Звено пятое
1
А это произошло через несколько дней, в осеннюю ночь, когда пламенеющий клен тихо сыпал листья на обгорелую землю.
Феня была в комнате Богданова, громко, оживленно о чем-то говорила, часто смеялась — раскатисто, задорно и звонко. Кирилл сидел у себя и, не зная, с кем поделиться своими думами, решил, по примеру Богданова, вести дневник.
Он писал:
«Мы, большевики, — люди решительные и упорные. Верим в себя, в свои силы… и многое делаем. Ни один класс не смог так… (он все это зачеркнул и начал проще). Все эти ночи гуляли с Феней и Богдановым по горам. Днем работали — обследовали рудники, были на разведках, переставили людей, двинули дело, а ночи — гуляем. Все мы в горах будто помолодели, то есть я и особенно Богданов. Феня то и дело, словно горная коза, скачет через костер, и мы скачем за ней. Верно, Богданов иногда отходит в сторонку, чтобы украдкой передохнуть: он задыхается от такого скока. И не ему бы и бегать по горам. А вот бегает, откалывает такие коленца. Недавно, только вчера, Феня забралась на самую высокую сосну и крикнула: «Богданыч, давайте играть. Я белка, а вы? Ну, вы медведь. Догоняйте меня». И пошло. Богданов, отдуваясь, полез на сосну. А я стоял внизу и дрожал — вот свалится Богданов, и пропадет наш начальник. Феня, правильно, удивительный человек. С ней даже не скучно молчать. Но с ней можно и говорить о любых вещах. Странный человек. Она то делается какой-то маленькой-маленькой, наивной девчушкой, то вдруг заговорит о таких вопросах, что даже Богданов становится в тупик. Он почему-то все время говорит возвышенно, со смешком. Сыплет Фене похвалы, сравнивая ее улыбку с лучами солнца.
Вчера мне Богданов сказал:
— Я около Фени облагораживаюсь. Она мне дает зарядку, — и все шутит, а я вижу, ему не до шуток, и я, нарочно грубо, сказал ему на его «я около нее облагораживаюсь»:
— И поспать, чай, поди-ка, с ней охота?
Богданов обругал меня дураком и целый день не разговаривал.
Да, так-то вот завязалось дельце.
О Стешке я много думаю, когда около меня нет Фени. Мне ее жаль. Нет, не ее, а того чувства, которое пропало во мне. Странно, когда у людей появляется трещина в любви, они начинают друг друга поносить, оскорблять и, очевидно, думают этим замазать трещину. Какие глупые люди: желая вернуть друг друга, они похабно оскорбляют один другого.
Вчера вечером Богданов, очевидно желая испытать меня, Феню и себя, покинул нас в горах и ушел на рудник. Мы с Феней разожгли костер и присели около него… И разговор у нас не вязался. С чего мы ни начинали, быстро обрывали, быстро договаривались, не могли вызвать спора.
— Вот, Кирилл, видишь, нужно третье лицо, чтоб было весело, — сказала она, первая догадавшись, почему у нас не вяжется разговор, а я подумал: «Значит, она любит Богданова. И чего я, дурак, тянусь за ней? Мне бы надо отправиться в рудники, а их оставить вдвоем».
Признаться, я был рад за Богданова и досадовал на себя… и долго, молча смотрел от костра во тьму. Ночь удивительная в горах при костре. Тут костер — пылают сосновые сучья, трещат, извиваются, а там, дальше от костра — тьма кутает все, превращая обычные сосны в какие-то причудливые фигуры. Я смотрел от костра во тьму и думал:
«Хорошо. Пусть они любят друг друга», — но, сказав это, я вдруг почувствовал, что мне больно, что я сам люблю Феню, и я хотел было сказать Фене об этом. Но она запела песенку, ту самую песенку, которую пел вчера Богданов. Песню эту он вывез из Абхазии. Она была без слов, а содержание ее, оказывается, такое: один знаменитый абхазский охотник, гоняясь за козой, попал на такую скалу, где он не только не мог повернуться, но не мог и двигаться вперед, ибо впереди была пропасть, и вот он запел песню. Он пел до тех пор, пока не свалился в пропасть. Феня затянула эту песенку.
«Она поет его песенку, значит думает о нем», — решил я но она в это время засмеялась:
— Как ее поет Богданов? — и, крепко зажмурив глаза, закинув голову назад, широко разинув рот, она очень точно передразнила Богданова.
А сейчас она сидит в комнате Богданова, и они оживленно разговаривают, смеются. Значит — есть общий язык. Обходятся и без меня. И мне, я не могу сказать, что мне легко…»
— Кирилл. Скоро ты там? — позвала Феня и, влетев в комнату, увидев, что глаза у него почему-то впервые блеснули обидой, чуть попятилась, спросила: — Что ты пишешь?
— Письмо в крайком.
— Может, тебе помочь?
— Да нет, зачем же, — Кирилл смутился. — Я уже заканчиваю, — и собрал исписанные листы бумаги.
— Ну вот что. Я сейчас пойду к себе, а вы через полчасика заходите за мной, и двинемся опять в горы. На другое место — выше. Ночь сегодня хорошая — не темная и не светлая, а самая «подходявая». Слыхал? Кирилл? — И она быстро вышла.
«Ой! Огонь девка», — мелькнуло у Кирилла.
В комнату вошел Богданов и присел на диван.
— Слушай, Ждаркин, — впервые так назвал он Кирилла. — Я сегодня… Понимаешь ли?… Ну, хочу… сегодня… ей все сказать, — вдруг выпалил он и опять сердито посмотрел на Кирилла. — Ну, как тебе сказать… хочу… ну, предложить.
— Наверняка отказ. — И Кирилл тут же спохватился: — То есть я хочу сказать, так же нельзя. Нельзя к Фене подходить с пряником в кармане. Ты лучше как-нибудь по-другому. А предложение — это не подойдет. Это даже может ее оскорбить. Сватовство какое-то. Я уверен, что она тебя любит, но она же, ты же сам знаешь, не так смотрит на все это. — И, не зная, что говорить дальше, Кирилл стал путаться.
— Ты даешь советы, как будто я иду покупать лошадь.
— Тогда чего же ты ко мне лезешь? Валяй сам.
— Да. Я пойду. А ты часок посиди тут. Мы потом вернемся сюда. — И Богданов вышел.
«Вот и новый удар. К тому, что есть, прибавилось еще», — подумал Кирилл и долго сидел не шевелясь, все думая о том же, чувствуя себя не просто обиженным, а обойденным, оскорбленным. Иногда он намеревался подняться и бежать за Богдановым, вступить с ним в бой, напрячь все силы, всю свою ловкость, чтобы овладеть Феней. Но с места не двигался, понимая, что это будет не только подло, но гнусно, отвратительно.
«Что мы, жеребцы, что ль?»
Богданов зашел за Феней.
— А где ж Кирилл? — спросила сна.
— Он пишет письмо Стеше, — подчеркнул Богданов. — Видимо, соскучился, — еще раз подчеркнул он и подумал с отвращением: «Зачем это я?» — Но он через полчасика нагонит нас. Пойдемте-ка пока, распалим костер.
— Ага. Вот и хорошо. Пошли. Костер разведем, пока Кирилл явится. Будем плясать. Я придумала новый танец.
— Да-да-да, — сказал Богданов, а когда они взобрались на скалу и Ступили на ту самую полянку, где каждую ночь жгли костры, он задержался и, ощущая, как на спине выступает холодный пот, выговорил: — Юлай.
— Что это вы сказали? — спросила Феня. — Юлай? Это что-то такое широкое.
