчиняет все. Истоки и модель — Америка. Боюсь, господин Никитин, что через несколько лет Советский Союз тоже зажрется, и у вас тоже исчезнет духовная жизнь: машина, квартира, загородный коттедж, холодильник станут богами, как на Западе. И вы постепенно забудете сороковые годы, войну, страдания…
— Вряд ли. Хотя знаю, что нас тоже ждет испытание миром вещей.
— И испытание верой.
— Что вы называете верой, господин Дицман?
— Ваша вера — коммунистический оптимизм. Вы практики, вы материалисты и идеалисты одновременно, вы еще хотите говорить о человеке, о неких идеалах и смысле жизни, хотя исповедуете древние догмы. А на послевоенном Западе этой веры в идеалы нет, все изверились в евангелическом добре и в человеке, старые боги-добродетели умерли, их нет, и нет, к примеру, уже понятия прежней семьи, любви, брака. На чем, по-вашему, держится современный мир?
— На ожидании и надежде, как я представляю.
— О, понимаю! Русские мечтают держаться на двух китах — всеобщего равенства и ожидания стереотипных, равных благ для каждого, в то время как западный мир продолжает держаться на трех китах — спорте, сексе и телевизоре. И есть еще один мерзкий китенок — политика. Хочу заметить, что этот китенок плавает и на Востоке.
— Только два уточнения, господин Дицман. Во-первых, без этого китенка невозможно было существовать ни одному исторически известному нам обществу; во-вторых, не всеобщее костюмное равенство безымянных, одинаковых песчинок, а — я говорю прописные истины — равенство в распределении материальных благ. Думаю, что посредственность, способность и талант всегда будут отличаться друг от друга, если говорить о науке и искусстве.
— Вы, разумеется, против одинаковых песчинок?.. Но большинство человечества — анонимные муравьи, господин Никитин.
— Это унылый тезис, господин Дицман, по-моему. Я за то, чтобы каждый прошел через обряд крещения и имел свое, собственное имя. В конце концов, этот обряд можно назвать самосознанием.
— Вы романтик, что незаметно по вашим книгам. Не согласитесь ли вы, что большинство людей не знают, чего они хотят. Бифштексы? Машины? Телевизоры? В этом истина? В этом конечная цель? Нет, люди сами для себя — инкогнито. Как сделать, чтобы они поверили в самих себя? Революция? Вы, несомненно, стоите на этой марксистской точке зрения… Революция? Классовая борьба? В чем ее последняя суть? Опять цель — холодильники для всех.
— Революция — это отрицание безнравственности и утверждение нравственности, то есть вера в человека и борьба, и, конечно, совесть, как руководство к действию. А вы сами сказали, что веры и идеалов на Западе нет. Я думаю, что вера — это эмоциональное отношение к надежде и истине. Если ее нет, выхода не вижу…
— Пока выхода нет, господин Никитин… за исключением одного паллиатива — соединить христианство с марксизмом. Я неверующий и в очистительных мессий не верю. Я верю только в этот странный симбиоз — выход для большинства анонимных обывателей. Пусть хоть во что-то верят.
— Вы в этом убеждены? Как же это сделать? Соединить несоединимое? Ведь Иисус Христос своей проповедью бездействия, как давно известно, разрушает человеческую энергию…
— Энергию? Энергию? Вы не договорили фразу: поэтому его и распяли… Вы хотели это сказать, господин Никитин?
— Нет, думаю, его распяли потому, что надеялись — придет второй мессия, который удовлетворит исключительно всех. Но такого не бывает.
— У вас в стране не запрещено говорить таким образом?
— Как видите, я говорю. Но… простите, непонятна причина вашего недоумения. Почему, собственно, в вашей стране это должно быть запрещено?
— Я удивляюсь потому, что у вас много лет был культ личности. Иисус Христос — тоже культ личности. Как и культ Сталина. Он тоже у вас был как бы сыном божьим. Вы молились на него.
— Послушайте, господин Дицман, позвольте мне, наконец, задать вам очень откровенный и, может быть, грубоватый вопрос. Я долго слушал вас, и разрешите все-таки вас перебить.
