16
Поздним вечером на набережной Невы, у здания школы, выстроился стрелковый батальон, один из вновь сформированных городским штабом формирования народного ополчения.
Через несколько минут батальон должен был отправиться на передовую, но о том, где именно предстоит ему воевать, ни командир, ни комиссар еще не знали. Им, в последний раз оглядывавшим шеренги бойцов, было известно только одно: следует дойти строем до Средней Рогатки, а там погрузиться на автомашины, которые доставят их куда-то на боевые позиции.
Командиром батальона был капитан Суровцев, комиссаром — старший политрук Пастухов. Наскоро сформированное подразделение, которое они приняли, не имело ничего общего с их саперным батальоном, воевавшим два месяца назад на Луге.
После памятного первого боя тот батальон перекидывали с участка на участок то с заданием минировать подходы к позициям, то, когда положение становилось критическим, снова бросая саперов в бой.
В августе батальон занимал оборону на западном фланге Лужской линии, под Кингисеппом. Именно здесь немцы предприняли массированный удар, завершившийся прорывом Лужского оборонительного рубежа.
Для батальона Суровцева, точнее, для горстки оставшихся от него бойцов настали горькие дни отступления. В трудных боях они прошли вместе с другими частями многодневный путь от Кингисеппа к Ленинграду и были отведены в город на переформирование.
Здесь, в Ленинграде, Суровцев и Пастухов получили приказ явиться в городской штаб формирования народного ополчения. Они уже знали, что различие между прошедшими тяжелые университеты войны ополченцами и кадровыми частями стало весьма относительным. Не только потому, что ополченскими формированиями, как правило, командовали профессиональные военные, но и потому, что сами ополченцы с каждым днем войны все более превращались в закаленных, опытных солдат.
О том, чтобы их послали в саперную часть, так сказать, по специальности, ни Суровцев, ни Пастухов не просили, зная, что не хватает прежде всего командиров, имеющих боевой опыт командования пехотой.
Стрелковый батальон, в который их направили, был одним из подразделений, дополнительно создававшихся в эти дни во исполнение решения Военного совета фронта. Он формировался частью из бойцов, прошедших трудный путь отступления, частью из добровольцев-ополченцев.
И вот теперь батальон готов был выступить на передовую.
Моросил мелкий дождь. Слышались глухие артиллерийские разрывы.
Накинув на плечи плащ-палатки, Суровцев и Пастухов в последний раз обходили ряды бойцов.
Лица бойцов были сумрачно-сосредоточенны, — каждый из них понимал, что, вероятно, через несколько часов ему предстоит вступить в смертельный бой, что решается не только судьба Ленинграда, но и его собственная судьба.
Невидимый в темноте репродуктор донес на набережную негромкий голос. Оратор говорил монотонно и в то же время торопливо, с каждой фразой все ускоряя темп.
— Ребята, Вишневский по радио… — сказал кто-то из бойцов.
Собственно, он мог бы и не пояснять. Ленинградцы в эти дни безошибочно узнавали голос писателя Всеволода Вишневского.
У Вишневского была необычная манера выступать. Свои страстные речи-призывы он произносил без пауз, спешил, точно боялся, что не успеет сказать все, что хочет, в отведенное ему время.
И тем не менее эти скороговоркой произносимые слова обладали огромной силой воздействия. Обычные, будничные в начале речи, они постепенно обретали глубокий смысл, хотя интонация речи не менялась.
Может быть, именно в этом своеобразном противоречии между лишенной каких-либо внешних эффектов манерой говорить и полным внутреннего накала содержанием и заключался секрет того огромного впечатления, которое производили выступления Вишневского.
Бойцы и командиры стояли неподвижно. Каждому из этих застывших в напряжении людей казалось, что слова писателя-моряка обращены именно к нему, что для него, отправляющегося сейчас на передовую, говорит Вишневский.
Безостановочно следовавшие одно за другим слова напоминали лихорадочную пулеметную очередь. Писатель говорил о том, что сегодня, в этот час, каждый рядовой боец, каждый матрос решает судьбу Ленинграда, что противник несет огромные потери и нужен еще один, решающий удар, чтобы враг зашатался, был сбит с ног. От готовности каждого защитника Ленинграда, каждого коммуниста и беспартийного, каждого комсомольца бросить свою жизнь на чашу весов зависит движение стрелки этих весов…
— Будьте достойны героев, которые умели биться за Родину, честь и правду, — призывал Вишневский, — умели идти в огонь на муки и испытания. Так вперед же, товарищи, вперед, юность, вперед, ленинградцы, вспомним о том, чье имя носит великий город, о неустрашимом Ленине, и ринемся вперед всеми силами!
Вишневский сделал наконец короткую паузу и, по-прежнему не повышая своего глуховато звучавшего голоса, произнес заключительные слова:
— Мы должны победить, должны! И победим!
Четко и размеренно, точно маятник огромных часов, качая отбивать свои удары метроном.
Первым нарушил молчание Суровцев. Тщетно пытаясь скрыть охватившее его волнение, он звонким голосом воскликнул:
— Батальон, слушай мою команду!.. На защиту родного города, на разгром фашистских оккупантов… шагом марш!
И несколько смущенно покосился на стоявшего рядом Пастухова.
— Правильно скомандовал, комбат! — тихо сказал комиссар.
Шеренги бойцов двинулись по Литейному проспекту.
Шаги многих десятков ног, обутых в тяжелые кирзовые сапоги, гулким эхом отражались от стен домов.
Встречные машины притормаживали и прижимались к тротуару, чтобы пропустить воинскую колонну. Редкие прохожие на мгновение задерживались на тротуарах и провожали бойцов взглядами, полными горечи и надежды.
