Книга: Зеленый фургон. Шоколад
Назад: Александр Тарасов—Родионов Шоколад
Дальше: 2

1

Смутною серенькой сеткой в открывшийся глаз плеснулась опять мутно–яркая тайна. И нервная дрожь проструилась по зябкому телу, и ноет в мурашках нога. Но сразу внезапно резнуло по сердцу, и все стало дико–понятным: узкая жесткая лавка, сползшее меховое манто, муфта вместо подушки и глухая тишина, нарушаемая чьими–то непривычными всхрипами. Да где–то за стенкой уныло пинькала, падая в таз, редкая капелька, должно быть воды.
И стало жутко–жутко и снова захотелось плакать. Но глаза были за ночь уже досуха выжаты от слез, а у горла, внутри, лежала какая–то горькая пленка. Елена осторожно протянула онемевшую ногу, подобрала манто и насторожилась.
«Ни о чем бы не думать! Ни о чем бы не думать», — пронеслось в мозгу.
Но какой–то другой голосок, откуда–то из–под светло–каштанных кудряшек, которые теперь развились и обрюзгли, тянул тоненькой ледяной струйкой: «Как не думать?! Как не думать — а если сегодня придут, уведут и расстреляют?!»
И снова мокрая дрожь пронизала Елену.
За стеной, коридором, чьи–то шаги. Как чуткая мышка, спасаясь от кошки в угольный тупик, Елена навострила ушки. Кто–то шел равномерной, неторопливой походкой, и его гулкие стопы своим топотаньем заслонили тусклое звяканье падающей капельки. Вот шаги близятся к двери, вот — мимо, мимо уходят. Пропал приступ страха, но сердце Елены колотится жутью. Рамы седеющих окон ясней и ясней прозрачневеют, и лишь по–прежнему храпят лежащие по углам мужчины.
«Что за животные! Как это они умудряются спать так спокойно, — думает Елена. — Сегодня ночью из них увели целых пять, и обратно они не вернулись. Боже мой, боженька! что теперь с ними?!»
А услужливое воображение уже вырисовывает ей темнеющий угол каменного двора с бугорками запачканных кровью расстрелянных тел. Никогда ничего похожего Елена не видала ни в действительности, ни на картинках, но кто–то когда–то ей рассказал обо всем этом, очень наглядно, и образ рассказа вонзился ей в память, будто живой.
«Латыш ведь сказал, что сегодня судьба всех нас будет разрешена, — пронеслось в ее сознаньи. — Пятерых уже нет, осталось только четверо. А может быть, и меньше?!» — подумала она и ужаснулась. Ужаснулась и встала и стала на цыпочках красться вдоль стен, чтоб проверить. Вот у окна круглым клубом чернелся Гитанов, завернувшийся в шубу толстяк. В двух шагах от него в уголке, под серой солдатской шинелью, вытянув длинные ноги, спал Коваленский; а там, на отскочке, поодаль, возле стола распростерся и тот, неизвестный, с бессмысленным, пристальным взглядом куда–то насквозь вдаль смотрящих сереющих глаз.
«И фамилия его какая–то странная, — подумала Елена, — Фиников! Никогда, никогда раньше такой не слыхала. Что–то приторно–сладкое, липкое, экзотическое. Да и человек какой–то он несуразный, никогда раньше нигде не бывавший. Не он ли навлек этот арест?»
— Фиников, — пробуркнул он быстро и глухо, так что даже Латыш, всех их переписавший, заквакал тревожным вопросом: — квак? квак? квак?
— Фи–ни–ков! — отчеканил тогда неизвестный, и Латыш успокоился сразу и перевел испытующий взгляд на Коваленского.
«Неужели же он — Коваленский? — подумала Елена. — Ах, как знать? Нынче в душу чужую не влезешь. Гвардейский поручик, белоподкладочник, жуир, балетоман… накачался гражданского долга и… несчастненький, бедненький… Страшно даже подумать, — содрогнулась она внезапно, — с кем захотел потягаться, чтоб сделаться лишнею жертвой расстрела!»
«И Гитанов? Этот толстый, лощеный, всегда чисто выбритый и расчесанный гладко тюфяк, душка–режиссер, кумир молодых инженюшек… Ах, впрочем, разве существует пощада или здравый смысл у этой кровожадной людской мышеловки?! Всех, всех расстреляют и ее, Елену Вальц, в том числе. А за что, за что?» — задумалась она и, хрустнув пальцами, машинально, пластично заломила вверх руки. И стало прохладней. Сырое, желтое северное утро прозрачным утопленником медленно, грузно сползало в колодец темного двора, куда выходили белесые окна. Опять стало жутко. Быстро, бесшумно вернулась Елена к скамейке, легла и закуталась в мягкий мех манто с головой.