— Конечно, господин Самсонов! Вы действительно долго молчали, и я с удовольствием готов ответить на любой ваш вопрос.
— Не уверен, что мой вопрос доставит вам удовольствие, господин Дицман. И все-таки, какое вам, откровенно говоря, дело до нашего культа личности? Именно вам? И западным немцам?
— Я не хочу вмешиваться в ваши дела, однако вы, господин Самсонов, находитесь в западной стране, где достаточно грязи и пороков, но где вы можете делать и говорить все, что хотите, — до определенных пределов, разумеется. Вы не отрицаете наши относительные свободы? Я подчеркиваю: относительные…
— Хм! Парадокс! Тогда почему у вас травили коммунистов и запрещали компартию?
— Это одна из глупостей, которая возмущала и меня. Ни коммунизм, ни нацизм не угрожают Западной Германии. Для немцев достаточно одного коммунизма — в Восточной Германии. Это визитная карточка соседей, и она не всем нравится.
— Чем же она вам не нравится? Тем, что там другая система, которая вам не нравится?
— Тем, что мы живем в некотором смысле лучше, чем восточные немцы.
— А не возможно ли, что они рано или поздно будут жить во всех смыслах лучше вас? Что вы скажете в таком случае?
— Сейчас люди живут одним днем, господин Самсонов. Однако я хочу спросить господина Никитина. Вы тоже отрицаете, что находитесь в демократической стране?
— Вы только что сами высказали сомнение относительно свобод в вашей стране. Вместе с вами сомневаюсь и я. Что же касается прежнего вопроса, то более двух десятков лет назад известный вам маньяк из Мюнхена называл себя вторым Иисусом Христом, мессией, спасителем человечества. От славянской заразы и коммунизма. И пятьдесят шесть миллионов погибло в Европе и Азии. И славян, и не славян.
— Не так быстро, господин Никитин, мне, простите, мешает ваш акцент, я понял, но не поймал тонкости вашей фразы. Намекаете на нацизм? На комплекс вины немцев перед человечеством?
— Никакой тонкости здесь нет. И никаких намеков. Я сказал, что веру в спасение человечества и добро можно понимать по-разному: брать злу на вооружение добро и добру — на вооружение зло. Это прекрасно знали еще в Древнем Риме.
— О да, о да! Такая тонкая рвущаяся грань лежит между добром и злом, в своем роде сиамские близнецы, соединяющиеся кровеносные сосуды, не так ли? И это наиболее интересная сторона внутреннего мира современного человека, зыбкость границы, — это ваш Достоевский, самое главное в его романах, которые пользуются на Западе большой популярностью. Вы об этом знаете?
— Чушь!
— Что, простите?
— Виноват, я сказал по-русски: «чушь»… Это, мягко выражаясь, по-немецки — «неточно», если говорить о Достоевском.
— Почему?
— По-моему, главное в Достоевском — поиск истины в человеке и поиск бога в мире и в себе. Для ясности богом будем считать — добро и прозрение. Вы не устали, господин Дицман, от нашего слишком умственного спора? Тем более я очень плохо говорю по-немецки и, видимо, утомил вас. А оба мы утомили зал. Может быть, поговорим о чем-нибудь более конкретном? Вы не находите?
— Совсем нет, господин Никитин… Наш разговор — это скорее не спор… а откровенный диалог между Востоком и Западом на глазах аудитории, между восточным писателем и западным журналистом, и, кстати, по вниманию и тишине в аудитории я вижу, что у нас с вами есть точки соприкосновения, как это ни странно. У меня создается впечатление, что вы полемист и не раз встречались с западными писателями. Об одной дискуссии в Париже я читал, вы там выступали о социалистическом реализме, о смысловом искусстве. Я не ошибаюсь?
— С тех пор как моими романами и моей персоной заинтересовались на Западе, меня стали приглашать на международные дискуссии. И я люблю спорить, как всякий писатель, и хочу что-то понять — хотя бы позицию своего оппонента. Просто истина, господин Дицман, — чересчур серьезная вещь. Если у вас болит голова, вы же не станете принимать лекарство от расстройства желудка. Если вы любите женщину, вы не будете обнимать фонарный столб и целовать его. Что бы вы ни утверждали, существует в мире абсолют.