Шагая вместе с Суровцевым во главе колонны, Пастухов вдруг поймал себя на мысли, что ему хочется как можно скорее выйти за пределы города. Проходя мимо разрушенных домов, он ощущал почти физическую боль. Ему казалось, что город кровоточит.
Смысл его жизни заключался теперь в одном: защитить Ленинград от фашистов. Задержать врага или погибнуть — иного выбора не было.
О судьбе отца и матери, оставшихся в Минске, городе, казавшемся теперь Пастухову почти нереальным, существующим в другом, чужом мире, на другой планете, он не имел никаких известий. Изредка вспоминал он о женщине, на которой женился еще до мобилизации и с которой расстался год спустя, точнее, она рассталась с ним, узнав, что Пастухов решил навсегда остаться в армии, тем самым обрекая ее на постоянные скитания. Он вспоминал о ней беззлобно, как моряк, оставшийся в безбрежном океане, вспоминает о последнем виденном им клочке земли, об исчезнувшем за горизонтом островке, к которому больше никогда не вернется…
Все, что было для Пастухова дорогим и близким, слилось в мыслях о Ленинграде.
Ленинград стал для него не просто городом, но мечтой, которая согревала в холодные северные августовские ночи, когда, пробиваясь с бойцами из вражеского окружения под Кингисеппом, в короткие часы отдыха лежал он на сырой осенней земле, подстелив шинель и укрывшись плащ-палаткой. С Ленинградом были связаны тогда для Пастухова все его надежды на будущее.
Но, вернувшись в Ленинград, он не испытал ожидаемого чувства радости. Он видел, как любимый город рвут на части снаряды и бомбы, как с грохотом рушатся стены домов, хороня под собой людей. Его мучило сознание собственного бессилия, и желание как можно скорее снова оказаться на фронте стало единственным желанием Пастухова…
И вот через несколько часов он снова будет на передовой.
Захваченный мыслями об этом, Пастухов невольно ускорил шаг.
— Не торопись, — угрюмо сказал Суровцев, — до Средней Рогатки еще далеко.
Батальону действительно предстоял дальний путь через весь город — по Литейному, Владимирскому, Загородному и Международному проспектам.
Они шли и шли, преодолевая километр за километром. И чем ближе подходили к окраине, тем чаще встречались им установленные на скрещениях улиц доты, противотанковые надолбы.
Южная окраина города была совсем пустынной: по решению обкома партии более ста тысяч жителей Нарвской, Московской и Невской застав перебрались в центральные и правобережные районы Ленинграда.
На Международном проспекте батальону то и дело приходилось перестраиваться в цепочку, чтобы пройти между баррикадами, сложенными из камня, мешков с землей, тяжелых вагонных скатов.
Пропуская строй мимо себя, Пастухов напряженно вглядывался в лица бойцов. О чем думали сейчас эти люди? О враге, который на их глазах калечил родной город? О предстоящем бое? О родных и близких, оставшихся там, позади, в затемненных домах, обстреливаемых фашистской артиллерией?..
Если, проходя по центральным улицам города, бойцы еще вполголоса переговаривались, то теперь они молчали. Только плотно сжатые губы, только угрюмые лица выдавали чувства, владевшие сейчас ими.
— Во что город превратился… Страшно смотреть… — хрипло, каким-то чужим голосом сказал Суровцев.
— А ты гляди, гляди! Злее будешь! — отозвался Пастухов.
— У меня злобы и так девать некуда, — мрачно ответил Суровцев, — всем, кому не хватает, одолжить могу…
Пастухов промолчал.
Впереди снова возникла баррикада, и Суровцев опять приказал перестроиться в цепочку.
И снова комбат и комиссар стояли у бойницы, пропуская молчаливых, сосредоточенно шагающих бойцов.
Было уже темно, и бойцы, естественно, глядели себе под ноги, но Пастухову казалось, что они идут опустив голову, потому что не в силах смотреть на разрушенные дома, что их душат горечь и ненависть.
Десятки дней и ночей провел на фронте Пастухов рядом с бойцами и хорошо знал, чем была для них эта война. Она захватила людей целиком, все их чувства, все мысли. Каждый не только умом, но и сердцем сознавал, что враг угрожает их родной земле, их семьям, всему тому, без чего не мыслил себе существования советский человек.
И, глядя на молчаливо проходивших мимо бойцов, Пастухов подумал о том, о чем думал уже не раз: какова же должна быть сила идеала, ради защиты которого они готовы идти в бой не на жизнь, а на смерть, сражаться до последней капли крови!
Миновав проход в очередной баррикаде, батальон снова построился в колонну и продолжал свой путь по темному Международному проспекту.
Артиллерийская канонада стала слышнее. Время от времени в темном небе взрывались и гасли ракеты, на мгновение освещая окружающее бело-голубым призрачным светом.
Было около двух часов ночи, когда батальон подошел к Средней Рогатке.
— Помнишь, комиссар, как мы тут Звягинцева ожидали? — проговорил Суровцев. — Помнишь, как гадали, каким этот штабной майор окажется?
— Оказался что надо, — ответил Пастухов.
О Звягинцеве ни Суровцев, ни Пастухов не имели никаких известий. Когда после того, первого боя под Лугой Пастухов с бойцами доставил раненого Звягинцева в расположение батальона, немцы снова пошли в атаку. И тут Звягинцев был ранен вторично, по несчастливому совпадению в ту же ногу. Атаку отбили. А майора пришлось увезти в санбат. На следующий день, когда наступило некоторое затишье, Пастухову удалось связаться с санбатом, но оттуда ответили, что Звягинцева переправили в армейский госпиталь: требовалась сложная операция. А затем опять начались трудные бои, и след майора совсем потерялся.