— Да-да-да. Хотя вовсе нет, — резко оборвал Богданов. — Юлай — это имя девушки. — Он переждал, передохнул и начал: — Мне недавно приснился сон. Присядьте, Феня, вот тут, и я вам его расскажу… Такой сон: нахожусь я далеко на севере, кругом безлюдье, скучная, застывшая, окованная морозами пустыня, суровые глыбы льда и следы белого медведя. И вот среди этой безлюдной, застывшей пустыни я один. Я один нахожусь тут уже несколько лет, может быть сотни, тысячи лет… Так давно, что я совсем не помню. Я оброс, одичал, совершенно разучился говорить. Передо мной только одна задача — мне надо прокладывать путь через пустыню, через эти льдины, через Северный полюс. И я прокладываю его. И работа эта вовсе не утомляет меня, наоборот, я иногда думаю, что бы я стал делать, если бы не эта задача. Иногда я горюю, что я одинок. Верно, временами я слышу, как позади меня, где-то еще очень далеко раздается людской гул. Это идут люди по мною расчищенному пути, и это радует меня. Они идут уже с весельем, с песнями, с радостью… — Богданов остановился и посмотрел на Феню. — Да! Да. Это очень похоже. Ваш сон, — сказала она.
— Так вот, — снова передохнул Богданов и толкнул ногой камень. Камень соскользнул в ущелье, и еще долго раздавался его стук и грохот. — Так вот. Я один, — подчеркнул Богданов. — И вдруг в одно утро я вижу — на ледяной глыбе начерчено что-то человеческой рукой. «Неужели тут кто-нибудь был до меня?» — подумал я и пошел к скале. На скале из тусклого очертания стала ясно вырисовываться человеческая фигура. Через миг она ожила, затем приподнялась, и я увидел перед собой девушку. Она привстала, отряхнулась. На ней было платье полумужского покроя, сапоги, и в руках она держала тонкую трость из камыша. Она еще раз отряхнулась, расчесала рукой небрежно взбитые волосы и сказала: «Меня зовут Юлай. Я так давно ждала тебя. Тысячу лет я лежала в этой льдине, прикованная, замурованная, и никто не мог растопить эту льдину. И вот ты пришел». — «Да, да, я пришел, — ответил я. — Я пришел, — и тут я вспомнил, что именно ее, эту девушку по имени Юлай, я искал всю жизнь. И, протянув ей руку, я сказал: — Пойдем. Пойдем вместе. Жизнь исчертила лицо мое морщинами, но душа моя молода, как и твоя душа».
Богданов смолк и даже обрадовался, что рассказ вышел так удачно, а Феня вся сжалась. Богданов подумал, она еще не понимает, к чему он рассказал такой сон, и потому добавил:
— Я ей сказал: «Юлай! Если ты пойдешь со мной, то мой трудный путь будет радостным».
— А учиться я должна? — вдруг выпалила Феня. — Мне ведь еще надо выдержать испытания на инженера-металлурга.
— Конечно, это главное, — потухая, согласился Богданов.
— Ну, вот, видите, — Феня вскочила и быстро побежала вниз, точно боясь своим присутствием оскорбить Богданова.
— Все, — чуть погодя сказал Богданов.
Феня неслась с гор, ничего не видя под ногами, и ей было не только обидно, но и стыдно. Внизу, у синенького домика, она столкнулась с Кириллом и, став перед ним, как вкопанная, сказала:
— Холодно. Холодно. Я домой, домой. — Она было пошла к домику, но резко повернулась и бросила Кириллу. — Подсылаешь? Зачем? — и раздраженно добавила: — Я ему сказала: «Нет».
— «Ну, подожди, — Кирилл кинулся за ней. — А отчего ж ты такая? Ну, сказала нет… а что ж?
— Сам знаешь, — и Феня скрылась в синеньком домике, крепко хлопнув дверью.
И все, казалось, было сломано, измято и выброшено, как выбрасываются повялые, потускневшие цветы.
Богданов остался на старом месте, у потухающего костра. Феня скрылась у себя в комнате. Кирилл повернулся от гор в другую сторону, к ущельям, и стал кружить около синего домика, как на привязи, думая о Богданове, о Фене, о себе, о Стеше. Он бродил около часа, изредка взбирался на возвышенность и отсюда видел, как у потухающего костра сидит застывший Богданов, и ему было жаль его. Он хотел было подняться к нему, утешить его, сказать, что он, Кирилл, страдает не меньше его.
Но в эту минуту из синего домика кто-то вышел. А через несколько секунд рядом с Кириллом уже стояла в черном плаще Феня и, вся дрожа, говорила:
— Зачем? Зачем ты все это сделал?
Кирилл ей рассказал все, как было.
— Не мог же я его держать за фалды?
— А-а-а, — вырвалось у Фени, и она, дернув его за руку, шепнула: — Пошли. Пошли. Пусть будет что будет.
Она вела его по темным, извилистым тропам, в другую сторону от Богданова. Кирилл не сопротивлялся. Чуть погодя она сказала ему:
— Нагнись… не ушиби голову, — и первая нырнула в пещеру, освещая ее маленьким фонариком.
Кирилл мельком увидел, что пещера совсем небольшая, скорее это не пещера, а какое-то логово. В одном углу разостлан сухой болотный мох, в другом — стоит стол, завяленный стеклянными пробирками.
— Не удивляйся. Сюда мы часто заходили с подругой. Это наш горный кабинет.
— С подругом?
— Ну, зачем мне тебе врать?
Кирилл осекся. В самом деле, какое он имеет право подозревать ее? Но зачем в такую пещеру ходить с подругой?
«Ой, сколько еще во мне грубого. Я уже не могу мечтать так, как мечтает она, как когда-то и я мечтал», — обругал он себя и закурил.
Феня попросила папиросу.
— Я не курю. А так иногда балуюсь, — сказала она.
Она курила, не втягивая дыма в себя, и папироска у нее скоро потухла. Кирилл хотел было зажечь спичку, но Феня запротестовала.
— Не надо. Я от твоей.
И при вспышке папиросы Кирилл увидел ее лицо и глаза. Глаза ее смотрели не на папироску, а на него — Кирилла, смотрели с тоской и упреком. И это вышло у него невольно. Он обнял ее и поцеловал, а она вся вздрогнула и тихо погладила его большую руку.
— Пусть мои девичьи мечты оборвутся здесь, если им суждено оборваться, — еле слышно прошептала она и сама, нагнув его голову, поцеловала его долгим, вязким, непривычным поцелуем и отпрянула в угол логова, и оттуда долетели до Кирилла ее слова: — Я до этого никого… никого, Кирилл, не допускала. Слышишь?
— Я знаю, — сказал он и, уже не в силах остановить себя, пошел к ней.
2
Стремительно наступала осень…
Лось-самец, старый лесной вояка, лежал в чаще. У него ныла рана на левом бедре, — это он вчера получил в схватке с молодым лосенком, может быть даже сыном или внуком.
И красивая самка, с рыжеватым загривком, с такими, пружинистыми ногами, с узкой холкой и аккуратной мордочкой, отделившись от стада, гуляла на поляне. Сегодня она не притрагивалась к травам, не рыла землю копытом. Она все время куда-то всматривалась, держа голову высоко, напряженно, и вздрагивала всем телом. И на ее дрожь, на ее томный взгляд из леса вышел молодой самец. Он кинулся к ней, но, встретив резкий, дробный удар копытами, отскочил в сторону: молодой самец был еще совсем неопытный. И самка брезгливо, ударила его задними копытами, но с места не двинулась, так же томно посматривая по сторонам, вздрагивая всем телом.