— Прекрасно сказано, господин Никитин! Тем не менее я не соглашаюсь с вами. В понятие «любовь» современный человек вкладывает совершенно другой, индивидуальный смысл, чем вкладывал человек девятнадцатого века или человек довоенного времени. Здесь вы заблуждаетесь, вы имеете в виду одно позитивное начало, как объединение, но — нет и нет! — любовь современного человека это и разъединение полов. Никто не знает, в чем любовь истинная. Любовь — всегда альтернатива.
— Это как же? Примитивно говоря, ну… элемент физический, вполне понятная истина: любовь мужчины к женщине, и наоборот. Если же говорить о природной физической любви, то какую разъединенность и какую альтернативу полов вы имеете в виду?
— Господин Никитин, вы серьезный человек и постарайтесь меня понять не с точки зрения социалистической, а с точки зрения западной морали. Любовь в современном мире лишена ложных предрассудков, и свободной цивилизацией опрокинуты ложные сигналы «стоп», эти, пожалуй, архаичные запреты, которые сковывали свободу человеческих чувств между ним и ею, или… между ним и ним, или ею и ею… Каждый свободен в выборе партнера.
— Плохо понимаю. Вы говорите о гомосексуализме, что ли? Об извращении любви? Так я ведь реалист, я поклоняюсь истине. И я терпеть не могу искаженный мир в кривом зеркале комнаты смеха где-нибудь в Луна-парке.
— Не смейтесь, господин Никитин. Никто не знает, что в любви извращение и что не извращение, каждый предпочитает прислушиваться к голосу своего сердца. Больше всего извращений бывает в политике, ужасных извращений, которые убивают свободу человека.
— У вас, конечно, есть жена, дети, господин Дицман.
— К счастью, я не женат.
— Жаль. Тогда я не смогу привести нескромный пример, который вертится у меня в голове.
— Господин Никитин! Вы ничем не удивите нас, никаким примером, мы живем в эпоху сексуального взрыва, когда сорваны все покровы с человеческого тела и существует полная свобода выбора для задавленных прежде комплексов.
— Да, я имел удовольствие видеть взрыв комплексов на экране и на сцене в некоторых городах мира и у вас.
— О, прекрасно! И это было вам интересно, как реалисту?
— Думаю, реалисты не должны закрывать глаза на то, что есть. Знать надо все. Тем более что у нас в России, слава богу, не показывают аномалии любви со сцены.
— Момент, господин Никитин. У русских нет подавленных комплексов и, как вы сказали, аномалий любви? Вы утверждаете? Вы в этом уверены?
— Нет, не утверждаю. И это дело клиники. Но я не то хотел сказать, господин Дицман, и пусть простят меня женщины, сидящие в зале, за вынужденный аргумент… Представьте свою несуществующую дочь, прекрасное, юное существо, которое может в простой и тайной, как вселенная, любви принести миру не менее прекрасное существо, однако склонна любить не парня, а девушку, — вы закрыли бы глаза на эту неестественность, спокойно говорили бы о свободе выбора?
— Лично я не сказал бы ей ни слова. Пусть поступает так, как хочет. Не я, а она выбирает предмет любви.
— Не есть ли это антиистина, насилие над природой и истиной?
— Нисколько. В этом я вижу свободное проявление индивидуального «я», свободу личности.
— Тогда у меня нет доказательств. Проблема исчерпана.
— Я вмешаюсь, господа мужчины, с разрешения председателя! Это надо сказать!
— Ради бога, госпожа Титтель, пожалуйста, один ваш голос — наслаждение для всех!
— Петь я не собираюсь… А вот в любви все решает дело вкуса и нелепых наклонностей, так я думаю. Женщина, бесспорно, нежнее, но я предпочитаю неотесанного мужчину со всеми его мерзкими недостатками. Я читала Мопассана. У него есть хорошая фраза: да здравствует маленькая разница! Вот что я вам скажу. И за французского писателя не намерена краснеть.