— Война роднит людей, — задумчиво произнес Суровцев. — Не могу забыть, как мы к этим местам тогда, в июле, подходили… Поверишь, когда сказал майор, что нам под Лугу путь держать, меня как кипятком обдало. Подумал тогда: неужели?! Неужели враг может подойти так близко?! А теперь вот…
— Не хнычь, комбат, — сухо сказал Пастухов.
— Я не хнычу! — горячо ответил Суровцев. — Ты меня знаешь. Доведется с фашистами на улицах драться — все равно в победу не перестану верить, патроны кончатся — зубами буду фашисту глотку рвать!
Он помолчал немного и уже тише добавил:
— Не о том я… Просто подумал, как роднит людей война.
— Правое дело роднит, — сказал Пастухов.
— Ладно, не просвещай, сам грамотный. А только я этого майора всю жизнь помнить буду — первый бой вместе принимали. Как подумаю, что его, может, и в живых нет, — всю душу переворачивает… Когда товарищ погибает — будто кусок сердца вырывают. Тебя вот, просветителя, не дай бог, убьют…
— Меня не убьют, — убежденно сказал Пастухов. — И тебя не убьют. Это я тебе как комиссар заявляю, мне все известно.
— Шуточки?.. — обидчиво проговорил Суровцев. — Ты что думаешь, я смерти, что ли, боюсь? Друга потерять страшно, боевого товарища, вот я о чем!
— В этих боях все в строю остаются — и живые и мертвые. Да и с чего ты решил Звягинцева хоронить? Я, например, уверен, что жив он. Может, сейчас где-нибудь на передовой нас с тобой вспоминает… И не то ты слово все время употребляешь: «страшно». Друга потерять не страшно, а горько. А страшно совсем другое…
— Что же?
— Фашистов на ленинградских улицах представить. Вот это действительно страшно. Помнишь, нам в политотделе дивизии гитлеровский приказ показывали? Ну, чтобы Ленинград с лица земли стереть. Чтобы все опять в первозданном виде, как до Петра. Топь и болота. Представь себе на минуту — нет Ленинграда, только гнилые испарения над болотами клубятся… Вот об этом действительно подумать страшно!
— Да что ты мне гитлеровскую пластинку проигрываешь! — с неожиданным раздражением проговорил Суровцев. — Мало ли что психу в голову втемяшится! Топь и болота! Придет время, мы его самого заставим в собственном дерьме захлебнуться!
— Такую постановку вопроса поддерживаю! — усмехнулся Пастухов.
Некоторое время они шли молча.
— Слушай, комиссар, — снова заговорил Суровцев, — а есть у тебя такое чувство… ну, как бы это выразить… будто от нас все зависит? Ну не вообще от войск, а именно от вашего батальона? От того, как мы будем держаться… Опять скажешь, не то говорю?..
— Я об этом и сам все время думаю. Понимаю, что не дивизию в бой ведем и даже не полк, а всего лишь батальон, а отделаться от этого чувства не могу. Медленно идем! — неожиданно добавил Пастухов. — Скомандуй прибавить шагу.
Суровцев остановился, молча расстегнул планшет и вынул вчетверо сложенную карту.
— А ну посвети, — сказал он Пастухову.
Тот вынул из кармана фонарик и, прикрыв ладонью стеклянный колпачок над лампочкой, включил.
— Так, — сказал Суровцев, — гаси. До Средней Рогатки осталось метров пятьсот. А гнать быстрее не могу: устали люди.
Они продолжали шагать, с трудом передвигая отяжелевшие после долгого перехода ноги.
— Как полагаешь, где воевать будем? — тихо спросил Пастухов.
— Чего гадать! — махнул рукой Суровцев. — Да и не все ли равно? Впрочем, судя по направлению, полагаю, что где-нибудь в районе Пушкина или Гатчины в бой вступим.
— Оставлены они уже — и Пушкин и Гатчина, — мрачно сказал Пастухов, — немцы там.
— Значит, вышибать придется. Словом, найдут нам место, где врага бить, об этом не беспокойся.
— А я и не беспокоюсь, просто хочу скорее на место прибыть. Думать не могу, что, пока идем-бредем, там люди гибнут.
— Пришли, кажется, — проговорил Суровцев, вглядываясь в темноту. — Видишь, вон стоят…
Действительно, метрах в тридцати впереди угадывались силуэты выстроившихся цепочкой полуторок. По чистой случайности они стояли как раз в том самом месте, где в начале июля Пастухов и Суровцев ожидали с бойцами прибытия майора Звягинцева.
— Помнишь?.. — тихо спросил Суровцев.
— Все помню, комбат, — так же тихо ответил Пастухов. — Только не время сейчас для воспоминаний. Кончится война, будет генерал Суровцев ребятам в школах рассказывать, откуда он начинал свой боевой путь. А теперь… давай действуй!
Суровцев повернулся лицом к колонне и громким голосом скомандовал:
— Батальон!.. Стой!
К Пулковским высотам батальон Суровцева прибыл перед рассветом, когда там неожиданно наступило затишье: противник перенес ожесточенный огонь на городские кварталы.
Никто из командиров частей и подразделений, занимавших южные склоны центральной Пулковской высоты и подступы к ней, не задумывался над тем, что это затишье означает. Для них оно было просто передышкой после неоднократных атак противника, и сколько эта передышка продлится, никто не знал.
Командира полка Суровцев нашел с трудом. Пробираясь по ходам сообщений, меж окопов, из которых санитары выносили убитых и раненых, обходя артиллерийские позиции, он добрался до КП, оборудованного в пещере на восточном склоне Пулковской высоты.