И вот совсем далеко, за увалами гор, раздался в утренней прохладе трубный зов. Зов — глухой, с перерывами — несся по ущельям, перекатывался через горы, терялся где-то в густой чаще леса и снова обрушивался на самку-мать. Она потянулась мордой, выпрямилась, разом всеми четырьмя копытами ударила о землю, и ее красивая голова чуть склонилась набок. Казалось, вот сейчас она со всех ног метнется на трубный зов, перескочит ущелья, прорвется сквозь чащу, — но она вовсе не кинулась. Она встряхнулась, как-то вся опала и нехотя принялась щипать траву. Тогда молодой самец снова вышел из кустов, но не кинулся к ней, а начал кружить, обхаживать ее. Он совсем уже было к ней приблизился и даже опустил морду, исподлобья глядя в ее глаза, как со стороны гор снова раздался властный, глухой, с перерывами зов, и вскоре на поляне показался рослый, с широкой грудью, с разветвленными, огромными, точно куст шиповника, рогами, с отвислыми губами, с глазами навыкате — старый самец, владыка лесов. Он не пошел сразу на самку, как это сделал молодой самец. Он молча, будто давно привык к этому делу, одним могучим ударом свалил молодого самца с ног и гордым шагом пошел к самке. Самка кинулась в чащу леса. Дробный стук ее ног уводил старого самца в глубь леса. Затем она, сделав круг, снова вернулась на старую поляну, и от ее спины, из-под ее пахов, покрытых нежным пушком, валил пар. Она, очевидно, вовсе не ждала встретить тут молодого самца, желая остаться наедине с тем, кто так торжественно мчался за ней, издавая рев, ломая, срезая острыми, разветвленными рогами сучья.
Но молодой самец вступал в жизнь. Он со стороны двумя-тремя прыжками настиг старика и всадил свои острые рога ему в бедро. Старый самец, не ожидая удара, осел задом, — но тут же выпрямился, круто повернулся, и рога молодого спутались с рогами владыки лесов.
Они бились на опушке, а самка стояла в стороне, нехотя щипала траву и даже несколько раз копытом рванула рыхлую землю.
Сдался молодой… Обливаясь кровью, он нехотя поплелся вниз к ручью, а старый самец, издав глухой зов, пошел на самку. И она, строгая, бойкая, неподатливая до этого, покорно встала навстречу ему…
Сегодня старый самец проснулся позже. С вечера они вместе с самкой забрались в чащу, легли — голова к голове, и он всю ночь охранял ее, но на заре уснул и, проснувшись, увидел рядом с собой только примятое логово: самка куда-то ушла. Он поднялся, тихим шагом тронулся к водопою. Увидав в ключе отражение своих разветвленных рогов, он оторвал морду от воды и заревел, посылая в чащу все тот же трубный, глухой зов. С его темных, почерневших губ стекали струйки.
И из чащи на его зов вышла та же самка с рыжим загривком.
— Кирилл! Смотри, теперь она уже пришла к нему, — проговорила Феня, показывая на самку.
Феня сидела на обглоданном ветрами, морозами красном камне. Кирилл стоял около, так, что свисшие ноги Фени чуть не касались его лица.
— Смотри, смотри, она идет к нему — смело и бойко. А вчера она бегала от него, — говорила Феня и вся горела.
— А… а тебе, Феня, как бы сказать… ну, ведь не всякая девушка способна так рассматривать подобные картины, — проговорил Кирилл и, чтоб не обидеть Феню, приложился лбом к ее ноге.
Феня громко рассмеялась и потрепала его за ухо.
— Ты что ж, считаешь, я кисейная барышня? Но не думай, что у меня… ну, там… пакость какая-нибудь… Нет, я смотрю на это очень просто. Ведь это очень красиво. Ты смотри, как он уступил ей место у водопоя. И вон, смотри, положил свою голову ей на шею. Ведь это же красиво, Кирилл.
Кирилл понимал, что все это очень красиво, но он стеснялся об этом говорить с Феней, хотя и вчера, и утром, и сегодня не мог оторвать взгляда от пары лосей.
— Но, послушай, ведь это же противоречит твоей теории? Даже они вместе, — сказал он.
Феня снова рассмеялась:
— Ты что ж, не видишь разницы между человеком и лосями? Но все равно — нет. Нет, — чуть погодя снова начала она. — Я уже насмотрелась на подруг своих. И никогда, никогда не пойду в семью. Я буду жить одна.
— Холостой?
— Называй так. Разве тебе хочется, чтоб я сейчас потребовала, чтоб ты немедленно развелся со Стешкой, покинул своего сына? Нет. Я этого не хочу. Я не хочу с твоей стороны жертв. Жертва с твоей стороны обяжет меня служить тебе. А этого вовсе не надо. Не надо: там, где служба, там уже не любовь. Да-а-а, — спохватилась она, — а мы же с тобой ни разу не произнесли этого слова… и я не спрашиваю тебя: а любишь ли ты меня?
Кирилл хотел было ответить: «Да, я люблю», но Феня говорила о своем:
— Это чувство ничем не должно быть сковано. Вот как должно быть. — Она наклонилась и поцеловала его в открытые губы. — А если что, то должно быть вот так, — и оттолкнула его. — А сейчас… сейчас марш на завод. Мы с тобой и так на день опоздали. Богданов уже сидит у себя в кабинете. Бедный Богданов. Мне жаль его, и жалость моя только позавчера требовала от меня, чтоб я пошла с ним, утешила его. Но это было бы утешение другого и страдание для меня. А ведь когда люди живут в семье, они часто, очень часто не любят, а утешают друг друга. Верно ведь, Кирилл?
Кирилл вздохнул:
— Мне бы хотелось с тобой пожить вот здесь, — показал он на горы, на логово, на ручей.
— Ну, милый мой, из мира уходят только те, кому в мире тошно. А для нас мир — жизнь. Я бы не согласилась. Да и ты бы не согласился. Ведь этакой жизни в логове дня на три — и довольно. Но мы приедем с тобой опять сюда… как-нибудь, — она спрыгнула с камня и неожиданно очутилась на руках у Кирилла. — Хорошо! — вскрикнула она. — Хорошо! — и, прильнув к нему, вся обвила его — большого, растерянного и радостного.
Он нес ее на руках с гор. Нес извилистыми тропами. Иногда он останавливался перед пропастью и, вглядываясь туда вниз — в темную бездну, говорил:
— Вот и жизнь такая же, как и эта тьма там внизу. Что там, впереди, — кто поймет и кто определит!
— Ну, нет, — возражала Феня, — для нас то, что впереди, — не тьма.
— Я нe про общую жизнь. Я про жизнь каждого в отдельности. Ведь всего несколько дней тому назад я бы и не поверил, что буду тебя вот так носить на руках. А теперь — видишь сама. Я несу тебя, и ты для меня неотъемлемый кусок жизни.
— И тебя тревожит: придется лгать, от кого-то скрывать свое чувство. Пусть эта мелочь не беспокоит тебя… или… или живи и «утешай».
— Ты молодец, — сказал Кирилл и, поставив Феню на землю, долго смотрел ей в глаза, затем они взялись за руки и молча пошли по тропинке, ведущей вниз.