— Глубокоуважаемая, прелестная госпожа Титтель, благодарю за реплику с места и замечу: именно вас боготворят, в вас одинаково влюблены и мужчины и женщины, потому что талант принадлежит всем! Уважаемые дамы и господа! Нам следует поблагодарить прекрасную госпожу Титтель, которая присутствует на нашем диспуте. Ваши аплодисменты и смех удовольствия я понимаю и присоединяюсь к ним… Так вы закончили, господин Никитин, тем, что исчерпываете проблему отсутствием доказательств, и я почувствовал в ответе какую-то хмурую иронию, не так ли?
— Не ошиблись. Я хотел сказать, что, вероятно, мы слишком вторгаемся в интимную область, которая не требует такого широкого обсуждения.
— И здесь вы глубоко заблуждаетесь! Эти вопросы широко дискутируются у нас и в печати и по телевизору, в том числе и закон об отмене запрета на порнографию. Не так ли, господин Вебер? Простите, господа, теперь я обращаюсь в зал. Не так ли, господин Вебер?
— От ваших умных проблем переворачиваются мозги… Когда собираются интеллигенты, начинается большая каша. И все вопросы упираются в секс.
— Ваша шутка одобрена аплодисментами, господин Вебер… Так или иначе, я склонен еще раз возразить господину Никитину. Если бы я запретил своей дочери, которой у меня нет, любить того, кого она выбрала, то, возможно, подчинившись мне, она сказала бы через несколько лет: «Отец, я несчастна, ты лишил меня любви!»
— Какая поразительная логика! И вы — за такую свободу выбора? Так после этого — вешаться надо! Знаете, прийти домой, найти покрепче крюк, снять ремень и — скорее, скорее из этого свободного секса в прекрасный ад! Вот это единственный не выбор, а выход из оскорбляющих человека непристойностей!
— Вы возмущены, господин Самсонов? А как вы думаете, господин Никитин? Видите ли вы в сексуальной проблеме непристойность?
— Что я думаю? Когда насилуют и извращают саму природу, она заболевает и гибнет, и вместе с ней, конечно, человек. А это уже страшнее, чем заражение химическими отходами биосферы… Минуту, Платон, наклонись ко мне… слушай, держи себя в руках, твой горячий крик никого не убедит в этой дискуссии. Спокойней…
— А с какой стати я должен быть изысканно-спокойным? Неужели ты хочешь, чтобы я сидел и хлопал холодными ушами, изображая милого русского, согласного со всякой чепухой? Бывают и пределы словоблудию, знаешь…
— А не думали ли вы, господин Никитин, что сам человек является извращением природы, не приходило ли вам в голову подобное сомнение? Кто установил, что есть нормальное и ненормальное? Неужели законодательствовал бог? А он — категория нормальная? Люди? А нормальны ли они? Что есть норма? С чьей точки зрения? Если слова, определяющие священный акт любви, люди употребляют как самые грязные ругательства, не извращены ли эти люди? Подумайте, подумайте над этим… А вспомните заборные надписи, надписи в общественных туалетах!..
— Мы так далеко уйдем сейчас в споре, что опасаюсь — назад из безумия дороги уже не будет.
— Ха-ха-ха, благодарю вас за красивый аргумент. Вы не хотите продолжать разговор на эту тему, поэтому я позволю себе сделать некоторый вывод. Сознание человека Запада — я говорю об интеллигенции — слишком обнаучено, в то время как современная философия и социология не получили развития в странах социализма. Это была ваша защита веры, которая должна была держаться за счет расширенного оптимизма. Не так ли? Вы оптимист, господин Никитин, хотя у вас бывают грустные глаза и пишете вы трагические романы. Но и вы, и вся ваша литература пытаетесь сохранить старый миф о человеке, созданный еще романтическим Шекспиром и вашим Толстым. Тот, кто у вас называется героем в жизни и литературе, в сознании западного человека оценивается совсем иначе, ваш герой в нашем понимании совсем другое.