Не дослушав рапорт Суровцева, комполка обрадованно сказал:
— Вовремя явились, вовремя! У меня фрицы-сволочи за последние трое суток первый батальон почти целиком из строя вывели. Остатки нужно отводить во второй эшелон. Так вот, слушай, капитан, задачу…
Батальону Суровцева надлежало оборонять Пулковскую высоту непосредственно с юга. Именно оттуда немцы вели фронтальные атаки.
Разумеется, в этом районе было сконцентрировано большое количество войск, но именно батальону Суровцева предстояло бить, так сказать, на направлении главного удара противника, если он попытается вновь атаковать высоту в лоб.
«Везучий я человек, — невесело подумал Суровцев, — тогда, на Луге, в самом пекле оказался, и теперь вот…»
— Позиции занимай немедленно, — продолжал командир полка, — траншеи, окопы, ходы сообщений — все уже отрыто, видишь, как для тебя постарались! Лечь костьми, но высоту не отдавать. Ясно?
— Так точно, — угрюмо ответил Суровцев.
Он думал о том, что его батальон сформирован наскоро и внутренне еще не сплочен. Но понимал, что у командира полка нет иного выхода, что его решение поставить на ответственный участок обороны свежее подразделение правильно и сам он на месте комполка поступил бы точно так же.
— Разрешите выполнять? — спросил Суровцев.
— Выполняйте! — уже подчеркнуто официально приказал комполка, но, когда Суровцев, откозыряв, сделал уставный поворот, задержал его: — НП батальона расположишь там, на верхотуре, — он ткнул пальцем в потолок пещеры, — ну… в обсерватории. Лучшего обзора не придумать. Что это за высота, сам поймешь, когда наверху побываешь. Теперь все. Иди.
Пока бойцы стрелковых рот занимали окопы и траншеи на подступах к высоте, а связисты тянули свои провода от глубокой воронки, где Суровцев решил расположить КП батальона, к командирам рот и на КП полка, стало светать.
Суровцев и Пастухов решили подняться на гору, туда, где комполка приказал оборудовать наблюдательный пункт. Сопровождаемые телефонистом с катушкой кабеля и двумя связными, они оказались на вершине, когда солнце подходило уже к горизонту и первые его лучи пытались пробить затянутое облаками и пеленой дыма небо.
Войдя через огромный пролом в стене в здание обсерватории, Суровцев и Пастухов попали в большой зал, потолок которого был разбит прямым попаданием бомбы или снаряда. Стены здания — там в мирное время размещалась картинная галерея обсерватории — также были полуразрушены. По каменному полу, гонимые ветром, носились листки каких-то бумаг.
Вернувшись к пролому, выходящему на юг, Суровцев и Пастухов поднесли к глазам бинокли. Отсюда были прекрасно видны не только наши, но и вражеские позиции. Земля до самого горизонта была изрезана паутиной траншей, ходов сообщений, причудливыми зигзагами тянулись заграждения из колючей проволоки, чернели разбитые танки и бронетранспортеры.
Лишь в одном месте на этой искореженной, израненной, взрытой снарядами и бомбами, пересеченной окопами, траншеями и противотанковыми рвами земле каким-то чудом уцелел крохотный клочок почвы, на котором желтели колосья несжатой пшеницы.
Они сохранились по странной прихоти стихий войны, их не тронули ни солдатские сапоги, ни гусеницы танков, снаряды и бомбы ложились где-то совсем рядом, не задев их. И несжатые колосья беззащитно выделялись на фоне черной, обескровленной, мертвой земли.
На западе небо заслоняла густая пелена дыма. Очаг огромного пожара находился неблизко, в нескольких километрах, однако ветер доносил и сюда запах гари.
Суровцев вытащил карту.
— Наверное, Урицк горит, — мрачно сказал он.
Пастухов поднес к глазам бинокль.
— Похоже, что так, комбат…
Они перешли к пролому стены, выходящей на север, и оба на какое-то мгновение застыли в изумлении.
С северной стороны гора была не пологой, как с южной, а обрывистой. От ее подножия к городу устремлялось Киевское шоссе, перегороженное противотанковыми надолбами и баррикадами. Весь Московский район города отсюда, с высоты, был как на ладони. Слева в туманном рассвете отчетливо различалась и часть Кировского района, — во всяком случае, сооружения Ждановской судоверфи можно было легко рассмотреть невооруженным глазом.
Только сейчас до Суровцева полностью дошел грозный смысл слов, сказанных ему командиром полка: «Поймешь, когда наверху побываешь…»
— Слушай, комиссар, — тихо сказал он молча стоявшему рядом Пастухову, — ты представляешь себе, что натворит немец, если захватит эту высоту?
Пастухов ничего не ответил.
Да и что он мог сказать? Без слов было ясно, что, захватив высоту, враги оказались бы поистине хозяевами положения.
— Пойдем, — проговорил Пастухов. Они повернулись и увидели двух командиров, вошедших через пролом в стене.
— Здравствуйте, товарищи! — громко сказал один из них.
Суровцев и Пастухов сразу узнали его. Это был член Военного совета фронта Васнецов. Второй — среднего роста человек со щеточкой усов над верхней губой, с генеральскими звездочками в петлицах — был им незнаком.
Сделав несколько шагов вперед, Суровцев и Пастухов вытянулись по стойке «смирно». Но Суровцев не знал, кому именно он должен рапортовать.
Очевидно, Васнецов почувствовал некоторое замешательство комбата.
— Доложите командующему армией генералу Федюнинскому, — сказал он.
Несколько робея и стараясь взять себя в руки, Суровцев коротко доложил, когда прибыл батальон и какую получил задачу.