«Ни о чем не думать! Ни о чем бы не думать!» — стиснувши зубы, настойчиво сдавила она свои мысли. Широко раскрывшийся глаз под манто уже ничего не видит. И стало приятно тепло от собственного дыханья и мягко от пушистого меха, щекочущего носик и щеки. И пахло духами, как свежей травой в душистое майское утро.
«Должно быть, от платочка, что смочен слезами, запрятан в муфту, под головой». — Но доставать не хотелось. Истома баюкала руки. Как стало вдруг мирно, легко и уютно! Припомнилось мягкое ложе постели… а может быть, это уже не постель, а… лужайка под липой и брызжущим солнцем в зеленеющем парке, и нежно былинка щекочет, ласкаясь у ушка… А там, наверху, в голубом и бездонном огромном провале, крутятся, бегут облака. Нет, это не облака. Это колеса ландо, которые, быстро–пребыстро вертясь, жуют хрусткий гравий аллеи. Ноги Елены укутаны пледом. Его поправляет услужливо рядом сидящий. Он — милый, и рука его в упругой коричневой лайке. Так хочется вскинуть ресницы, нависшие тучкой, и весело бросить глазами в лицо его радостный, нежный, ласкающий луч. Ведь это ее Эдуард, Эдуард из английского посольства. Неужели он не догадается протянуть ей плитку Кайе–шоколаду, который она так любила сосать на прогулках. Она поднимает глаза. — Господи! Как это страшно. Это — не Эдуард. Это — какой–то другой, бритый, с огромным лицом, — шевелятся в ужасе кудри Елены. Да ведь это — Латыш! тот самый Латыш, что их арестовывал. Пронзает ее он жестокой враждебной насмешкой и сильной рукой срывает с колен ее плед.
— Елен Валентиновна! Елен Валентиновна! Голубушка, не волнуйтесь! За вами!..
Это пухлый голос Гитанова, и весь он, как жирная туша, стоит перед нею и робко трясет меховое манто. Даже успел причесаться. Только ни галстука, ни воротничка: то и другое небрежно брошены на подоконник. Поодаль, подергиваясь всем лицом, весь прищурился, въелся глазами в нее Коваленский, а рядом бесцветно–спокойный взгляд Финикова. Он равнодушен. Его не смутят никакие слова, никакие движенья… Но все это только мгновенье: шпалеры кулис в мимоходе.
Главное — это какой–то Брюнетик. «Должно быть, еврейчик», — мелькнуло в сознаньи Елены. Он стоит возле самой лавки, а за ним, будто тень, часовой со штыком, красноармеец. Пружинкой вскочив, отряхнулась Елена, набросив на плечи манто.
— Возьмите все с собой! — поправил Брюнетик, и — жестом на лавку.
— Как все? Так значит я больше сюда не вернусь!? — и сердце Елены зальдело. Дрожащими руками накинула на голову шелковый шарф, схватила муфту, обула калоши и, не успевши ни с кем попрощаться, — ах, будь, что будет, — подпрыгивающей, нервной походкой помчалась вслед за Брюнетиком в коридор. Следом их тяжело догонял часовой. Растерянные взгляды ее сотоварищей только мгновеньем мелькнули им вслед. «Будь, что будет, но только б скорей». И стало вдруг жарко–прежарко, и щеки огнем запылали.
Пройдя коридор, спустились по лестнице; снова прошли коридор, закоулком вышли на новую лестницу. Вверх поднялись и, две комнаты минув, остановились перед третьей.
— Вы здесь побудьте! — Брюнетик сказал часовому и пропустил перед собою Елену.
Комната с обоями цвета бордо. Как будто сгустки чьей–то размазанной крови капнули в мысли Елены. На улицу одно большое окно с драпировкой вишневого цвета. У окна этажерка в бумагах пылеет, у стены возле двери стол, опять же в бумагах. А посредине комнаты уж не стол, а столище. И сидит за ним прилично одетый белокурый мужчина.
— Вот Елена Вальц, — сказал провожатый. Тот поднял глаза с тупым и усталым, бессмысленным взглядом.