— Внимательно слушаю. Продолжайте.
— Современный интеллектуальный западный персонаж, господин Никитин, — это химически очищенный, оголенный субъект рода человеческого, который двигается, как во сне. Независимая частная жизнь невозможна, возникло бессилие человека перед эпохой, расщепление личности проблемами: зачем, а что дальше? Западные интеллигенты не утверждают, как вся ваша социалистическая литература, а спрашивают действительность, задают ей вопросы, в ней нет ни судей, ни виновных… И это не модернизм, совсем нет, господин Никитин. Современному миру машин не нужны ни Шекспир, ни Толстой, ни Достоевский. Западный роман отошел от прошлого реализма потому, что хотел быть реалистичным. И это не парадокс. Роман-рентген, но без диагноза болезни, потому что врачи не знают, каким образом радикально лечить, этого не знает никто. Сейчас не может быть канонизированного писателя, как, к примеру, Толстой, Томас Манн или Золя, который заявлял, что знает о человеке все. Вы согласны с формулой Золя?
— Нет, не согласен. Мне кажется, что самоуверенность и вызов имели место в этом заявлении французских натуралистов. Впрочем, один русский классик, живший в одну эпоху с Золя, утверждал совершенно противоположное: никто не знает всей правды. Это ближе к истине.
— О! Господин Никитин! Вы сейчас заговорили, как западный писатель, и подтверждаете мою мысль!
— Это заговорил не я, а русский классик девятнадцатого века. Не делайте мне комплимента. Я горжусь, что имею отношение к великой русской литературе. Вот видите — вы заставили меня говорить высоким штилем.
— Но как вы лично относитесь к этой мысли, высказанной классиком: никто не знает всей правды? Вы ее не разделяете?
— Нет, я разделяю ее. Это вам кажется странным?
— Вы? Разделяете данную мысль? Вы можете пояснить немного подробнее?
— Если вы так удивились, то я попытаюсь… Я не раз думал об этом, господин Дицман. Мы знаем ряд истин, но это лишь слагаемые одной и главной. Мы не знаем конечную сумму истин. В противном случае — если бы мы все знали о человеке — не было бы никакого смысла писать книги, заниматься наукой и вести дискуссии, как мы ведем с вами. Человек — такая же тайна, как мироздание. А это было известно две тысячи лет назад. Об этом думали и до нас. Я уверен, что если бы люди завтра открыли все законы мира, а значит, и человеческой души, то движение истории прекратилось бы. Нечего было бы познавать. Все найдено, раскрыто, все понято — проблемы жизни человечества исчерпаны до дна. Все веры, все философии, все искусство сразу бы умерли за своей ненужностью. Человечество закончило бы свой запрограммированный путь познания. И началось бы нечто абсолютно новое, с нуля. К нашей жизни это не имело бы никакого отношения. В кибернетическую машину земли вселенная вложила бы новые параметры. Вот почему мы не знаем всей правды. Вас удовлетворил мой ответ?
— Господин Никитин! Вы говорили сейчас не как писатель, а как философ, я приятно удивлен, но я хочу только уточнить вашу мысль. Самой природой запрограммировано движение человечества к главной истине? По оживлению в зале я чувствую, что вы заинтриговали не только меня, но и аудиторию… Что же такое тогда человек? Орудие познания? Или случайность? Шестеренка в механизме мировых законов?
— Не удивляйтесь приятно, господин Дицман. Я не претендую на лавры философа, я не так уж самоуверен. Просто после сорока лет начинаешь задумываться над некоторыми вещами, которые в тридцать лет казались простыми, как апельсин. Человек на земле — не случайность. Это, как известно, частица природы, познающая саму себя. Прекрасная формула, правда?
— Чья-то цитата? Гегель? Карл Маркс?