— Вас поддержат огнем артдивизионы, — сказал Федюнинский. — Высоту надо отстоять. Надеюсь на вас.
Мгновение Суровцев колебался, следует ли ответить «Служу Советскому Союзу!» или промолчать. И неожиданно для себя сказал:
— Ясно, товарищ командующий! Командир полка приказал лечь костьми, но высоту не отдавать.
— Кости ваши нам не нужны, — нахмурился Федюнинский. — Это фашисты хотели бы найти здесь кости вместо бойцов. Вы живые нужны Родине. Живые и с оружием в руках.
— Вы комиссар батальона? — спросил Васнецов, заметив красную звезду на рукаве у Пастухова.
— Так точно, старший политрук Пастухов, — доложил, вытягиваясь, тот.
— Послушайте, мы с вами раньше не встречались?
— Я вас видел, товарищ член Военного совета, — спокойно ответил Пастухов, — а вот заметили ли вы меня, не знаю.
— Где это было?
— Под Лугой. В июле. Вы с маршалом Ворошиловым к ополченцам ехали. Бомбежка тогда прихватила.
— Помню, помню, — закивал головой Васнецов. Лицо его оживилось. — Послушайте, — сказал он, — ведь тогда с вами майор Звягинцев был, верно?
— Верно, — угрюмо ответил Суровцев, — был, а сейчас вот нету. Ранило его под Кингисеппом. Не знаем даже, жив ли теперь.
— Жив, жив ваш майор! — улыбаясь, сказал Васнецов. Чувствовалось, что ему доставляет удовольствие в этой трудной, критической обстановке принести людям радостную весть. — На Кировском заводе он сейчас, помогает организовать оборону. Я его совсем недавно видел.
— Слышишь? Жив наш майор! — воскликнул Суровцев и, словно забыв, что перед ними высокое начальство, ударил Пастухова по плечу. — Слышишь, комиссар?
— Это большая радость для нас, товарищ член Военного совета, — подчеркнуто корректно сказал Пастухов, чтобы как-то загладить мальчишескую выходку своего комбата. — Мы вместе с майором Звягинцевым первый бой на Луге принимали. Этого не забудешь.
— Да, этого не забудешь, — проговорил Васнецов. — На Луге вы действительно стояли насмерть.
— Поглядим, как здесь стоять будут, — сухо откликнулся Федюнинский. — Прошу вас, Сергей Афанасьевич… — И повел Васнецова к южному пролому.
Суровцев и Пастухов нерешительно переглянулись, не зная, уходить им или подождать.
Несколько минут Федюнинский и Васнецов стояли у пролома, о чем-то вполголоса разговаривая и время от времени поднося к глазам бинокли. Потом перешли на противоположную сторону, откуда открывалась панорама города. Васнецов обернулся к стоявшим в отдалении Суровцеву и Пастухову.
— Подойдите сюда, товарищи. Вы видели это?.. — сказал он, когда командиры подошли. — Все мы уже много раз повторяли: «За нами Ленинград». Это «за нами» измерялось сначала сотнями, потом десятками километров. А теперь оно измеряется уже шагами. Если отдадим высоту, Ленинграду придется очень туго. Разумеется, это не значит, что в тылу Пулковской высоты нет наших войск. Но если немцы захватят высоту, они будут расстреливать город в упор. Это все, что я хотел вам сказать.
Во время боя рядовой воин смотрит смерти прямо в глаза. И, как бы учитывая это, война в момент самого боя не нагружает его другим неимоверной тяжести грузом — ответственностью за исход сражения в целом, за жизнь других таких же бойцов.
Эту ношу несут командиры. И чем выше рангом командир, тем тяжелее ноша. Она ощущается не плечами, а умом, сердцем, каждым нервом.
Именно такой тяжелый груз нес на себе генерал-майор Федюнинский с тех пор, как получил приказ принять командование 42-й армией, оборонявшей южные и юго-западные окраины Ленинграда.
В последние дни второй декады сентября обстановка под Пулковом, Урицком, на Стрельнинском направлении накалилась до крайности.
Тщетно пыталась 21-я дивизия НКВД вернуть захваченный врагом Урицк. Несколько раз город переходил из рук в руки, пока немцам не удалось прочно там закрепиться.
Бойцы 5-й дивизии народного ополчения самоотверженно дрались за деревню Кискино, которая имела большое оперативное значение, поскольку находилась на фланге Пулковских высот. Но и здесь потеснить врага не удалось.
Однако защитники Ленинграда недаром проливали свою кровь, недаром стояли насмерть. Бои, с такой силой разгоревшиеся во второй половине сентября, показали, что если войска, обороняющие Ленинград, пока что не в состоянии погнать врага вспять, то и гитлеровцы не в силах продвинуться ближе к городу.
Все новые и новые танки и части мотопехоты бросали они, пытаясь прорваться в Ленинград, но, встретив активный отпор, откатывались на исходные позиции.
Казалось, что стрелка весов, ежеминутно вздрагивая и колеблясь то вправо, то влево, снова и снова застывала на середине шкалы, фиксируя неустойчивое равновесие сил. Это не было равновесие затишья, какое нередко складывается на отдельных участках фронта, когда обессилевший после бесплодных попыток изменить ситуацию противник временно прекращает атаки, а обороняющиеся войска, тоже измотанные, пользуются передышкой для перегруппировки сил.
Нет, равновесие, создавшееся в те дни под Ленинградом, было не затишьем, а непрерывной, ожесточенной схваткой. Распаленные мыслью о близости Ленинграда, немцы, истекая кровью и неся огромные потери, всячески старались преодолеть считанные километры, отделяющие их от города, а войска Ленинградского фронта не только отражали натиск врага, но и использовали каждую возможность для контратак.