3
Стефу, низенькую, кургузую и потолстевшую жену главного инженера металлургического завода Рубина, за глаза звали «наказанием». Она любила поговорить и говорила часто до хрипоты, без умолку. Об этом все знали, и ее остерегались, но она была жена Рубина, которого все уважали, ценили, и ее не могли не принимать: она была всюду вхожа. Ее внештатная, как говорили, обязанность заключалась в том, что она всегда первая встречала знатных гостей на заводе, будь то иностранцы или свои соотечественники, быстро с ними переходила на короткую ногу, на «ты», во все дела ввязывалась, обо всем судила, все на свете знала. Когда-то она жила в Москве, училась в университете имени Свердлова или в «Свердловке», откуда немало вышло замечательной молодежи, которая впоследствии заняла командные высоты. Живя в Москве, Стефа сменила четырех мужей, затем выехала в провинцию, «поймала» Рубина и «женила» на себе. Так, не стесняясь, говорила она сама про своего «Рубинчика». С первого взгляда она казалась женщиной умной, начитанной, ибо она всегда вступала в спор первой, — но потом люди узнавали, что в споре она повторяла чужие слова, часто совсем не понимая их смысла. Она, очевидно, когда-то была красивой и, возможно, неглупой, но потом она взлетела в «верхи», превратилась в постоянную жену ответственного работника; шли годы, тело старело, а мозг оставался таким же, и то, что в юные годы казалось заманчивым, интересным, простительно-наивным, теперь стало глупым и смешным: Стефа до сих пор еще вертелась на одной ножке, хотя она была для этого уже слишком жирна и неповоротлива; Стефа до сих пор кокетничала, щурила глаза, но под глазами у нее уже появились мешки, которые она тщательно каждое утро, при помощи домашней массажистки, «прятала», и когда она щурила глаза, мешки вздувались и обезображивали ее; Стефа до сих пор о каждом деле судила с налету, быстро — это было хорошо в юные годы, когда многое прощалось, но теперь это раздражало.
Но эта самая Стефа имела хороший нюх на всякие внутренние, семейные дела. И теперь она «унюхала», что в семье Кирилла Ждаркина что-то есть, и поспешила к Стеше.
У Кирилла со Стешей в это время происходил уже ставший обычным разговор. Ночь они спали в разных комнатах: Стеша — в спальне, Кирилл — у себя в кабинете на диване. Это было новое. Но утром начался тот же разговор, который уже десятки раз повторялся.
Стеша вошла в кабинет, когда Кирилл еще спал, а она всю ночь просидела под окном в спальне, и упала перед ним на колени, говоря отрывисто, сквозь слезы:
— Ну, что это, Кирилл? Ну, что? Ведь я же тебя люблю. Почему, почему ты стал такой чужой… и сухой?
— Я вовсе не чужой, — проговорил Кирилл и подумал: «Меня уже не тревожат ее слезы… даже раздражают. Ну, чего она ревет, как корова», — хотя Стеша вовсе не ревела, а плакала, через силу сдерживая рыдания. — Я вовсе не чужой, — говорил он. — Но ты сама не знаешь, что тебе надо. Может быть, тебе надо проветриться… Ты когда-то говорила, хорошо бы съездить на курорт. Вот, может быть…
— А-а-а! Гонишь, — взорвалась Стеша и стала похожа на обозленную кошку: губы у нее сморщились, глаза выкатились, а сама она вся изогнулась, готовая кинуться и вцепиться ногтями в лицо Кирилла.
«Какая безобразная», — подумал Кирилл. — Ну, вот видишь, с тобой нельзя говорить. Что я могу? Ничего. Я бессилен, — и тут же подумал: «А ведь Феня не такая. Она самостоятельная, сдержанная и опрятная… и с ней есть о чем поговорить. А эта…» — он мельком глянул на Стешу — растрепанную, в стареньком, засаленном пятнами платье, непричесанную, с грязными руками. — Ты бы лучше помылась, — сказал он и этим снова оскорбил Стешу. Она несколько секунд стояла молча, ошарашенная затем не заплакала, а завыла, уже не в силах сдержать себя. — Брось! — крикнул Кирилл. — Брось! Чего ты как на бойне, — и в нем заклокотала злоба, ненависть к Стеше, к ее неопрятному виду, к ней ко всей. — Ходишь грязная и ревешь, как корова. Мало этого, то и дело наносишь мне оскорбления и требуешь, чтоб я тебя уважал, любил. За что? За то, что ты мне родила сына? Это всякая может!
Стеша уже не выла, — она присела в кресло, протянула к Кириллу руки, точно ожидая нового удара. Увидев ее такой, Кирилл смягчился, ему стало жаль ее — жаль ту самую Стешу, которая когда-то была шофером — гордой, самостоятельной и неподатливой женщиной.
«Да куда ж она девалась, та Стешка, о которой я тосковал?» — подумал он, затем поднялся, подошел к ней и, погладив ее по голове, сказал:
— Не надо. Ну, зачем ты мучаешь и меня и себя… и детей. Вот вчера подошла ко мне Аннушка и сказала: «Ты плохо ухаживаешь за мамой». Зачем ты ей это сказала?
— Я не говорила. Она сама все видит.
— Ну вот, врать стала мне. Что может сама видеть Аннушка?
— Ну прости меня, Кирилл. Слово даю — я больше не буду. Я начну вести себя по-другому. Ты только скажи — как? Я все сделаю. Ведь ты же любишь меня?
— Ну, конечно, — чуть погодя ответил Кирилл, не в силах сказать: «Да, люблю».
— Это правда? — ловя его взгляд, спросила Стеша и, подойдя к нему, прижалась — прибитая, сломленная и покорная ему, только одному ему, Кириллу Ждаркину.
В кабинет вошла бабушка.
— Стеша. Это к тебе… тараторка. Ну, как ее, Стефа, — и вышла.
— Дура. Меня для нее дома нет.
— Грубо, Кирилл, — упрекнула его Стеша и пошла в гостиную.
— Слушай-ка, — остановил ее Кирилл. — Я ведь сегодня еду в Москву. На сессию ЦИКа.
— Ах ты! А мы и не простились с тобой, — намекнула ему Стеша на то, что они спали в отдельных комнатах.
Стефа уже стояла в гостиной, вертясь перед трюмо, и, видя, как Стеша выходит из кабинета Кирилла, сказала:
— А-а-а, хозяйка. На заводе все говорят: куда запропала наша хозяйка, почему ее нигде не видать? (Об этом, между прочим, никто ничего подобного не говорил, и Стефа это придумала только что.)
— Ты, Стефа, мне сегодня звонила, собиралась в Москву.
— Отложила. Меня вызовут. Обязательно. Да-а, прошлый раз, когда я была в Москве, видела на выставке картину художника Арнольдова… Вашего, кажется, знакомого.
— Да, мне Кирилл говорил о нем. Они вместе были за границей.
— Ну вот. А раз ваш знакомый, значит и мой знакомый… И я закатилась к нему в мастерскую. Ужас, ужас, ужас!
— Что — «ужас»?
— Наши художники рисуют все черт-те что. Арнольдов рисует картину, которая будет называться «Мать». Самка, самка, самка и физиология, — по всему было видно, что Стефа опять повторяет чьи-то чужие слова.
— При коммунизме не будет самок, а физиологию мы обязательно ликвидируем! — послышался из кабинета злой голос Кирилла.
— Дома? — глянув на Стешу и кивнув на кабинет головой, спросила Стефа и, подойдя к двери, зачастила: — Мы — женщины передовые и честные. Почему вы этого не видите? — Но Кирилл плотно прикрыл дверь, и Стефа, оборвав поток слов, как ни в чем не бывало повернулась к Стеше. — А знаешь что, миленок, к нам в магазин прислали шикарный шелк. Вот, пальчики оближешь, — она лизнула пальцы и поклялась: — Честное коммунистическое. Ты позвони, чтоб тебе прислали на платье или на два. Тебе пришлют. А то всё расхватают. Жадные.