— Нет, Фридрих Энгельс. Частица — человек, познающая целое — природу, то есть это познание, последовательно ведущее к дверям тайн и законов на пути к главной истине, которая ограничивает бесконечность и постепенно открывает замочки на дверях в длиннейшем коридоре. Поэтому лично я убежден, что открытие огня, силы пара, электричества, атомной энергии — это не случайное познание, а по методу последовательных приближений подсказанное природой в определенный отрезок времени. Это вехи, отмечающие пройденный человеческий путь. Как и наша дискуссия, впрочем. Десять лет назад мы не могли бы так разговаривать, господин Дицман. Это тоже веха.
— Капитализм, по вашей теории, тоже роковое познание? Или, как вы сказали, приоткрывшаяся дверца?
— Да. С привкусом горечи.
— А социализм?
— Познание с ожиданием радости. Освобождение из плена страха. Познание истинной свободы.
— Ожидание радости? Предположим так. Но в вашей теории, господин Никитин, есть некий фатализм, а фатализм ничего общего не имеет с марксизмом. Вы ведь марксист, и вы верите в пролетарскую революцию и в диктатуру пролетариата. Разве это не является для вас главной истиной?
— Никакого фатализма. Я уточняю, господин Дицман. Социализм — это постижение наивысшей свободы человеком.
— Но свобода одного всегда ограничена свободой другого. Наивысшей свободы быть не может. Не так ли?
— Так. Это нравственное ограничение, которое рождает уважение человека к человеку.
— Я очень хотел бы услышать ваш ответ на предыдущий вопрос относительно главной истины. Где она — в политике или вне политики?
— Уважаемый господин Дицман! Вы с непонятной настойчивостью задаете моему коллеге один и тот же вопрос, никак уж не касающийся литературы. Создается впечатление, что вы хотите не прояснить суть дела в нашем споре, а поймать оппонента на неточном слове, и это, с позволения сказать, вызывает мою недоуменную реплику!
— Как вы ошибаетесь, господин Самсонов, я не имею отношения к прессе Шпрингера!.. Господа, благодарю вас за аплодисменты, они, надо полагать, в большей степени относятся к заявлению господина Самсонова, который в чем-то не доверяет мне!
— Полагаю, что аплодисменты адресованы именно вашему остроумию, господин председатель, а я не хочу выхватывать из ваших рук заслуженную в поте лица славу! Но я повторяю — мы уводим дискуссию в сторону!..
— Итак, господин Никитин, ваш серьезный коллега своей репликой снимает мой трудный вопрос?
— Почему же?.. Вы спросили не самое трудное. Наоборот, ваш вопрос чрезвычайно прост, хотя в нем и есть определенный оттенок, что и подметил мой коллега. Впрочем, это не меняет сути. Я верю в революцию и диктатуру пролетариата, потому что новая общественная формация — познание человечеством самого себя.
— Но по вашей теории это все же не главная истина?
— Главная истина впереди.
— Коммунизм?
— И коммунизм. Но и за этой высокой формой познания путь к истине не обрывается.
— Таким образом, как я понимаю, господин Никитин, вы хотите сказать, что смысл жизни в том, чтобы всю жизнь искать и познавать смысл жизни? Скажите, если мой вопрос, по реплике господина Самсонова, не прозвучит провокационно, — в чем смысл вашей жизни, лично вашей жизни? Вы ведь сказали, что никто не знает всей правды.
— Кажется, в ковбойских фильмах, чтобы попасть в цель, надо в течение трех секунд выхватить кольт и выстрелить. Вы выхватили кольт и выстрелили в меня первым, господин Дицман. Чтобы сделать ответный выстрел, потребовалось бы много времени.
— Загадочно… Опять я задал провокационный вопрос?
— Да что вы! Ни в коей мере. Просто ответ на ваш вопрос потребовал бы гораздо больше трех секунд. Для этого нужно было бы пересказать содержание всех моих книг. Так вот, смысл моей жизни — в этом.
— Я читал два ваших романа, господин Никитин, и смотрел два ваших фильма. Они недавно шли в Западной Германии. В них много трагического, грустного…
— Добавляю: и радостного, если быть точным.
— И тем не менее вы больше пессимист, чем оптимист. В ваших книгах нет умиления.