Как долго при этих условиях может сохраняться создавшееся равновесие противоборствующих сил и где враг попытается сделать решающую попытку нарушить его — таков был главный вопрос, стоявший перед Федюнинским и Военным советом Ленфронта.
Жуков, убежденный в том, что противник пойдет на прорыв именно у Пулковской высоты, причем попытается обойти ее с юго-запада, приказал срочно соорудить в этом районе дополнительные противотанковые препятствия.
Выполнение этой неотложной задачи наталкивалось на почти непреодолимые трудности, так как сделать это нужно было в условиях ожесточенных боев, непосредственно перед вражескими позициями, под непрерывным артиллерийским обстрелом. Создание простейших и вместе с тем наиболее эффективных препятствий такого типа — противотанковых рвов — требовало большого количества рабочих рук. Скопление же людей перед передним краем обороны немедленно было бы обнаружено врагом…
Начальник инженерных войск фронта полковник Бычевский предложил выход: перебросить сюда из Кронштадта и расставить перед немецкими позициями крупные морские мины.
Выполнение этой задачи было сопряжено с огромной опасностью. Мины можно было доставить лишь по связывающему Кронштадт с Ленинградом Морскому каналу, а канал, как и весь город, находился под обстрелом вражеской артиллерии. Прямое попадание хотя бы одного снаряда в груженное минами судно повлекло бы за собой чудовищной силы взрыв и множество жертв среди городского населения.
Однако балтийским морякам удалось доставить мины в Ленинград без потерь. Переброска же их из города к линии фронта, в район Пулковских высот, была уже относительно несложным делом.
Ночью под покровом темноты мины были установлены. Это потребовало от саперов, которыми руководил лично полковник Бычевский, огромного мужества.
Той же ночью мины взорвали, и на полоске земли, разделявшей наши и вражеские позиции, образовались глубокие противотанковые рвы.
Эти взрывы прогремели за несколько часов до того, как батальон Суровцева достиг Пулковских высот. Именно с целью лично проверить результаты произведенных взрывных работ прибыл на КП Федюнинского Васнецов, на которого еще с начала войны обком возложил общее руководство строительством оборонительных сооружений в Ленинграде и на подступах к городу.
…Ничего этого, естественно, не знали Суровцев и Пастухов, когда стояли у пролома в стене Пулковской обсерватории, глядя вслед спускавшимся по склону горы Федюнинскому и Васнецову. Глубокие черные рвы, зиявшие перед немецким передним краем и хорошо различимые с высоты в бинокль, они приняли за уже давние, своевременно подготовленные противотанковые препятствия.
Зато комбату и комиссару было хорошо известно другое: примерно полукилометровый по ширине участок фронта, отлично видный отсюда, надлежит оборонять именно их батальону. На этом сейчас сосредоточились все мысли Суровцева и Пастухова.
Командиры высшего ранга могут целиком обозреть те рубежи, которые занимает их дивизия, армия или фронт, лишь на карте. И лишь по карте могут они, как правило, следить за коллизиями боя, за наступлением или отступлением подчиненных им частей. Но командиры рот и батальонов со своего командного или наблюдательного пункта обычно видят воочию ту землю, которую им предстоит оборонять. И каждая пядь этой земли, каждый ручеек, протекающий по ней, каждое дерево, каждый пригорок или лощинка приобретают для них неповторимое значение, на какое-то время вбирают в себя их души. И даже исход всей войны в минуты и часы боя неразрывно связывается в сознании этих командиров с судьбой того рубежа, который их бойцы защищают.
Проводив взглядом спускавшихся по склону Федюнинского и Васнецова, Суровцев посмотрел на часы.
— Я пошел вниз, комиссар, — проговорил он озабоченно. — Проверю, как оборудован КП и обеспечена ли связь с полком. Останься пока здесь. Когда вернусь, пойдешь в роты. Одного связного я возьму, другой пусть будет с тобой.
Суровцев ушел. Пастухов, стоя у пролома, снова и снова оглядывал в бинокль передний край немцев.
Внезапно он услышал за спиной:
— Видать, большое начальство наведывалось, товарищ комиссар?
Пастухов обернулся. Рядом с ним стоял связной.
— Немалое, — ответил Пастухов.
— Беспокоятся, значит, за высотку. И правильно. Проклятое место.
— Это смотря кто им владеет.
— Тоже верные слова, — согласился боец.
В Ленинграде у Пастухова просто не хватило времени, чтобы познакомиться со всеми бойцами вновь сформированного батальона, и этого пожилого красноармейца в мешковатой гимнастерке, в огромных кирзовых сапогах с широкими голенищами, в которых болтались тонкие ноги, он не помнил.
— Ополченец? — спросил он.
— Был ополченцем. Сегодня, можно сказать, кадровый, — ответил боец, вытягиваясь, отчего живот его выступил над низко затянутым ремнем.
— Фамилия?
— Воронихин.
— Что-то я вас на марше не приметил.
— А я с вами не шел, товарищ комиссар, я вам в наследство достался. От того батальона, что в тыл отвели, когда вы на смену пришли.
— А почему же вы остались? Отдохнули бы после боев, отоспались, — удивленно спросил Пастухов.
— Чего туды-сюды ходить! Ноги-то не чужие, — махнул рукой Воронихин. — А сплю я совсем мало. И до войны так было. Старикам, говорят, не спится.
— Связному тоже придется «туды-сюды» ходить, — усмехнулся Пастухов.
— Так то по делу.
Пастухов посмотрел на бойца с любопытством.
— Где работали до войны?