Стеша не слыхала последних слов Стефы и, чуть трогая ее пухлую руку, спросила:
— Стефа! Я тебя хочу спросить об одном и не знаю как.
— А ты прямо. Спроси, а потом подумай. Я всегда так: спрошу, потом подумаю — ладно ли выходит? И всегда ладно, — с гордостью закончила она и махнула рукой, как оратор.
Стеша вся покраснела и прошептала:
— Скажи… ты кого-нибудь… может быть, случайно… как бы тебе это сказать… — Стефа навострила уши, как боевая лошадь, заслышавшая оркестр, а Стеша еще тише продолжала: — Ну… кроме Рубина? Ой, как лицо у меня горит, — и подумала тут же: «Зачем я так оскорбляю Стефу!» — и хотела уже было извиниться перед ней, как Стефа поднялась с дивана и оживленно зачастила:
— А-а-а, понимаю. Ты Абрама помнишь, приезжал к нам с комиссией по выяснению пожара на торфянике? Я с ним. Аввакумова знаешь — директора авиапарка? Знаешь? Ну, вот, я с ним. Гололобова знаешь? Ну, он теперь орел. Я с ним. Давыдова знаешь — мальчик еще, чубчик? Я с ним. Корякина знаешь… Я…
— Ой, хватит. Хватит… и ни… ничего?
— Что «ничего»?
— Совесть у тебя?
— Очень даже приятно.
Стеша, деланно смеясь, сказала:
— Но ведь ты только что возмущалась: «Художники видят в нас только самок».
— О-о-о! Это совсем другое. Они все партийцы и видят во мне не самку, а партийца-товарища. Да потом… — Она безнадежно махнула рукой, будто говоря: «Если я и грешу, то грешу не по своей воле», — да потом самые святые в наше время и те маленько развратничают. — И тут она подступила к основному, к тому, зачем пришла: — Ты думаешь, твой… так… маленько… не…
— Ты заговариваешься, Стефа, — тихо, но строго прошептала Стеша.
— Ну, ну. Недотрога. Лучше наперед предположить, чем потом, как камень, на голову свалится. Ну, ну, забегала.
— Стефа, — чуть не крикнула Стеша. — Я прошу тебя мне об этом не говорить и не намекать. Это же подлость.
— Да ты же сама первая начала. Во-от. Я, может, больше знаю, да молчу.
— Что ты знаешь?
— Я не знаю, но на улице говорят разное. — Стефа подмигнула и, видя, что Стеша ею подчинена, побеждена, начала медленно, с паузами, играючи: — Но я этому не верю. Не верю, и не верю, и не верю, честное коммунистическое.
— Чему? — Стеша уже еле сдерживала себя.
— А знаешь ли? Ой! Нет. Все это чепуха, чепуха, чепуха. И мы на это не должны обращать внимания… Никакого.
Стеша посмотрела на Стефу и твердо сказала:
— Если ты хочешь бывать у меня, скажи сейчас же.
— Ну, ладно. Но все видят, ты сама принудила меня. Ты спроси его, — она кивнула головой на кабинет. — Спроси, где у него часы? Да, да, вот те самые часы, что на руке. Где?
Стеша кинулась в кабинет. Стефа сорвалась с дивана:
— Да что ты, взбесилась? Да я шучу, шучу. — Но оставшись одна в гостиной, она некоторое время всматривалась в трюмо, затем встряхнула головой и произнесла раздельно: — Тоже, жена секретаря, да еще члена ЦИКа. Я бы была жена секретаря… я бы наделала, — и тут же спохватилась: «Зачем брякнула? Ну, я ничего не сказала. Ничего… Мне бы быть прокурором».
4
Все эти дни, пока Кирилл находился в Москве, Стеша никуда не показывалась и даже забросила домашнее хозяйство; она целыми днями просиживала у себя в комнате и все думала о том же: почему Кирилл охладел к ней? Иногда ей казалось, что он в кого-то влюбился.
«Нет, это не то… не то. Я сама в чем-то виновата». — И она упорно искала свою вину и не находила ее.
Иногда ей казалось, но это было весьма мимолетно, что вина ее заключается в том, что она сидит дома, что она, как домашняя хозяйка, стала совсем не интересна для Кирилла: Кирилл растет, много читает, много занимается общественными делами, а она, Стеша, от этих общественных дел давно отстала. Но однажды она случайно натолкнулась на передовицу в центральной, очень авторитетной газете, где писалось о семье и, между прочим, о том, что женщина, безусловно, обязана «создавать семейный уют для мужа». И она обрадовалась этому…
«Да, да, я мать, я должна воспитывать детей, создавать уют Кириллу. Ведь он так устает на работе, так изматывается… и я должна ему помогать тут. Вот ведь какая я дура. Я часто его раздражение принимаю не так, как надо. Я совсем забросила его». — И она снова, с еще большим рвением принялась за уборку квартиры, особенно кабинета. Она накупила цветов, расставила их и с нетерпением ждала приезда Кирилла. Она даже надела черное платье, то самое, которое когда-то так долго берег для нее Кирилл. Но Кирилл все не ехал…
А сегодня у нее снова сидела Стефа. Она взобралась с ногами в мягкое кресло и тараторила:
— Ну, рассказывай, рассказывай. Все рассказывай. В чем ты его подозреваешь?
Стеша говорила тихо, прибито и словно не Стефе, а самой себе: она находилась в таком состоянии, когда ей надо было кому-то все высказать, просто чтобы кто-то выслушал ее.
— А-а-а, я теперь уже не подозреваю, я все знаю. Ведь говорят, самое тягостное — это когда ты ничего не знаешь… а теперь я все знаю, и мне больно… я уже мертвый человек… я уже вынимала револьвер из стола… и приложила его к виску, как в это время в кабинет вбежал Кирилл малый… И вот я опять — мертвая, разбитая… Из меня выколотили все… даже гордость.
— В чем же ты подозреваешь? — Стефа еще удобнее уселась в кресле. «Это интересно, интересно. Вот порасскажу!» — думала она и, как собачка, смотрела Стеше в глаза.
— Мне почему-то запали в память его часы.
— Ага! Ну, вот, я тебе говорила! — Стефа даже подскочила в кресле.
И Стеша рассказала. Еще тогда, перед отъездом Кирилла в Москву, она спросила его про часы, он ей ответил, что отдал часы в починку тому самому мастеру, которому они всегда отдавали. И дня два тому назад Стеша, чтоб сделать хорошее для Кирилла, пошла за часами. Мастер ответил, что у него часов Кирилла нет. Тогда она решила, что Кирилл отнес их другому мастеру, и грустная вернулась домой.
— Но, когда я вернулась домой, вдруг вспомнила, что я такие же часы видела на столике в спальне у Фени.
— Ага! Ну, вот видишь, я тебе говорила! — обрадованно вскрикнула Стефа.
Стеша не слышала ее.
— И мне стало страшно. Я вся затряслась. Кинулась к телефону. И, все еще не веря, ничего не понимая, я просто хотела поговорить с Феней, попросить ее, чтоб она пришла ко мне. Ведь она наша… понимаешь, наша… Ну, я ее считала такой, своей… совсем своей, и Кириллу я рекомендовала ее взять в помощники… Я подошла к телефону и хотела с ней поговорить, посоветоваться, но почему-то грубо крикнула: «Часы Кирилла у тебя! Я знаю». И Феня мне все рассказала.
— И хвасталась, хвасталась?
— Да нет… Она сама сломилась, заплакала.