— Садитесь. Вот здесь, — пододвинул он стул и свет от окна ей упал на лицо. И снова Блондин продолжает писать, методично, спокойно. Села Елена, а рядом подсел ее спутник, Брюнетик, и густо их вместе склеило молчанье. И только в височках Елены частил молоточек.
Наконец, Блондин кончил писанье, промокнул, отодвинул. Взял новый лист чистой бумаги, что–то пометил и грустно, тихонько спросил:
— Ваше имя, звание, профессия и адрес?
— Елена Валентиновна Вальц, балерина; Капитанская 38, квартира 4.
— Что заставило вас быть вчера у Гитанова?
— Он мой старый знакомый. У него собираются гости из прежних друзей театрального мира. Теперь, когда голодаешь… буквально… — и слезы непрошенным током затуманили глаза у Елены. Смутный силуэт Блондина тянется к ней с графином и стаканом.
«Да, да, — она сейчас успокоится».
«Ей ничего не грозит, если она будет говорить только правду. О, да, она знает».
— Но какую же нужно вам правду? Ведь я ничего, ничего не знаю!
Но Блондин подает ей конвертик, достает из него письмо.
«Нет, она его никогда не видала и видит впервые».
«Как он мог очутиться у стола под ковром возле того места, где она сидела, на квартире Гитанова во время ареста?»
«Ах, почем она знает?!»
Какой–то железный клубок — не нитей, нет — а огромных чугунных цепей, канатов, сжимает ее хрупкую маленькую фигурку.
«Погибла!» — сверлится в мозгу.
— Погибла! — шепчут побледневшие губы.
Муфта упала, а острые, липкие взгляды этих двух — спокойного Блондина и нервного Брюнетика — колют и колют все глубже и глубже, под самое сердце. Руки судорожно хватаются за стол, спазмы диким вывихом стиснули горло, все поплыло, покачнулось.
… Опять усталый, скучающий голос:
— Успокойтесь!
Удобно и мягко ее голова откинута на спинку кресла. Перед глазами угол изразцовой печи. Разве она здесь была? Ну, да, комната все та же и те же жесткие люди, но взгляды Брюнетика как будто бы мягче.
— Скажите, — неожиданно спрашивает он, визгливо звеня голоском, — кто был около вас перед тем, как вас оцепили и вошли в комнату агенты чека?
«О, да, она помнит. Сейчас она скажет… Неужели сказать?! Выдать?! подло… преступно и мерзко».
— Имейте в виду, — говорит вдруг Блондин, нарушая молчанье, — мы уже знаем, кто вас в этот момент окружал. Показаньями пятерых предыдущих факт установлен точно. Ваш ответ только нам выяснит степень вашего участия в деле, которое так же для нас несомненно, как то, что я следователь Горст!
«Так это он, сам страшный Горст!» — Елена тянется вновь за стаканом, и зубы нервно дрожат, выбивая дробь о стеклянные стенки.
«Нет, она ничего, ничего не будет скрывать… Да, рядом с ней сидел офицер Коваленский, но в его руках не было, нисколечко не было, — ах, если бы вы захотели мне только поверить, — никакого письма, никакого конверта. Она клянется в этом всем святым, дорогим, что только есть у людей на свете…»
— Даже жизнью своею клянетесь? — оборвал вдруг Блондин.
— Ну, а кто же был рядом с Коваленским?
— Рядом?
— Да, рядом!
— Рядом… Не было никого… а так немножечко дальше, шагах этак в двух, на подоконнике сидел этот, как его?.. Фиников.
— Будто бы вы раньше его не встречали? — смеется на этот раз уже Брюнетик.
— О, клянуся вам богом: никогда, никогда его в жизни до этого раза нигде не встречала!..
— Прекрасно. Что можете добавить еще?
— Ничего.
— Ничего?
— Ничего.
Бесшумно несется перо по бумаге, спешит и спешит менуэтом по строчкам.
— Слушайте!
Ну, да, она слушает — но ничего не слышит и думает только: «Что ж дальше?»
— Распишитесь!
Дрожащей рукою берет она ручку. Перо упирается. Ручка не пишет. Вместо коротенькой: Вальц, получилось клочкастое — Вальу.
— Посидите немного.
Блондин уплывает куда–то в боковую дверь, унося все бумаги.
Брюнетик, сверкнув перстеньком с бриллиантом, — как это раньше она не заметила? — достает портсигар с большой золотой монограммой.
Щелкнул небрежно:
— Вы не курите?
— Нет, — соврала ему злобно Елена.