— В Государственном академическом имени Кирова театре оперы и балета, — ответил Воронихин так торжественно, точно рапортовал о принадлежности к какой-то особо прославленной части.
— Что же вы там делали? — с невольной улыбкой спросил Пастухов. — Пели?
— В гардеробе работал. Ну, а потом, кто чего по художественной ценности стоил, тех в тыл эвакуировали.
— А вас оставили?
— Зачем? — обиженно сказал Воронихин. — Я в Мариинке, почитай, четверть века работал. И мне было сказано: пожалуйста, Степан Гаврилыч, эвакуируйтесь, поезд двадцать семь, вагон восемь.
— Ну и что же вы?
— Я-то? Как подумал: ну его, туды-сюды ездить… Спросил: а в солдаты можно? Давай, говорят, Воронихин, возьмем, — хоть и молодых у нас хватает, а все без тебя и ополчение не ополчение. Вот так оно и получилось.
Последние фразы связной произнес уже с явной усмешкой, но Пастухов предпочел ее не заметить.
— Ладно, друг Воронихин, — сказал он, — будем воевать вместе. А пока вот что, наведи-ка ты тут на полу порядок. Видишь, вон книжки какие-то ветер треплет, листки вырванные, — словом, собери все это в стопку, бечевку найди и свяжи. Может быть, что и ценное звездочеты впопыхах забыли.
Где-то внизу разорвался снаряд.
Пастухов поднес к глазам бинокль. Наши позиции у подножия высоты оживали: бойцы тащили пулеметы, устанавливали противотанковую пушку. Немцы, видимо, заметили движение и начали обстрел.
За спиной Пастухова снова раздался голос Воронихина. Обернувшись, Пастухов увидел, что связной, вместо того чтобы собирать разбросанное, сидит на корточках и читает вслух:
— «…Цель учреждений Главной обсерватории состоит в производстве: а) постоянных и сколь можно совершеннейших наблюдений, необходимых для географических предприятий империи и…»
— Отставить, Воронихин, здесь не библиотека, — сердито сказал Пастухов. — Вам было приказано…
— Больно интересно, товарищ комиссар, — с обезоруживающей улыбкой произнес Воронихин, вставая, но не выпуская книги из рук.
— Дайте сюда.
Пастухов перелистал грязные, уже покоробившиеся от дождя и ветра страницы книги. Это была популярная брошюра, посвященная истории сооружения Пулковской обсерватории. Глаза Пастухова скользили по строчкам: «Точное определение положения звезд…», «В галереях хранятся меридианные инструменты…»
«Положение звезд… меридианные инструменты… — мысленно повторил он про себя. — Как странно звучат сейчас эти слова!.. Подумать только: все хочет знать человек, когда на земле мир, — и положение звезд на небе, и все эти меридианы и параллели… А сейчас смысл жизни сводится к одному — выстоять, не пустить фашистов в родной город, уничтожить врага».
Снова где-то внизу разорвался снаряд. Пастухов бросил книжку в угол и опять повернулся к пролому. Он увидел Суровцева, поднимающегося наверх в сопровождении трех командиров. Двое из них, лейтенанты Сухарев и Огарков, командовали ротами, третьего Пастухов не знал.
«А где же командир третьей роты лейтенант Рыжов?» — тревожно подумал Пастухов.
— Так вот, комиссар, — сказал, подходя, Суровцев, — еще бой не начался, а уже потери имеем. Рыжова убило. Пока бойцы окоп для ротного КП отрывали, его и убило. То ли пулей шальной, то ли осколком. Командир полка в это время в расположении роты находился, приказал принять командование вот ему… младшему лейтенанту… извините, запамятовал фамилию…
Пастухов взглянул на нового ротного. Он был явно старше других командиров, небольшого роста, с рыжеватыми усами на морщинистом лице. Ротный выпрямился, прижал свои короткие, с несоразмерно широкими ладонями руки к бедрам и медленно, точно не отдавая рапорт, а начиная спокойную беседу, сказал:
— Горелов я, Михаил Игнатьичем звать.
— Из ополчения? — спросил Пастухов.
— Из него. С «Электросилы», — может, слышали, такой завод есть.
— Чем командовали? — настороженно спросил Пастухов, от которого не укрылось, что два других ротных, молодых, стройных, подтянутых, смотрели на Горелова несколько иронически.
— Взводом командовал, — все так же спокойно и рассудительно ответил тот. — Да и ротой пришлось. Помене суток. Ротного у нас вчера миной убило. Прямое попадание. На клочки, можно сказать, разнесло человека. Вот я командование и принял.
— Насколько я понимаю, вы из батальона, который мы сменили. Почему не ушли на переформирование?
Горелов пожал плечами:
— Да как же уйти-то? Комполка приказал в распоряжение комбата поступить. — Он кивнул на Суровцева.
— Мог бы посоветоваться со мной, — вырвалось у Суровцева.
— Приказы командования обсуждать прав не имею, — бесстрастно ответил Горелов.
— Ладно, — махнул рукой Суровцев, — для разговоров времени нет.
Он расстегнул планшет, вынул карту, огляделся, на чем бы ее расстелить, и крикнул:
— Связной! Тащи эту библиотеку сюда!
Воронихин приподнял кипу книг и рукописей, которые уже успел сложить и перевязать обрывком телефонного провода, и понес к Суровцеву.
— Здорово, Воронихин! — сказал, увидев его, Горелов. — Ты здесь откуда?
— А я ведь и вас о том же спросить бы мог, товарищ младший лейтенант, — усмехнувшись, ответил Воронихин. — Только знаю, по чину не полагается, вот и молчу.