— Сучонка. Холостячка. Вот они, новые-то теории… У других мужей отбивать. Ну, теперь все понятно. — Стефа встала и прошлась по комнате. — А ты вот что, махни на них рукой и заведи себе кобелька, честное коммунистическое.
Стеша смолкла и только тут поняла, что перед ней Стефа, та самая «баба-наказание», которая завтра же все разнесет по заводу. Стеша смолкла, подобралась и даже деланно оживилась.
— Рога. Рога наставь Кириллу. Хочешь, помогу? У меня есть один такой — мировой парень. Хочешь, сегодня же приведу к тебе, честное коммунистическое.
— Нет, нет, — Стеша передернулась от омерзения. — Ты не понимаешь меня, Феня — та бы поняла.
— О да! Она бы поняла. Она бы поняла! — с обидой закричала Стефа. — Она бы поняла, а я не поняла. Поняла так, что мужа отбила. Сука она — вот кто…
Стеша снова заволновалась.
— Сейчас должен приехать Кирилл. Я послала ему телеграмму, что между нами все кончено… я все знаю. Он не дождался конца сессии и вылетел сюда. Как же, — с грустью добавила она, — вдруг все узнают, что Кирилла Ждаркина покинула жена… а может быть, даже застрелилась. Теперь он начнет уговаривать меня… на время отошлет от себя Феню… Но ведь прорвалось… и это теперь будет повторяться… От другой ко мне…
— Сучка. Ей башку отвернуть. — Эти слова Стефы снова привели Стешу в себя.
Под окнами остановилась машина. Из нее вышел Кирилл.
— Ну, вот, — сказала Стефа. — Я смоюсь.
В дверях она столкнулась с Кириллом. Он похудел, оброс. Не замечая ее, сгорбленный и прибитый, он направился к Стеше.
— С приездом, товарищ Ждаркин, — сказала Стефа и вышла из кабинета.
— У меня нет слов, — начал он и хотел было взять Стешу за руку.
— Подлец! — Стеша рванула руку и отошла в сторону.
— Даже такое слово мало для меня. Но мне потому и тяжело, что я не подлец. — Кирилл, очевидно, говорил то, что он продумал, когда летел из Москвы на аэроплане, и то, что он говорил себе в пути, казалось ему стройным, убедительным и сильным, а тут все это вдруг разлетелось, стало жалким и даже пошловатым. Он остановился, посмотрел на Стешу в черном платье, в том платье, которое он ей когда-то подарил, на ее лицо — суровое и строгое, такое же, как оно было у нее, когда она вела машину, в ее глаза — зеленоватые, большие, с длинными и мягкими ресницами. Посмотрев на нее, он понял — она от него не уходит, а давно ушла, и ему стало невыносимо больно. — Ведь ты же знаешь, что я не подлец… не развратник… Я завален делами, я, наконец, устал, — сбился он и, покраснев от стыда, упал перед ней на колени и сказал просто: — Ну, прости меня.
Стеша дрогнула. Она увидела перед собой старого Кирилла, Кирилла, который уже не «чужой», которого она любила и любит… И она чуть было не сдалась, но тут же в ней всколыхнулось все женское, оскорбленное, и это оскорбленное, измученное вытеснило из нее любовь к нему, и она грубо сказала:
— Валяешься! Валяешься, как любовник перед купчихой.
Кирилл вскочил. Он долго ходил по кабинету, затем остановился перед ней.
— Я тебя люблю… — и снова помолчал, думая: «Что же мне делать?» И он выложил перед ней все.
Что ж плохого сделал он? Сделал ли он какое-то общественное преступление? Пострадал ли кто-то при этом? Да, пострадала Стеша. Но кто виноват в том, что все свершилось так? Разве человек волен в своих чувствах? Да, Кирилл не раз рвал себя на части, он не хотел, чтобы у него пропало чувство к Стеше. И не виновата ли она сама в том, что у него пропало тогда чувство к ней.
— Ведь ты же знаешь, — говорил он, — еще когда ты была девушкой, я любил тебя. Да, я, как глупый деревенский болван, целыми ночами простаивал на углу, неподалеку от избы твоего отца, и все мечтал увидеть тебя. И вот тогда ты ушла за Яшкой. И я кинулся головой вниз, женился на Зинке Плакущевой. И разве не ради тебя я потом покинул Ульку… — И он еще долго говорил, он вел ее по воспоминаниям, и воспоминания эти были красочны, радостны и бодры. — Вот ведь, — говорил он, — когда ты жила с Яшкой, ты любила его.
— Да, любила! — произнесла она, уже чувствуя, что поддается на уговоры, что уже соглашается с ним.
— И меня любила?
— Да, и тебя. Тебя больше. Я на тебя украдкой молилась. Я еще помню, когда мы на себе пахали на «Брусках», ты шел с поля, и я долго смотрела тебе вслед… Ты шел босой, и одна штанина у тебя была засучена.
— Ну, вот, значит можно двоих любить.
— Да, — раздумчиво говорила Стеша, — я все это понимаю. И я вовсе не обижаюсь на Феню.
— То, что мы ревнуем, это, как бы тебе сказать, следы прошлого.
Стеша подхватила, нос горечью, с досадой:
–. Да, я понимаю. Уж не такая я глупая. Понимаю, что это следы прошлого, но они давят меня, я задыхаюсь… — И она стала говорить быстро, волнуясь, точно боясь, что слова у нее сейчас же пропадут, что она еще не успеет все высказать, как упадет. — Ты вот сослался на Яшку. А Яшка! Но ведь это только первые годы. А потом я любила только тебя одного, я жила только тобой одним… и даже сына рожала с болью, с муками, и это только для тебя… Я все бросила — работу, общество, и это только для тебя. А теперь вот она, расплата. Я просто пустышка около тебя.
До этого Кирилл думал только о себе, о том, как ему склонить Стешу, отвести ее от того поступка, на который она решилась, как убедить ее в том, что он любит ее, и все то, что было с Феней, — простая случайность, «озорство», как он определил. Но теперь он увидел, что своим поступком нанес Стеше неизгладимое оскорбление. И тут же вспомнил: она действительно рожала Кирилла малого с болью исключительно потому, что любила Кирилла, она всегда была готова пожертвовать собою ради него. Понял все это, понял и то, что он любит крепко, искренне ч весь — только ее, Стешу, что ее уход сразит его, — он кинулся к ней, обнял ее, зашептал:
— Стешка! Славная моя Стешка!
— Ой, не трогай меня! Не трогай! — Стеша вырвалась из его объятий и, подбежав к столу, выхватила из ящика револьвер. — Не трогай! Мне противно. Ой! Ну, пусти. Я позову людей…
Но Кирилл обезумел. Он ничего не слышал. Он не замечал даже того, как с грохотом летели стулья, как выдернулся задетый его ногой шнур от лампы, как потухла лампа и в кабинете наступила тьма. Он обнял Стешу и, приподняв, кинул на диван, а она, барахтаясь на диване, молила его, не в силах сопротивляться его могучей физической силе:
— Кирилл! Родной! Не надо-о! Ой, не надо! Ты подлец, Кирилл! Ты зверь, — чуть не задыхаясь, захлебываясь, шептала она и вдруг выкрикнула: — Насилуешь! Кирилл!!. Кирилка!.. Кирилка! — звала она сына и через несколько секунд смолкла.
…Кирилл очнулся. Вставил штепсель. Растрепанный, остановился перед Стешей. И тут вдруг он понял, что совершил то самое, чего никогда не прощают женщины. И, поняв это, он повалился рядом со Стешей, выдавливая из себя:
— Омерзительно!..