— Вы чересчур категоричны насчет пессимизма. Вы не правы, я оптимист. Мне все время кажется, что ключ от истины лежит в ящике моего письменного стола. Писание романа — это терпение и мучительный путь к цели. И все тогда наполнено смыслом. До следующей книги.
— Нонсенс, господин Никитин. Нонсенс! С одной стороны, вы утверждаете, что не знаете всей правды. С другой стороны, ваша литература призвана учить людей, вдохновлять их — в этом задача метода социалистического реализма. Таким образом, ваши романы — это прорыв из оков социалистического реализма. Не так ли? Недаром догматические советские критики ругали вас!..
— Бывало и это, господин Дицман, однако я не польщен вашим экспрессивным заявлением. Так как вы заговорили о методе, то отвечу следующее: я безраздельно поклоняюсь одному богу — реализму. То есть — я за смысловое искусство. Что значит писать по методу? Как это писать по методу? Неужели вы считаете, что перед тем, как сесть за письменный стол, писатель говорит себе: я напишу этот роман таким-то методом? По-видимому, в первую очередь он думает, что сказать и как сказать. И труд, труд, труд. Если это не так, то поясните, каким образом вы представляете работу писателя иначе? Приказы по телефону из Кремля? Или хмурый милиционер за плечом, читающий и корректирующий каждую строку? Любопытно, как вы это представляете?
— Я знаю: ваша литература должна воспевать советского человека и советское общество. У вас постоянно говорят об этом.
— Петь, воспевать — эти термины относятся к вокальному искусству, и тут я совершенно не компетентен. Что касается грубой прозы, то она исследует и познает характер отдельного человека и характер народа в целом. А всякое исследование — серьезный процесс, и он ничего не имеет общего с бодрой музыкой, которую передают в минуты физзарядки по утрам.
— И вы можете критиковать свое правительство? Например, высокого министра?
— Это дело фельетонистов.
— Благодарю вас, господин Никитин, за ответ. И — последний вопрос, хотя я утомил вас. Вопрос к вам чисто личный. Испытываете ли вы прежнюю ненависть к немцам как к нации, которая воевала против России? Надеюсь, вы не находите в таком вопросе провокационного смысла?
— Нет, не нахожу. Я не испытываю ненависти к немецкой нации, как вы сказали, потому что всякий национализм — последнее прибежище подлеца. Народ никогда не виноват. Но наши взаимоотношения не раз замутнялись кровью. И я все время помню, что в последней четырехлетней войне Россия потеряла двадцать миллионов, а Германия — восемь миллионов человек. Это страшные, невиданные в истории потери.
— В шестом веке, господин Никитин, от легочной чумы погибло сто миллионов человек.
— В вашей фразе есть оттенок успокоительного сравнения. Однако те люди шестого века погибли не оттого, что стреляли друг в друга.
— Иные западные теоретики войны, в общем, умные люди, утверждают, что пролитая кровь — это смазочный материал истории, что это закономерность и необходимость, так как вся история — кровь. Утверждают, что последняя война смазала шестеренки ржавеющей германской машины.
— В данном случае вы имеете в виду неореваншистов?
— Не только.
— Так или иначе — спросите этих, «в общем, умных людей»: хотят ли они сами быть смазочным материалом истории?
— Ха-ха! Благодарю вас!.. Итак, дамы и господа, разрешите от всех вас пожать руку господину Никитину за искренние и нестереотипные ответы, которые — что я отмечаю с удовольствием — ломают решетку неприязни и отчужденности между интеллигентами наших стран. Я отмечаю приятную атмосферу дискуссии и благодарю вас, господин Никитин, хотя во многом я не согласен с вами. Но ваша мысль о том, что вы не знаете всей правды, — прекрасная мысль. Вы не знаете всей правды о капитализме, мы не знаем всей правды о вашем коммунизме! Не так ли?
— Как раз в заключение, господин Дицман, вы упростили мою мысль.
— О, нет, нет, я все отлично понимаю, господин Никитин, все нюансы, и чистосердечно благодарю вас. И вас, господа, за долгое и терпеливое внимание! До свидания, господа!..

 

Назад: 1
Дальше: 3