— Разговорчики! — пробурчал Суровцев и, дав знак Воронихину отойти, сказал, обращаясь к командирам:
— Я привел вас сюда, товарищи, чтобы вы могли с высоты ознакомиться с местностью. Глядите… — Он подождал, пока командиры рот осмотрели район боев. — Теперь попрошу внимания, товарищи. Противник много раз атаковал эту высоту, и не исключено, что снова попытается захватить ее. Не только не исключено, — поправился он, — наверняка будет атаковать. Недавно здесь были командующий армией и член Военного совета фронта. Командующий сказал, что нас надежно поддержат и соседи и артиллерия. Если противник бросит танки, артиллерия поставит перед ними ПЗО. Да и ваши бойцы знают, что делать, — противотанковых бутылок в ротах достаточно.
Командиры слушали Суровцева с напряженным вниманием.
— Как только противник заляжет, — продолжал он, — а мы должны сбить его с ног! — рота Сухарева на правом фланге, а на левом рота Горелова — ваша рота, — обратился Суровцев непосредственно к младшему лейтенанту, точно опасаясь, что этот явно некадровый командир недостаточно ясно поймет его приказ, — начнут контратаку. Я буду находиться здесь, на НП. Вопросы есть?
Последовало несколько обычных в подобных случаях вопросов: о снабжении боеприпасами, о соседях справа и слева.
Когда все было выяснено, Суровцев приказал:
— А теперь подойдите на минуту туда, — он кивнул на пролом в противоположной стене, — и посмотрите, что будете защищать.
Командиры рот подошли к пролому и молча глядели на раскинувшийся перед ними Ленинград.
— Можете отправляться в свои роты, — сказал комбат. — Младшего лейтенанта Горелова прошу задержаться.
Командиры первой и второй рот ушли.
Комбат испытующе посмотрел на стоявшего перед ним далеко уже не молодого человека.
В душе Суровцев был уверен, что назначать его командиром роты, обороняющей ключевую высоту, даже если он и получил командирское звание, было неправильно. Суровцев с трудом сдерживал себя, чтобы не дать понять это самому Горелову: назначение уже состоялось, и показать подчиненному, что комбат ему не доверяет, значило посеять в его душе если не страх, то неуверенность в себе, во всяком случае.
— Вам уже приходилось участвовать в боях? — спросил Суровцев и тут же понял нелепость вопроса, ведь батальон, в котором прежде служил Горелов, вел бои именно за эту высоту.
— Приходилось, — спокойно ответил Горелов.
— Только здесь?
— Да в разных местах, товарищ капитан. Под Кингисеппом воевал, под Красным Селом. Как Воронихин говорит, «туды-сюды» мотался. А под этой горкой мне ногу перешибло.
— Ногу? — с недоумением переспросил Суровцев: когда они шли сюда, на НП, Горелов ступал твердо, не хромая. — Давно это случилось?
— Лет двадцать тому назад с гаком.
— Что?! При чем здесь двадцать с гаком?! — раздраженно посмотрел на пожилого младшего лейтенанта Суровцев.
— Постой, постой, капитан! — поспешно вмешался в разговор до сих пор молчавший Пастухов. Он понял, о чем говорит Горелов. — Михаил Игнатьевич, вы здесь дрались с Юденичем?
— Именно здесь, — кивнул Горелов, — здесь мы его в гроб и вогнали. — Усмехнулся и добавил: — Молодежь этого, разумеется, не помнит. Вы Юденича-то только в тире видели. Фанерного.
Пастухов, некогда заведовавший музеем, мгновенно вспомнил экспозицию, посвященную гражданской войне: карту, на которой синими стрелами были отмечены направления удара войск Юденича на Петроград, и висевшее рядом с ней воззвание Ленина к защитникам города.
«Как же я не подумал об этом раньше! Кем теперь будет считать меня этот Горелов? — подумал Суровцев. — Тупым бурбоном, не знающим истории гражданской войны?..»
Чтобы хоть как-то выйти из неловкого положения, он сказал:
— Ну, Юденич — это еще не Гитлер. Сила не та.
И понял, что опять сказал глупость.
— Сила у него, конечно, была не та, что теперь у Гитлера, — спокойно и точно не замечая смущения Суровцева, ответил Горелов, — но ведь и наши силенки тогда тоже не те были… Так что выходит одно к одному…
— Вот что, Михаил Игнатьевич, — снова называя младшего лейтенанта по имени-отчеству, решительно вмешался Пастухов, — я сейчас пойду в вашу роту. Вместе пойдем. Обо всем этом надо рассказать бойцам. Как жалко, что негде достать того воззвания Ленина!
— Почему же? — все так же спокойно заметил Горелов. — Всего воззвания у меня нету, но кое-что имею при себе. Когда в ополчение собирался, попросил парткомовскую машинистку перепечатать.
Он не спеша расстегнул нагрудный карман гимнастерки, вынул оттуда партбилет в красной обложке и, достав из него сложенный вчетверо, лоснящийся на сгибах листок бумаги, развернул его и протянул Пастухову.
Пастухов пробежал листок глазами и стал читать вслух:
— «Бейтесь до последней капли крови, товарищи, держитесь за каждую пядь земли, будьте стойки до конца, победа недалека! Победа будет за нами!..»
Дочитав, он бережно сложил листок, вернул его Горелову.
— Держи, Игнатыч! Храни, не потеряй!
Горелов пожал плечами:
— В партбилете храню. А партбилет терять не полагается. С ним живут, с ним и помирают…
Он в первый раз в упор и с вызовом поглядел на Суровцева.
Тот опустил глаза.
— А теперь пошли вниз, товарищ Горелов, — сказал Пастухов. — Прощай, капитан! Связь буду держать… Пошли!