Он так и заснул в ногах у Стеши. Он спал крепким, богатырским сном, как всегда спят измотанные здоровяки, и во сне что-то бормотал.
Стеша пришла в себя позже, когда ночь уже гуляла над заводом. В кабинете было тихо. Открыта форточка. Значит, тут была Аннушка. Стеша поднялась с дивана, посмотрела на Кирилла — огромного, растрепанного, и первое ее движение было погладить его голову, но она оторвала руку, точно прикоснулась к чему-то мерзкому, и, подойдя к столу, написала:
«Кирилл. Милый, славный Кирилл… тот, которого я знала раньше. Я уехала в Широкий Буерак — к маме. Начну все сначала. Зачем ты это сделал? Может быть, когда-нибудь встретимся. А теперь прощай и не думай приезжать ко мне. Я тебя выгоню так же, как я когда-то выгнала Яшку».
И она уехала.
5
Стеша села в жесткий вагон. Она могла бы сесть и в мягкий, но боялась встретиться там со знакомыми Кирилла, а в это утро ей не хотелось говорить не только с Кириллом, но и с кем бы то ни было из знакомых: все люди, которые окружали ее на заводе, в это утро для нее стали не только далекими, но и противными. Ей казалось, все знакомые давно уже знали о связи Кирилла с Феней и часто потешались над Стешей за ее спиной. Да, да, потешались, издевались, а она — ой, какая она была глупая! — она ничего не подозревала. Она преклонялась перед ним, оберегала его — и все это в те дни, когда он ходил к Фене и ночевал у нее. А вчера? Что он сделал вчера!.. Она могла бы ему простить все, даже то, что он оставил у Фени в спальне свои часы и не сказал сразу же о своем чувстве к Фене. Да, да, она могла бы простить ему все. Что ж, ведь в чувстве своем никто не волен. Нельзя же любить или ненавидеть по заказу. И ничего такого скверного нет в том, что Кирилл полюбил Феню. 'В этом только обида для Стеши, но ничего предосудительного. Да, она могла бы простить ему все, но простить то оскорбление, какое он нанес ей вчера у себя в кабинете, она не могла. Вот и теперь она старается вызвать в памяти того Кирилла, который был рядом с ней, когда она рожала малого Кирилла… и не может: перед ней стоит вчерашний Кирилл, обезумевший, с раскрытой пастью, зверь.
— Ненавижу. Ненавижу, — прошептала она и вошла в вагон. Она не вошла, она вбежала в вагон: ей хотелось как можно скорее покинуть все места, напоминающие его — Кирилла, ее — Феню, ее — Стефу, которая теперь, очевидно, бегает по знакомым и разносит все то, что так доверчиво передала ей Стеша.
Вагон был переполнен колхозниками, рабочими, женами, едущими с побывки от мужей, ребятишками. Вагон гудел людским говором, руганью, дымил махоркой, а на полу повсюду валялись клочки рваных газет, блестели ошметки грязи, плевки. Первое движение Стеши было — все прибрать, вычистить. И она невольно вспомнила свою чистую, уютную, в шесть комнат квартиру, две кровати под карельскую березу, дубовый тяжелый комод, гардины на окнах, трюмо, кабинет Кирилла.
Она крепко сжала в руках малого Кирилла и присела рядом с незнакомой женщиной… и ее что-то дернуло, что-то потянуло назад. Назад! Бежать назад, упасть на колени перед Кириллом и просить, молить его о том, чтоб он все забыл, чтоб вернулся к ней, стал бы прежним Кириллом… и тогда она… Ах, ей ничего не надо. Она готова на все длинные годы посвятить себя Кириллу, его сыну, Аннушке… и если он захочет, она будет еще рожать — одного, другого, третьего. Сколько он хочет.
Стеша сорвалась с места, кинулась к выходу, но поезд дрогнул и тронулся.
«Кирилл, милый, прощай!» — мысленно прокричала она и долго, пока поезд не перевалил через гору, стояла у окна.
— А у меня Миколай механиком на заводе, — заговорила женщина. — Пра. Чудно: то лапти ковырял, а теперь механик.
— Вот и подберет себе там кралю, а тебя по загривку, — послышался голос с верхней полки.
— Ну нет. Ему скоро квартиру дадут, и я вот со всем этим гнездом, — она показала на своих двух дочурок, — к нему. Принимай.
Стеша долго всматривалась в женщину — веснушчатую, широкоскулую, с большими голубыми глазами, ядреную — и старалась представить себе ее Миколая.
«Вот ведь живут, — думала она, — и ничего другого не желают, кроме как новую квартиру. А у нас все было, а вышло как-то…»
— Куда ехать собралась? — обратилась к ней женщина. Женщине было весело, ей, очевидно, просто хотелось поговорить. — А парень-то какой растет, — и погладила по голове Кирилла малого.
Кирилл малый нахмурился и сбросил с головы ее руку.
— У-ух, сердитый. А у меня для тебя невеста есть. — Женщина подвела к Кириллу малому свою старшую дочурку со вздернутым носом и с такой же вздернутой косичкой. — Вот, как раз по тебе.
Кирилл малый удивленно посмотрел на мать.
— А он еще ничего не понимает, — засмеялась Стеша и привлекла девчушку к себе.
— Да ну? А у нас уже выбирают. Машка, — обратилась женщина к своей дочурке, — ты кого женихом себе выбрала? А? Чай, скажи.
— Паску, — ответила та. — Паску, — повторила она, не выговаривая: «Пашку».
В вагоне засмеялись.
Женщина нарочито грубо заворчала:
— Псовка! Ты что ж это меня не спросила? Может, я и не хочу твоего Пашку.
— А ты меня спласывала? — Маша нахмурилась и, как сурок, посмотрела во все стороны, не понимая, чему смеются.
— Ишь ты! Это отец ее этому научил. «А ты меня спласывала». Вот отхлестать тебя, и будешь знать, как без матери… — Женщина ворчала, но глаза у нее горели гордостью за дочь.
«Вот. Вот. Как все просто, — думала Стеша. — И жить надо вот так же просто… просто и по-своему. Внизу, но по-своему. Надеть на себя вот такое длинное, широкое платье, причесывать голову так же, как причесывает она, вытирать губы ладонью…» Но тут Стеша поняла, что жить так, как живет эта женщина, она уже не сможет: она уже чем-то заражена, что-то в ней есть другое, крепко вколоченное, что ничем не выбьешь, не вытряхнешь из себя.
И когда она вышла из вагона и перед ней открылись ее родные места, все ее прошлое — радостное, как радостное весеннее солнечное утро, и тяжелое, пасмурное, грязное, как осенняя улица, — она отошла от станции в лес, присела на старый пень и, не в силах сдержать себя, зарыдала.
Кирилл малый посмотрел на нее. В его глазах сначала блеснуло удивление, потом промелькнул испуг. Кирилл малый присел рядом с матерью, заглянул ей в лицо. По лицу катились слезы, но оно улыбалось, и это сбило с толку Кирилла малого.
— Не надо-о! — закричал он и весь затрепетал.
— Я шучу. Шучу, Кирюша. — Стеша посадила его себе на плечи и пошла дорогой по направлению к «Брускам», туда, в парк, к домику с башенкой, где когда-то умер ее отец и где теперь живет ее мать.
Она не была в Широком Буераке года четыре.
Как тут все изменилось!