Как захотелось ей вскинуться быстрою кошкой, вцепиться Брюнетику в бритые щеки и… острыми ногтями… «Боже мой! — как давно я не делала себе маникюр и даже не умывалась сегодня, — подумала она вслед за этим. — Воображаю, что я за рожа!..»
Тонкая синяя струйка ползет кверху спокойно и прямо. Брюнетик впился в папироску губами, а глазом косит ей на шейку.
— Пожалуйте, — вдруг распахнув разом дверь, ей кивает Блондин.
Снова холод по коже. Гусиные цыпки взъерошили руки. С испуганным взглядом, Елена послушно шагает за черным плечом Блондина в табачного цвета шелк золотистый портьеры. За ней впереди густо–синий, остриженный строгими стрелками кверху, готический кабинет. У окна стоит кто–то высокий, темнеющий тенью… Качнулся к столу — и сел.
— Хорошо, товарищ Горст, оставьте нас с ней одних на минуту и скажите товарищу Липшаевичу, что, пока я не позвоню, никого бы сюда не впускал. Никого, — пусть так и скажет курьеру.
«Что он хочет?» — мелькнуло брезгливой искрой в уме Елены.
А голос приятный, грудной, задушевный…
Горст вышел, защелкнулась дверь.
— Я — председатель здешней чека, Зудин, гражданка Вальц: вот кто я, — говорит незнакомец. Но почему–то Елене не страшно. Будто кто–то давно ей знакомый, встретясь нежданно в дороге, пытается ей рассказать интересную повесть. Кубовый сумрак обоев кажется дальним провалом рядом с золотистым тускнеющим шелком оконных портьер. Рамы режут отчетливо стекла, будто их нет. Будто бы белая мгла улицы вместе с приятною гарью мотора лезет свободно сюда, в кабинет. А за столом, заглушаемый снизу гудками и визгом трамвая, сидит незнакомый знакомец.
«О чем говорит он так долго?» — Теперь Елена различает лицо у него: худое, белесое, с большими глазами. Тусклые усики, чахлая бородка светленьким клинышком. Плохо бритое горло стянуто воротом черной рубашки, а поверх ее черный пиджак.
«Должно быть, из рабочих, — грезит Елена. — Так вот он какой, этот… Зудин! Почему же казался он раньше, в рассказах знакомых, ей страшным? И зачем привели ее прямо к нему? Неужель так серьезно!.. Ах, да, это злополучное, страшное письмо!.. Да уж не подкинули ли они его сами?.. Чтобы всех их запутать для расстрела на выбор… Но о чем же он говорит? Ведь он говорит, этот Зудин!»
— Вы должны рассказать, не таяся нисколько, не стесняясь меня, все подробно.
— Что должна рассказать я?
— То, что вам изложил: с кем из этих мужчин и когда были вы в близких сношениях?
Будто хлыстом по лицу. Краска взметнулась на щеки Елены.
— Ни за что! Никогда! Как он смеет! Если она балерина…
И слезы прорвались могучим потоком и скачущим ливнем покрыли все мысли и чувства. Но будто большая гора размывается с сердца Елены этой слезливой рекою.
Где же графин? Никто не дает ей холодной воды. Зудин сидит, как сидел, неподвижно.
— Вы не поняли меня, гражданка Вальц. Я вовсе не хотел вас оскорблять своими подозреньями или грязнить вашу честь, как честь женщины. Мне хочется знать вашу роль, вашу роль в этом деле, а не на сцене.
Ах, как быстро растет в его голосе жесткая нотка!
— Вашу роль не на сцене, а роль женщины, которую вы играли, увы, среди этих мужчин. Политика очень жестокая вещь, гражданка балерина. В том письме, что нашли под ковром, возле стула, на котором вы сидели, говорилось об убийстве, о политическом убийстве наших ответственных товарищей. А в бумагах некоторых лиц, арестованных вместе с вами, при обыске, нынче под утро, нашли несколько писем… писем от вас… Я надеюсь, теперь вы поймете, зачем мне так нужно и должно знать ваш точный, правдивый, лишенный ложного стыда ответ на мой вопрос…
Но Елена молчала.
«Ах, как это жестоко. Утонченно жестоко! — подумала она. — И как это они уже все, все успели узнать?.. Мои письма?.. у кого же… они их забрали?..»
Но Зудин перестал уж смотреть на нее: обернулся к окну. Может быть, это и лучше. Не видеть глаз, говоря о подобных вещах. Почему ее не допрашивает женщина? А впрочем, нет, нет, не надо… лучше не женщина. Женщина этого не поймет.