За околицей Широкого Буерака не стало гумен, и на их месте рассажен молодой сад. А улицы все такие же — извилистые, с загибами, с выступами. Только… Что это такое? Бурдяшку будто кто-то разворочал, разгромил: избы с ободранными крышами, с поломанными окнами, с провалами в стенках. Да не только Бурдяшка. А вон и бывший дом Плакущева как-то чудно выглядит: нет ни сараев, ни конюшен, и даже ворота сняты. Зато на конце села построены длинные, с высоким тыном, скотные дворы. Часть двора покрыта черепицей. Видимо, сюда перетащили черепицу с сараев Плакущева. А в полях всюду лежат кучи навоза. Вот и столбик. Надпись: «Участок седьмой бригады. Бригадир Никита Семенович Гурьянов». На участке кое-где на проталинах выглядывает рыже-зеленая рожь.
«Даже Никита Гурьянов утвердил себя», — с завистью подумала она. Такая зависть у нее появилась только что, и она пробудила в Стеше другие думы: «Сяду за руль, — решила Стеша. — Пойду к Захару Катаеву и попрошу работу шофера… и тогда посмотрим». — Она прибавила шагу и, минуя Широкий Буерак, огибая его, направилась на «Бруски».
Вот и «Бруски».
Какая тут тишина! Ни грохота экскаваторов, ни рева машин, ни вздохов водокачек, ни городского гула… только тающий снег пыхтит, шуршит да две вороны, сидя на дубе в парке, каркают, раздирают глотку. А вот и парк. Он будто чуточку постарел, но тропы те же — те же родные тропы, по которым не раз хаживала Стеша туда, под обрыв, на берег Волги. Под обрыв, в густые заросли ивняка.
Вот домик в парке — домик с башенкой; его построили по настоянию Кирилла. Вон скотные дворы, длинные, с большими окнами. Они строились тоже по проекту Кирилла. А вон — дальше, перед Широким Буераком, в долине, где когда-то широковцы сажали картошку, тыкву, огурцы, раскинулся сад в девяносто два гектара. Сад рассажен тоже под напором Кирилла. А дальше, за Широким Буераком — МТС и город Чапаевск. Городок тоже выстроен при Кирилле. И там, в этом городке, есть квартира. Тогда она была холостяцкой квартирой Кирилла Ждаркина.
«Я туда сама увела его… И куда ни оглянешься, — всюду он. А я? Где я?» — думала Стеша. Она резко повернулась к домику с башенкой. В эту секунду она поняла одну простую истину: во всем, что свершилось вчера, виновата только она сама. «Если ты добровольно соглашаешься быть сивым мерином, то тебя непременно сделают ослом», — вспомнила она поговорку, придуманную Кириллом, и поняла: да, она сама добровольно согласилась быть сивым мерином, и ее превратили в осла. Ведь когда она пришла вон туда — на МТС, в холостяцкую квартиру Кирилла, Кирилл относился к ней бережно, ставил ее наравне с собой. Он не только любил, но и уважал ее, прислушивался к ней всегда, говоря с ней, боялся, как бы случайно не оскорбить ее каким-либо неудачным словом, движением, поступком. И все это потому, что она тогда была шофером: не просто Стеша, а шофер Стеша Огнева. Но потом все это стерлось — и вот Стеша очутилась одна на старом месте, как погорелец на своем пепелище.
«Пойду к Захару», — решила она и, войдя в домик, нарочито громко и весело крикнула:
— Мама, принимай гостей!
— Ты, дочка! Вот не ждала! Ты что… в гости? — Мать хотела было заплакать, предчувствуя какую-то беду, но увидела Стешу веселой, заулыбалась. — Надолго ли?
— Навсегда, мама.
Мать поняла, что у Стеши что-то такое произошло непоправимое, и сердце у нее сжалось: «Родненькая, опять, видно, разошлась». И, чтоб скрыть свое волнение, она подхватила на руки Кирилла малого.
— У-у-у, какой пузан стал! Я ведь его еще не видела. — Она хотела сказать: «Весь в отца», — но промолчала.
— Я не пузан. Пузан — буржуй, — отверг Кирилл малый и, сойдя с рук бабушки на пол, спросил: — Ты кто есть?
— Я бабушка.
— Вижу, не дедушка. А кто есть? — Кирилл малый прошелся по комнате, заложив руки на поясницу, подражая Кириллу большому. — Ну, кто ты есть?
Бабушка растерянно посмотрела на Стешу. Стеша хотела было объясниться за нее, но Кирилл малый прикрикнул:
— Пускай сама. Сама. Ну, кто ты есть?
— Мама твоей маме. А тебе, стало быть, бабушка.
— Ага. Ну, тогда я тебя буду любить. Ладно? — и повел бабушку из комнаты на волю. — Пойдем смотреть все.
Часа через два, когда они обошли скотные дворы, конюшни, побывали на берегу Волги, перезнакомились с ребятишками, со щенятами Дамки, причем Дамка несколько раз лизнула Кирилла малого в нос, — они вернулись в домик и застали Стешу в новом костюме; на ней были — куртка цвета хаки, такая же юбка и мужские сапоги. Вид у Стеши стал чужеватый, особенно для Кирилла малого, и он, вначале не признав ее, попятился, затем со всех ног кинулся к ней:
— Мама! Ты в Красную Армию? А я?
— Нет, мальчик, я бригадир тракторной бригады.
Стеша только что вернулась от Захара Катаева. Захар принял ее в своем кабинете. Он деланно удивился ее приходу, но выдал себя тем, что забыл убрать со стола телеграмму от Кирилла Ждаркина, в которой было сказано: «Приедет Стеша, устрой для нее все. Кирилл». Он спохватился, убрал телеграмму, но Стеша ее уже прочла. «Опять он», — неприязненно подумала она и хотела было подняться и уйти, но Захар задержал ее и, глядя ей в глаза, проговорил:
— Ну, впрямую давай. Что у вас вышло, не знаю… Но ведь я и тебя уважаю и его уважаю. В своем вы сами разберетесь. А теперь — что хочешь?
Стеша сказала, что она хочет снова сесть за руль, быть шофером.
— Шофер — что? Шофер — он шофер и есть. А ты вот что, — это и тебе и мне лафа будет, — валяй-ка бригадиром тракторной бригады. Девок подберем золотых. — И продолжая уже так, будто Стеша дала свое согласие: — Экое счастье привалило: ты ж на поле выедешь — для меня половина дела сделана.
— Но я же не знаю трактор, — возразила Стеша.
— Автомобиль знаешь? А трактор ему родной брат. Я не знал и то узнал, — опроверг Захар.
Получив новый костюм, Стеша, выпроводив Захара, тут же в кабинете переоделась. Переодевалась она торопливо, отгоняя от себя страх, сомнение в том, справится ли она с бригадой. Она чувствовала себя так, как чувствует себя человек, за которым гонятся по пятам, а он стоит перед пропастью и, не думая даже, закрыв глаза, собирается кинуться, чтобы перемахнуть пропасть. В таком состоянии она и вышла от Захара. Но на «Бруски» направилась уж не околицей, а большой дорогой. И там, где они когда-то вместе с отцом и с Давыдкой Пановым тянули лямками плуг, свернула в сторону, подошла к горбатеньким березкам и, видя, что около нее никого нет, припала к земле.
«Земля. Ты меня и излечишь. Начну все сначала — работать, жить и…» — она хотела сказать: «и любить», но слово это застряло.
— Я же люблю тебя. Тебя, тебя одного, Кирилл, люблю, — прошептала она. — Но… — И она вся содрогнулась, вспомнив вчерашний вечер, и, поднявшись с земли, пошла на «Бруски» к домику.
Сквозь прогалы — дорожки парка — виднелась Волга. Она, могучая, расхлестнулась вширь и вдаль, колыхаясь, будто норовя привстать.