— Ах, как это ужасно! — подумала вслух Елена.
— Людям свойственны страсти, и все мы не пуритане. Поиски сердца могут быть часто бесплодны. Чего ж их стыдиться?! — ободрил поласковей Зудин. — Итак, не стесняйтесь меня: ваша тайна умрет здесь навеки, не встретясь с бумагой. Я нарочно велел закрыть все двери.
Как же ответить? Кто из них был ей близок?.. Ну, да, офицер Коваленский, но… это было давно–давно, в начале войны. Он ее провожал из театра, заехал к ней на квартиру… а потом, а потом… они долго не встречались. Он был на фронте… Теперь же… теперь? да, он был у нее как–то раз. У него на квартире она не бывала ни разу.
— Кто еще?
— Артист фарса Дарьяловский, он ведь уж был у вас на допросе. Отношенья по сцене роднят, и мы сами не смотрим на эти сближенья серьезно. То же самое этот… Гитанов… Он долго, долго домогался ее любви… Он такой… задушевный, сердечный, смешной… он хорошо зарабатывал также…
— Еще?.. еще… как будто б в числе арестованных не было из таких никого.
— А Фиников?
— Фиников?! нет!.. говорю же вам: я только первый раз его повстречала. Нас познакомили здесь, у Гитанова. Он был приторно вежлив, но молчалив. Мы с ним почти ни о чем не говорили.
«Получала ли она от мужчин деньги?»
Снова краска и слезы к глазам.
— Как? и это надо тоже вам знать?! Ничего, ничего нет святого, сокровенного даже для женской тайны?
«Получала ли она деньги?..»
— Д–д–да… получала… немного… от всех… Ах, если бы вы знали, товарищ Зудин…
«Ах боже мой, что она говорит? Опомнись, Елена, какой он товарищ?»
— Нет, нет, нет! — кричит исступлено Елена кому–то.
— Если бы вы только знали, товарищ Зудин, — и слюни и слезы, все вместе, текут у Елены на грудь. — Если б только вы знали всю жизнь балерины, когда ей с пятнадцати лет… уже приходится… да, да, приходится! — этой традиции держится прочно балет, — ей приходится… продавать свое тело грязным вспотевшим мужчинам!.. Милый Зудин!.. Зудин, товарищ!.. Нет, вы б не кинули мне в лицо комок грязи… Липкая жизнь… липкая жизнь… нас залапала грязью, зловонной, вонючей, и нет нам спасенья, погибшим и гадким!.. Если б… если б дали мне возможность заработать… кусочек, честный кусочек… разве б я стала?!.. Ах, что говорить вам!.. Ведь вы не знаете бездны, всей бездны паденья!! Ведь меня вызвал к себе Гитанов, чтоб свести вот с этим, как его? — Финиковым!.. Он сказал: будут деньги… хорошие деньги!.. А ведь я голодала! Да!.. Голодала!.. Продала гардероб!.. Вот осталось: манто, муфта, три платья… Милый… родной мой, товва–а–рищ Зудин!.. Ведь и я была гимназисткой… пять классов!.. Немножечко жизни… Не рабства, а жизни… Честной жизни… кусочка… прошу… я у вас!.. Я согласна, я жажду работать!.. Разве б я стала себя продавать?! Проституточка! — вот мне оценка!..
С клокочущим всхлипом, вся намокшая горем, бессильно сползла Елена прямо на пол. Шарф упал. Валялось и манто. Кудряшки развились и прилипли к вискам. И только яркость каштановых прядей и розовость пухлого ушка кричали в серое далекое безучастное небо, туда, за прозрачные окна этого синючего готического кабинета, что здесь плачет женщина, и что она глубоко несчастна.
И так неожиданно жалкая ручонка Елены ощутила твердое пожатье.
— Полно, товарищ Вальц, встаньте, оправьтесь и успокойтесь!
Это говорил Зудин. И как жадно–жадно хотелось ей слушать его милый голос.
— Наша борьба, в конечном счете, и есть ведь борьба за счастье всех обездоленных капиталистическим рабством, а значит — за счастье таких, как и вы… Поднимитесь и успокойтесь. А если хотите, так вот, приходите сюда… хотя б послезавтра… в час дня. Я вам помогу, как товарищу… Ну, а пока оправьтесь, оденьтесь и идите, — вы свободны.
Зудин нажал кнопку стола, и за дверью раздался громкий, трескучий, звонок.
Назад: Александр Тарасов—Родионов Шоколад
Дальше: 2